Космогоническое значение русских сказок и былин
Космогоническое значение русских сказок и былин
«Сказка складка, а песня быль» — говорит народная пословица, что относительно сказки не совсем справедливо, если принять слово складка в смысле выдумки и произвольного сочинения.[160] Сказка нисколько не вымысел, но аллегорическое иносказание жизненных законов и явлений природы, осколок древнейшего космогонического мифа всего индоевропейского племени; почему и древние сказки всех народов Европы имеют между собою поражающее сходство в основных началах своих рассказов. Эту мифическую основу рассказа встречаем мы и в так называемых исторических былинах нашей старины, или, выражаясь иначе, в нашей народной эпической песне. Эпическая песнь, в самом деле, как постараемся впоследствии это доказать, не что иное, как тот же древнейший общечеловеческий миф, примененный к действительности — к бытовой и исторической жизни русского народа.
Ошибочно и странно различать былину от сказки по законам какой-то новейшей теории словесности, нисколько не применимой к нашей древнейшей народной поэзии. Мы говорим здесь о мнимой классификации рассказа по внешней форме его на стихотворное и прозаическое его изложение. Наша русская песнь не есть определенное стихотворение и не имеет определенного метра, отличающего ее от прозы. Нет у нас точной границы между стихом и прозою: красноречивое слово, отделяясь от обыденной речи своей гармонической формою, само собою переходит в стих; таким образом, процесс образования поэтической речи совершается тут же, и стих рождается из прозы. Все дело зависит здесь от гармонического такта рассказчика: малейшая негармоническая перестановка слов обращает стих в прозу,[161] как, с другой стороны, самое обыденное изречение в устах простолюдина часто принимает форму стиха. Народные наши сказки, сколько можно судить по страшно искаженной форме речи, в которой дошли они до нас, вероятно, также не лишены были этой поэтической гармонии речи, которая при вспомогательстве музыкальной мелодии переходит в стихотворную форму песни. Именно эта мелодия охранила, быть может, песнь от случайности и самоволия изустного предания, которым подвергалась вполне речь не воспетая, а рассказанная. Но и в прозе сказки сохранилась местами древняя стихотворная речь, по преимуществу в тех обычных изречениях и поэтических описаниях, которые, подобно цитате из древнего текста, должны были передаваться наизусть, не подвергаясь самовольным изменениям рассказчика.
Для примера, приведем здесь две выписки из сказок, изданных в типографии Евреинова в 1838 г., сказок, страшно изуродованных относительно слога:
1) «Как привели Ивану царевичу доброго коня, то клал на иего седеличко Черкасское, подпружечку Бухарскую, двенадцать подпруг с подпругами шелку Шемаханского; шелк не рвется, булат не трется, яровицкое (Аравийское) золото в грязи ие ржавеет. И как оседлал он доброго коня, приказал подать себе копье булатное, палицу боевую и меч-кладенец, и сел Иван царевич на своего коня, бил коня по крутым бедрам, пробивал черное мясо до белых костей; конь осержался, от земли отделялся, выше лесу стоячего, ниже облака ходячего, долы и горы меж ног пропускал, а маленькие речки хвостом застилал, и ехал путем-дорогою, долго ли, коротко ли, близко ли, далеко ли — скоро сказка сказывается, а не скоро дело делается».
2) «Старик свистнул, гаркнул молодецким посвистом, богатырским покриком: сивка бурка, вещая каурка, стань перед мною, как лист перед травою: конь бежит, земля дрожит, из ушей дым столбом, а из ноздрей пламя пышет».
Правда, что наши русские сказки утратили отчасти видимую нить, связывающую их с религиозными суевериями и предрассудками язычества, живущими и доныне в нашем простонародье. Нет в них ни леших, ни русалок, ни домовых, и самые прозвища героев и героинь наших сказок, если они не заменились чисто христианскими именами Ивана, Димитрия, Марьи, Алены, Настасьи и пр. и пр., звучат чем-то иноплеменным, диким, что отчасти в народной фантазии отождествляется с понятиями зловредного, чуждого и враждебного, почему рассказчики охотно стараются подобные имена иноземных царей как можно более коверкать и сделать трудными для выговора, из чего естественно следует, что весьма затруднительно отыскать в подобных именах царей и царств чародейной силы филологическое начало, могущее осмыслить нам их мифическое значение.
Но эта, по-видимому, затерянная нить между мифом и сказкою сохранилась во всей первобытной чистоте своей в югославянских преданиях. В них вместо вымышленных собственных имен являются в сказке самые светила, стихии и божества славянского Олимпа, в особенности же белые Вилы, это светлое олицетворение жизни земной природы во всех ее многоразличных проявлениях.
Таким образом, сравнение наших русских сказок с подобными же преданиями других европейских народов дает нам возможность ясