3. Иешуа Га-Ноцри и Новый Завет (продолжение). Философия Иешуа
3. Иешуа Га-Ноцри и Новый Завет (продолжение). Философия Иешуа
В ходе допроса интерес Пилата к арестованному возрастает, достигая своего пика после исцеления гемикрании. Дальнейшая беседа, похожая уже скорее не на допрос, а на дружеское общение, помогла Пилату почувствовать, что его задача – спасти Иешуа. И не просто спасти, но и приблизить к себе, т. е. не отпускать на свободу, а подвергнуть «его заключению в Кесарии Стратоновой на Средиземном море, то есть именно там, где резиденция прокуратора» (с. 445). Это решение – плод фантазии человека, не знающего преград своим прихотям: Пилат в уме ловко обосновал возможность увезти Иешуа, но ему и в голову не пришло бескорыстно освободить Иешуа, как намеревался поступить с Иисусом исторический Пилат. В Новом Завете есть еще один персонаж, чей поступок напоминает желание Пилата. Так поступил с Иоанном Крестителем Ирод Антипа, тетрарх Галилеи. Крепость Махеронт, в которую Ирод заключил пророка, находилась неподалеку от дворца правителя в Тивериаде, и Ирод часто беседовал с Иоанном, «ибо Ирод боялся Иоанна, зная, что он муж праведный и святой, и берег его; многое делал, слушаясь его, и с удовольствием слушал его» (Мк. 6: 20), – так свидетельствует апостол Марк о необычных отношениях Ирода и Иоанна.
Но булгаковскому Пилату не удалось стать последователем евангельского Ирода, и помешал ему Иуда из Кириафа, «очень добрый и любознательный человек» (с. 446). Иуда из Кириафа так же отличается от своего евангельского прототипа, как Иешуа от Христа. Учеником Иешуа он не был, они познакомились в вечер ареста Иешуа, о чем тот и рассказал Пилату: «…позавчера вечером я познакомился возле храма с одним молодым человеком, который назвал себя Иудой из города Кириафа. Он пригласил меня к себе в дом в Нижнем Городе и угостил…» (с. 446). Предательства учителя тоже не было: Иуда – тайный осведомитель Синедриона и провокатор, спровоцировавший разговор о власти, который подслушивали стражники. Этим он близок Алоизию Могарычу и олицетворяет в романе вечную тему доносительства из корысти (Иуда очень любит деньги).
Ужин у Иуды – обычный бытовой эпизод из жизни Иешуа, к кануну Пасхи он не приурочен, потому что действие происходит в среду, а значит, и по времени, и внешне, и, конечно, в мистическом смысле с Тайной вечерей Христа он не имеет ничего общего. Этот ужин – западня для политического анархиста, которого давно стремилось арестовать иудейское духовенство, а также сильнейший выпад против мистического христианства и Церкви: раз не было Тайной вечери, значит, по утверждению авторов «апокрифа», христианская Церковь лишена своего главного мистического Таинства и заповеданное Христом Причастие – лишенный всяких оснований вымысел.
В разговоре об Иуде Пилат впервые обнаруживает граничащую с ясновидением проницательность, что «роднит» его с арестованным: «с дьявольским огнем… в глазах» (с. 446) он воссоздает атмосферу особой интимности, располагающей к откровенности в доме Иуды: «Светильники зажег…» (с. 446).
Вообще вопрос о том, откуда прокуратору известно о роли Иуды в деле «подследственного из Галилеи», не так уж прост. Иешуа доставлен к Пилату после допроса у Каифы, о чем красноречиво свидетельствуют следы побоев на лице. Оттуда же поступили и оба пергамента, излагающие состав преступления: подстрекательство к разрушению храма и антиправительственные высказывания. Разговор об Иуде Пилат завел сразу же после того, как прочел второе донесение. Естественно предположить, что имя провокатора в нем указано. Вместе с тем Иуда состоит на службе у Каифы тайно, и в дальнейшем первосвященник не признает его причастность к аресту Иешуа. На прямой вопрос Пилата, известен ли ему Иуда из Кириафа, Каифа предпочитает молчать, дабы не согрешить ложью в канун Пасхи. Но в ночь пасхального торжества ему все-таки приходится солгать: уже после гибели Иуды Каифа лжет Афранию, что Иудины деньги не имеют к нему никакого отношения, да и вообще в этот день выплата денег никому не производилась. Пособничество Иуды он тщательно скрывает, а значит, в прочитанном Пилатом донесении имя осведомителя фигурировать не может. Достаточно было свидетельства тех людей, которые подслушивали разговор Иуды с «философом» и ворвались в дом сразу же после крамольных слов, чтобы отвести вольнодумца в тюрьму.
Но Пилату известно абсолютно все, – поистине невероятная осведомленность. Во всем, что касается Иуды, Пилат значительно прозорливее Иешуа. Ясновидящий «философ» ведет себя так, будто бы вообще не подозревает, кем оказался «любознательный молодой человек», хотя любому на его месте это было бы очевидно. Иешуа выказывает простодушие гения. Но так ли он простодушен? С неожиданным удивлением Иешуа «вдруг» осознает, что его ждет смерть: «А ты бы меня отпустил, игемон, – неожиданно попросил арестант, и голос его стал тревожен, – я вижу, что меня хотят убить» (с. 448). И это несмотря на то, что приговор, уже вынесенный Синедрионом, ему, конечно же, известен, как известно и то, что Пилату предстоит лишь утвердить его. Наивность Иешуа необъяснима с обычной, человеческой точки зрения, но у романа мастера свои законы. Правда, дар прозрения не оставляет Иешуа: у него «есть предчувствие», что с Иудой «случится несчастье» (с. 447), и это предчувствие его не обманывает. В общем, если рассматривать допрос с реалистических позиций, странностей обнаруживается немало, и поведение Иешуа озадачивает. Но если иметь в виду, что перед нами – искусно срежиссированная дьяволом инсценировка, то разбирать приходится не «правду жизни», а гениальное правдоподобие театра с неизбежной условностью сценического действия. Спектакль рассчитан на то, что сознание совместит события, изложенные мастером, с Новым Заветом и новая трактовка в силу своей наглядности покажется убедительной, а для актеров главное, чтобы им верили. Поэтому необходим налет «чудесного» в образе Иешуа и элемент простодушия в его характере, что вроде бы несоединимо в одном человеке, зато наиболее полно раскрывает образ за очень короткое время. Все аллюзии на Новый Завет связаны либо с главной задачей – отрицанием Божественной природы Христа, либо с усилением впечатления достоверности.
Последние часы жизни Иешуа, равно как и его погребение, – лишь продолжение двух линий: отрицание Божественности Христа тем убедительнее, чем тоньше игра. Роман мастера как литературное произведение (сценарий) и как спектакль задуман таким образом, что ни Иешуа, играющий Иисуса, ни Воланд, играющий Пилата, словесно ни разу не опровергают Божественную Сущность Иисуса. Актеры просто не говорят об этом, предлагая такой вариант, при котором сама постановка вопроса оказывается неуместной: совершенно очевидно, что Иешуа не сын Божий и не Мессия, и его «биография» не позволяет предположить обратное.
Иешуа не проходит Крестного пути Иисуса к Голгофе и не несет Креста. Осужденные «ехали в повозке» (с. 588), а на их шеи были повешены доски с надписью на арамейском и греческом языках: «Разбойник и мятежник» (с. 588). На Лысой Горе над крестами нет никаких табличек с надписями, да и крестов как таковых нет: казнили преступников на столбах с поперечной перекладиной без верхнего выступа, как на картине Н. Ге «Распятие» (1894), хотя художник таблички все-таки поместил. Такого рода вариации крестов применялись в практике римской казни. Руки Иешуа не были прибиты гвоздями, а только привязаны к поперечной перекладине, что тоже является разновидностью римского распятия, но эта «реалия», сама по себе достоверная, вступает в противоречие с Новым Заветом.
Христос был прибит к Кресту, а над Его головой помещалась надпись, «означающая вину Его»: «Сей есть Иисус, Царь Иудейский» (Мф. 27: 37). По свидетельству апостола Иоанна, надпись содержала еще и насмешливо-презрительное отношение иудеев к Нему: «Иисус Назорей, Царь Иудейский» (Ин. 19: 19).
Мастер отрицает и притчу о благоразумном разбойнике, уверовавшем на кресте в то, что Иисус – Сын Божий. Ни Дисмас, ни Гестас не питают к Иешуа ничего, кроме враждебности. Распятый на соседнем столбе Дисмас совершенно уверен в том, что Иешуа ничем не отличается от него. Когда палач дает Иешуа губку с водой, Дисмас восклицает: «Несправедливость! Я такой же разбойник, как и он» (с. 597), явно пародируя слова Иешуа о «царстве истины и справедливости» и придавая слову «разбойник» оттенок некоторого превосходства: вероятно, по его мнению, только разбойники имеют право на воду перед смертью. Имена разбойников соответствуют именам, вошедшим в предание о Распятии Христа, – Булгаков мог почерпнуть их из апокрифического евангелия от Никодима, подробный разбор которого содержится в сборнике «Памятники древней христианской письменности» (М., 1860). В этой книге говорится, что приписываемые Никодиму записи вошли в творения церковных писателей, в священные песнопения творцов церковных песней и канонов. Таким образом, апокрифические евангелия важны не только как памятники христианской древности, но и как пособие к изъяснению принадлежностей церковного богослужения, народных верований, произведений искусства.
Никодима отождествляют с тайным учеником Христа, упомянутым в Новом Завете, фарисеем, членом Синедриона, который был крещен апостолами Петром и Иоанном (Ин. 3: 1–21; 7: 50–52; 19: 38–42) и принимал участие в погребении Иисуса. Он свидетельствует в своих записях, что Иисус был распят в терновом венце на голове, в лентионе около чресел. Над головой помещалась доска с указанием Его вины. Вместе с ним были распяты разбойники Дисмас и Гестас (справа и слева соответственно), из которых Дисмас покаялся и уверовал в Бога на кресте.
В католичестве тоже упоминаются имена этих разбойников, но в иной последовательности. Анатоль Франс, написавший рассказ «Гестас», взял эпиграфом к нему цитату из Огюстена Тьерри «Искупление Лармора»: «„Гестас, – сказал Господь, – нынче же будешь со Мною в раю“. Гестас – в наших старинных мистериях – имя разбойника, распятого одесную Иисуса Христа».[128] Новый Завет имен распятых разбойников не называет, но притча о раскаявшемся разбойнике есть в Евангелии от Луки (23: 39–43).
Судя по тому, что Булгаков поместил Дисмаса справа от Иешуа, он пользовался не католическими источниками и не версией А. Франса, а свидетельством Никодима. Мотив покаяния вытеснен возгласом Дисмаса, отвергающим всякую мысль о возможной перемене его сознания.
Казнь Иешуа поражает отсутствием непременной в подобных случаях толпы, ибо казнь – не только наказание, но и назидание. (О сборище народа, конечно же, говорится в Новом Завете.) Роман мастера объясняет это тем, что «солнце сожгло толпу и погнало ее обратно в Ершалаим» (с. 590). За цепью легионеров под фиговым деревом «утвердился… единственный зритель, а не участник казни, и сидел на камне с самого начала» (с. 591). Этим «зрителем» был Левий Матвей. Итак, кроме двух цепей римских солдат, окруживших Лысую Гору, Левия Матвея в качестве зрителя, Крысобоя, «сурово» поглядывающего «то на столбы с казнимыми, то на солдат в цепи» (с. 590), и Афрания, который «поместился невдалеке от столбов на трехногом табурете и сидел в благодушной неподвижности» (с. 590–591), других свидетелей казни нет. Это обстоятельство подчеркивает эзотерический характер момента.
В противовес Иисусу, не терявшему на Кресте сознания, Иешуа большей частью находился в забытьи: «Счастливее двух других был Иешуа. В первый же час его стали поражать обмороки, а затем он впал в забытье, повесив голову в размотавшейся чалме» (с. 597). Очнулся он только в тот миг, когда стражник поднес ему губку с водой. При этом «высокий» (с. 440) голос Иешуа превращается в «хриплый разбойничий» (с. 597), словно приговор и казнь изменили сущность благодушного философа. После злобного выпада Дисмаса Иешуа, верный своей доктрине «справедливости», просит палача напоить и Дисмаса, «стараясь, чтобы голос его звучал ласково и убедительно, и не добившись этого» (с. 598). Неудачная попытка перемены «разбойничьего» голоса на «ласковый» как-то не вяжется с предыдущим описанием Иешуа: словно он пытается играть на кресте некую роль, но интонация его подводит.
О том, что повешенным давали воду, Новый Завет не говорит. Их поили особым напитком, имеющим наркотическое действие, после принятия которого Иисус сразу же умер. В разговоре с Пилатом Афраний говорит, что Иешуа от этого напитка отказался.
Похоронен Иешуа тоже своеобразно, вопреки всем иудейским обычаям и свидетельствам о погребении Иисуса Христа. Волею авторов «апокрифа» место захоронения Иешуа оказалось чрезвычайно далеко от Гроба Господня. Иисуса похоронили здесь же, на Голгофе, где были скальные пещеры, в которые помещали покойников, закрывая вход в пещеру каменной плитой. Ученики не переносили тело Учителя далеко, а похоронили в пустом гробе (пещере), принадлежавшем богатому последователю учения Иисуса Иосифу Аримафейскому, который выпросил у Пилата разрешение на захоронение. Участие Иосифа Аримафейского упоминается всеми евангелистами, а о том, что гроб принадлежал ему, читаем у Матфея: «И, взяв тело, Иосиф обвил его чистою плащаницею и положил его в новом своем гробе, который высек он в скале; и, привалив большой камень к двери гроба, удалился» (Мф. 27: 59–60).
Тело Иешуа похоронная команда вывезла за город, взяв с собою и Левия. «Часа через два достигли пустынного ущелья к северу от Ершалаима. Там команда, работая посменно, в течение часа выкопала глубокую яму и в ней похоронила всех трех казненных» (с. 742).
Вообще в обычаях иудеев было оставлять тела преступников (в случае, если у них не оказывалось родственников) в долине Хинном (Геенне), которая до 622 года до н. э. была местом языческих культов, а затем превращена в свалку и пр?клята. Можно было бы предположить, что тело Иешуа отвезли туда, однако Геенна расположена к югу от Иерусалима, а тела булгаковских преступников отправили на север. Поэтому никаких реальных указаний на то, где похоронили разбойников, Булгаков не дает, – топография остается тайной, известной только участникам похоронной процессии и Понтию Пилату. «Пустынное ущелье» может ассоциироваться с пустыней и козлом отпущения, но и эта ассоциация не проливает свет на загадку погребения Иешуа. Остается только северный ориентир.
Цепь отрицаний, связанных с рождением, жизнью и смертью Иисуса Христа, в романе Булгакова замкнута: и место рождения Иешуа, и место его последнего приюта отнесены куда-то на север Палестины. Здесь вспоминается ария, врывающаяся в телефонный разговор «московской части» романа: «Скалы мой приют», которую можно отнести и к посмертному наказанию Пилата, и к погребению Иешуа. Даже если на могиле «философа» происходили какие-либо чудеса, их никто не мог видеть: стражников там не оставили; яму сровняли с землей и засыпали камнями так, чтобы она не выделялась на фоне каменистой пустыни. Левий, случись ему вернуться сюда, вряд ли разыскал бы могилу учителя, ибо опознавательный знак знал лишь руководивший похоронами Толмай.
Толмай, которого Афраний упоминает в разговоре с прокуратором трижды, судя по имени, еврей. Значит, руководил похоронами иудей, состоящий на службе у римлян. В этом факте нет ничего странного, но все-таки вызывает недоумение то, что иудей, пусть даже и на службе у римлян, грубо нарушил Закон, запрещающий совершать погребение в субботу и тем более в Пасхальную субботу. После шести часов вечера строжайше запрещалось хоронить кого бы то ни было. Ученики Иисуса Христа очень торопились и к нужному часу успели. Иешуа умер во время грозы, которая началась «к концу дня» (с. 714), затем, уже после грозы, тела повезли за Ершалаим. Пока копали могилу, прошло еще немало времени, так что похороны совпали с разгаром праздника и со смертью Иуды. Конечно же, иудей не мог пренебречь Пасхой (как, впрочем, сделал это и Иуда, который предпочел празднику свидание с Низой) и осквернить себя погребением.
Второе грубейшее нарушение Закона в том, что похоронили Иешуа не по иудейскому обычаю, перепеленав чистой плащаницей, а одели в хитон. Оба отступления от Закона делают похороны Иешуа беззаконными, кощунственными и двусмысленными.
К северу от Иерусалима располагались густонаселенные города вплоть до Самарии, в которой жило много язычников и полуязычников, формально принявших иудаизм, но втайне исповедовавших свою веру. Северный ориентир могилы Иешуа, нетрадиционные похороны, участие в них отступника от веры Толмая могут быть свидетельствами нееврейского характера погребения и лишают его определенной религиозной окраски. Вероятно, это языческое погребение, но не римское: римляне усопших кремировали.
Попытка Левия выкрасть тело с Лысой Горы – тоже негативная аллюзия на Новый Завет, каких мы насчитали уже немало. Дело в том, что, когда Христос воскрес, присутствовавшие при этом стражники сообщили Синедриону о Воскресении, и это обстоятельство повергло священнослужителей в смущение. Было решено подкупить стражу, чтобы о Воскресении не было разговора, и распустить слух о том, что тело выкрали ученики, когда незадачливые охранники спали. «Они, взяв деньги, поступили, как научены были; и понеслось слово сие между иудеями до сего дня» (Мф. 28: 15). Роман мастера закрепляет веру в попытку кражи, восходящую к версии подкупленных стражников из Нового Завета.
Довольно подробно мотив кражи тела описан в книге Н. Нотовича «Неизвестная жизнь Иисуса Христа», получившей название «Тибетского евангелия» и широко распространенной в начале XX столетия. Она была опубликована вскоре после путешествия Нотовича в 1887 году по верхнему течению реки Инд в Гималаях. По версии Нотовича, Пилат, чрезвычайно опасавшийся Иисуса, приказал после похорон тайно вырыть тело Христа и похоронить в другом месте. Когда ученики нашли гроб пустым, они поверили в Воскресение. Здесь для нас важно сделанное Пилатом захоронение в «неизвестном месте». Второй момент, сближающий «Тибетское евангелие» с булгаковским романом, – образованность Иешуа. По Нотовичу, Иисус в четырнадцатилетнем возрасте покинул отчий дом и с караваном купцов добрался до Индии. Там Он изучил разные языки, проповедовал среди индусов и буддистов и вернулся на родину в возрасте 29 лет. С булгаковским Иешуа героя «Тибетского евангелия» сближает возраст (по Булгакову Иешуа – человек «лет двадцати семи» (с. 436)), знание многих языков (о Иисусе таких сведений, не считая «Тибетского евангелия», нет), а также бродяжничество как образ жизни. Конечно же, Иисус Нового Завета не мог отрицать, что у Него есть дом в Назарете, где живут многочисленные родственники, да и путешествовал Он всего лишь три года. Иисус из книги Нотовича не видел своих родных с четырнадцати лет, постоянно перемещаясь из города в город, из страны в страну. «Тибетское евангелие» вполне могло быть известно автору «Мастера и Маргариты», во всяком случае, не следует отрицать возможности его знакомства с этой книгой.
Иешуа не называет себя философом, но Понтий Пилат определяет его именно так и даже спрашивает, из каких греческих книг он почерпнул свои воззрения. На мысль о греческих первоисточниках знаний Иешуа прокуратора натолкнуло рассуждение о том, что все люди добры от рождения. Философская концепция Иешуа о том, что «злых людей не бывает», противостоит знанию иудеев об онтологическом зле. Ветхий Завет, считая человеческую природу падшей в результате первородного греха, настаивает на четком разделении между добром, идущим от Бога, и злом, идущим от сатаны. Добро может быть понятно только как мера вещей в Боге, и ни одно побуждение, ни одно действие не есть благо, если его критерием не является Бог и оно не согласуется с Законом.
В противоположность этому Иешуа настаивает на том, что от рождения нет злых людей, добро присуще человеку как данность, и только внешние обстоятельства могут повлиять на человека, сделав его «несчастным», как, например, Крысобоя, но изменить «добрую» природу они не могут. Рассуждая о Крысобое, Иешуа говорит: «С тех пор, как добрые люди изуродовали его, он стал жесток и черств» (с. 444), но даже эти приобретенные качества ему не хочется подводить под категорию зла. Иешуа отрицает зло как таковое, заменяя это понятие словом несчастье. Человек в этом мире, в таком случае, зависит только от обстоятельств, которые могут быть несчастливыми и привнести в изначально добрую природу такие новые черты, как, скажем, жестокость и черствость. Но их можно «стереть» увещеванием, воспитанием, проповедью: Иешуа считает, что беседа с Крысобоем помогла бы последнему измениться. Подобное рассуждение отчасти напоминает одно из положений греческой философии о том, что зло есть отсутствие добра, а отсутствие должного поведения – несчастье, произошедшее в результате рокового стечения обстоятельств. Отсутствие зла как монотеистического метафизического начала в данном контексте снимает вопрос о сатане – носителе космического зла, возникшего в результате свободного выбора сотворенных ангелов, – и о его борьбе за индивидуальную человеческую душу. В силу вступает не свободный выбор человека между добром (в Боге) и злом (в сатане), а игра случая. Позиция Иешуа уязвима: «добрые люди», изуродовавшие Крысобоя, сделали отнюдь не доброе дело, и «несчастный» Крысобой о своей природной доброте как будто «забыл». Отвергая онтологическое существование зла, Иешуа, бесспорно, отвергает сатану в качестве носителя такового. Его рассуждение имеет продолжение в диалоге Воланда и Левия на крыше Пашкова дома. Воланд, являя собой воплощенное зло, насмехается над Левием, который, будучи прямым последователем Иешуа, отрицает наличие зла и в то же время прекрасно знает о том, что оно есть, и даже общается с сатаной. Сравнивая зло с тенью, падающей от предмета, Воланд спрашивает у Левия: «…что бы делало твое добро, если бы не существовало зла?» (с. 776). О том, что именно считает добром ученик Иешуа, мы будем говорить в посвященной ему главе, но понимает он добро весьма своеобразно. Из рассуждений Воланда ясно, что добро он считает первичным – ведь «тень от шпаги» не может возникнуть без самой шпаги. Но в таком случае ясно, что и «добро» Иешуа, да и сам Иешуа – тени от Иисуса Христа, ведь Иешуа возник только потому, что «списан» с Иисуса и является Его копией и – одновременно – негативом. «Добро» Иешуа и Левия – это понятие, существующее вне Бога для тех, кто верит только в жизненные обстоятельства, в их решающую роль.
Иешуа проповедует добро как сущностную категорию, данную изначально всем людям. Но почему-то под определение «добрый» попадают чрезвычайно непривлекательные люди – противопоставлений им в романе мастера нет. Мрачный фанатик и потенциальный убийца (из лучших побуждений!) Левий, «жестокий», эгоцентричный, закрытый для людей Пилат, коварный и хитрый Афраний, чудовищный Крысобой, корыстный доносчик Иуда – все они делают чрезвычайно дурные дела, даже если их побуждения сами по себе хороши. Пилат защищает кесаря и закон и стоит на страже порядка; Крысобой отличился как смелый воин и расправляется с разбойниками и мятежниками; Иуда служит Синедриону и тоже ратует за порядок: побуждения у всех благие, а вот действия предосудительные.
Надо сказать, что надежды Иешуа на силу воспитания и нравоучений развенчаны примером Иуды: беседа с «философом» нисколько не изменила сребролюбивого доносчика, смерть Иешуа даже тенью не легла на него и не омрачила радостного возбуждения от предвкушения свидания с такой же, как и он сам, провокаторшей Низой и от получения денег за хорошо выполненную работу.
Христа можно считать антагонистом Иешуа и в вопросе добра и зла. Вся мера добра, по Его словам, только в Боге. Люди могут быть злыми и добрыми, и это определяется по их поступкам: «Ибо всякий, делающий злое, ненавидит свет и не идет к свету, чтобы не обличились дела его, потому что они злы, а поступающий по правде идет к свету, дабы явны были дела его, потому что они в Боге соделаны» (Ин. 3: 20–21).
Особо стоит вопрос о соседстве «истины» со «справедливостью». Если Иешуа говорит о переходе человечества в Царствие Божие, вопрос о государственной власти отпадает сам собой и для чего тогда рассуждать о власти кесаря – непонятно. Если же речь идет об утопических временах, о коммунизме (или анархизме?) как об обществе, при котором отпадет необходимость государственной власти, эта позиция носит прямо-таки революционный характер и, естественно, воспринимается представителями властей как призыв к мятежу. Булгаковский Пилат неспроста интересуется, что именно понимает Иешуа под «истиной», ибо это философская категория, тогда как «справедливость» – понятие социального характера. Ответ он получает вполне материалистический: истина оказывается относительной, в данный момент истинно то, что у прокуратора болит голова. Почти по Марксу. Полностью свою позицию Иешуа объяснил, пересказав прокуратору то, что говорил в доме Иуды: «В числе прочего я говорил… что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда не будет власти ни кесарей, ни какой-либо иной власти. Человек перейдет в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть» (с. 447). О Царствии Божием – ни слова. Значит, время безвластия наступит на земле. Но перед этим Иешуа ясно сказал, что «храм старой веры» заменится «новым храмом истины», т. е. истина (вероятно, вкупе со «справедливостью») заменит веру в Бога и станет новым объектом поклонения. Иешуа – пророк грядущего утопического коммунизма. Он принимает смерть за свои убеждения и прощает Пилата. И хотя его смерть вовсе не добровольна, она принята за идеалы, к которым свойственно возвращаться человечеству и которые уже победили в той стране, в которой родился мастер, в стране, еще не достигшей идеала безвластия, но находящейся на пути к нему, а оттого создавшей самую страшную по своей изощренной лживости власть.
Читательские симпатии вызывает простодушие и благодушие Иешуа, хотя его «царство истины» и «добро» весьма сомнительны. Читателю нравятся диссиденты, читатель всегда не доволен властью. Но проповедь Иешуа вовсе не миролюбива, она идеологична – это очевидно. Синедрион почувствовал антиклерикальную направленность речей «философа»: ведь он, хотя и не призывал немедленно разрушить храм, говорил, что рано или поздно старая вера рухнет. Каифа заявил прокуратору: «Ты хотел его выпустить затем, чтобы он смутил народ, над верою надругался и подвел народ под римские мечи!» (с. 454). Страх Каифы понятен. Понятно, что противник первосвященника Пилат с удовольствием поступил бы наперекор желанию Каифы, но и он понимает, насколько опасен Иешуа не только для Иудеи, но и для Рима. Рассказывая на базаре, что власть не есть неизбежность, Иешуа явно способен поторопить наступление благословенных времен и стать идейным зачинщиком бунта во имя грядущего коммунизма, или политической анархии, или просто против власти – ради немедленного осуществления «справедливости». Надо сказать, что Каифа не напрасно опасается возможной смуты: единственный ученик Иешуа готов мстить с ножом в руке. Как видим, проповедь Иешуа не внесла мира в его мрачную душу. Левий обвинил Бога в несправедливости, но в чем же ее видел Иешуа? Эту тему затрагивал и Воланд. «Все будет правильно…» (с. 797) – утешал он Маргариту, которая, точно переняв его успокоительную интонацию, в свою очередь увещевала Ивана Бездомного: «…все у вас будет так, как надо» (с. 811). Сатана, находящаяся в аду женщина, пророк-революционер толкуют о справедливости, не называя путей к ней.
Путь ищет каждый человек. И степень обаяния Иешуа является своеобразной лакмусовой бумажкой духовного состояния: чем меньше отождествлений с Христом[129] позволяет себе читатель, сострадая Иешуа, тем убедительнее смелое диссидентское начало. Мы видим страдальца за гуманистические идеалы. По булгаковским временам ход опасный, но в контексте всего творчества Булгакова вполне логичный. Кто утверждает наступление «царства справедливости»? Бродячий философ, скрыто иронизирующий над мучительным вопросом Достоевского: возможна ли истина без Христа? Ну конечно, отвечает Иешуа, только в соединении со справедливостью.
В 1939 году Булгаков написал пьесу «Батум» о молодых годах Сталина. Первоначально она называлась «Пастырь». Юный семинарист-революционер, бесстрашно отвергший религию, своими рассуждениями похож на Иешуа. Но в пьесе характер молодого Сталина вмещает в себя не только очевидную прогрессивность и пророческий дар, в нем отчетливо проступают демонические черты, создается некий гибрид Христа, сатаны, революционера, в общем, антихриста. Все то, что в Иешуа таится подспудно и расшифровывается только с помощью Евангелий, в Сталине подается пугающе явно. Молодой Сталин становится воплотившимся Иешуа, стершим благостный грим, точнее, постепенно стирающим его. Конечно же, и он – тоже пророк.
Однако пророк, философ и безумец Иешуа куда больше этих характеристик. Он ведает «светом» в надмирной, дуальной Воланду сфере, т. е. в духовной иерархии наделен властью манихейского размаха. Но это и есть неправедный агнец, лживая копия Христа, Его противоборец – антихрист. Сталин в «Батуме» – земной ставленник антихриста, осуществитель политических идей. Булгаков увидел в отрекшемся от Бога семинаристе черты грядущего на земле антихриста, но он еще не вырос в того, кого с восторгом примут за Мессию, потому что исповедуемый им атеизм дает разгул только культу личности, но не сатаны. Личностью он и ограничен, он весь «здесь и сейчас», хотя сатане проход в это «здесь» открыт именно благодаря воплощению антихриста.
Похожий внешне на Христа самозванец-антихрист должен прийти в конце времен, чтобы обмануть давно отложивших Новый Завет на книжные полки людей видимостью второго пришествия Христа и быть принятым за Него. Учение святых отцов Церкви об антихристе[130] делает упор на этом видимом сходстве. Но и роман мастера построен в соответствии с этим: в разыгранной мистерии Иешуа играет роль Иисуса, выдает себя за Него доверчивому читателю (перед этим – зрителям или «интуитивистам», каковым, вероятно, оказался мастер). В общем, запыленная повседневностью икона вдруг заиграла обманчиво яркими красками. Евангелисты отошли на второй план.
В этом мире сатана может действовать только через человека, через его мысли, чувства, сердце. Антихрист – воплощение сатаны; он рожден земной женщиной и сатаной (по одной из версий принявшим облик собаки или шакала) и после физического воплощения обретает над людьми непомерную власть.
В романе мастера, естественно, нет никаких указаний на «родословную» Иешуа (отец-сириец – всего лишь слух). Но в иномирности Иешуа создает оппозицию сатане не потому, что они воюют друг с другом: сферы у них разные, методы воздействий – тоже, но они едины в противоборстве Творцу. В трактовке Булгакова, как представляется, Иешуа-антихрист не склонен считать свое «ведомство» в чем-то уступающим «ведомству» Воланда. Просто антихрист до определенного времени полностью не проявлен, его роль не так отчетлива и прочитываема, как роль сатаны, более прикровенна.
Мастеру совершенно понятно, кто такой Иешуа: в своей жизни он насмотрелся на истину и справедливость без Бога. Он видел, во имя кого утверждается «новый храм истины», видел гигантских идолов, соперничающих с ершалаимскими, поставленных во славу человека, который призван облагодетельствовать мир, якобы во имя «справедливости», а по сути, поставил себя на место преданного им Бога. Вот почему мастер не хочет «света» антихриста, не просит о нем, не стремится даже к разговору об Иешуа: Воланд сам передает мастеру «оценку» Иешуа. Прекрасно поняв, что значит реализация идеалов антихриста, мастер не намерен поклоняться Иешуа, а потому не заслужил «света», предпочтя уход в проявленную тьму, к сатане. Обольститель в роли пророка и философа не так страшен, как действительность, рожденная благодаря ему и питающаяся его силой.
Провокация – основная черта «сатанинских» персонажей произведений Булгакова. Сталин в «Батуме» уговаривает одноклассника передать пакет с листовками, что делает его сообщником революционной деятельности мятежного семинариста; провокатором является Рудольфи из «Театрального романа» и т. д. Весь роман «Мастер и Маргарита» построен на действенности провокации: Воланд, Иуда, Низа, Алоизий – провокаторы. Иешуа тоже выступает в этой роли. Он обращается к Пилату с наивно-провокационной просьбой: «А ты бы меня отпустил, игемон» (с. 448). Понтий Пилат (не евангельский, который вообще никакой вины за Иисусом не нашел, а булгаковский, только что столкнувшийся с «делом государственной важности» – именно так воспринималось высказывание об упразднении в будущем власти римского кесаря) прекрасно знал, что подобное высказывание могло квалифицироваться как «оскорбление величества» или, во всяком случае, как посягательство на «божественную власть» кесаря. Такого рода преступление каралось повешением на кресте, именовавшимся у римлян «пр?клятым (или несчастным) деревом».
Поскольку все четыре Евангелия утверждают, что Пилат не нашел в Иисусе Христе никакой вины, поскольку вопрос не касался римской власти вообще, то, естественно, никаких психологических коллизий, противостояний и мук совести у евангельского Пилата возникнуть не могло, кроме одного: он не смог защитить Иисуса от иудейской толпы, которая и приговорила Его к казни. Версия мастера намеренно уводит читателя в совершенно не связанные с Новым Заветом области, ассоциируясь с современным Булгакову обществом, ибо в чем-чем, но только не в трусости можно обвинить евангельского Пилата: он приложил все усилия, чтобы спасти осужденного, уговаривая толпу и вынудив иудеев признать свою вину. «Пилат, видя, что ничто не помогает, но смятение увеличивается, взял воды и умыл руки пред народом, и сказал: невиновен я в крови Праведника Сего; смотрите вы. И, отвечая, весь народ сказал: кровь Его на нас и на детях наших» (Мф. 27: 24–25).
Но в ершалаимских событиях бродяга, признавший свою вину в присутствии свидетелей и по римскому праву подлежащий бесспорной казни, просит прокуратора отпустить его. Нетрудно представить себе, что вышло бы, согласись прокуратор на подобную авантюру. Либо его казнили бы вместе с Иешуа, либо пришлось бы «инкогнито» бежать с философом из Ершалаима. Но где мог укрыться Пилат от всевидящего Афрания? Тем не менее просьба прозвучала, и она заставила Пилата испугаться, потому что он, прокуратор, вовсе не собирался умирать из-за незнакомого, хоть и симпатичного ему человека. Карьера, власть – это реальность. И тем более не собирался он умирать за политические взгляды, которые не разделял. Но Иешуа перед казнью недвусмысленно дал ему понять, что считает его трусом. Это стало главной виной пятого прокуратора Иудеи перед Иешуа и никогда не могло быть вменено в вину Пилату Понтийскому, при котором был распят Иисус Христос.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.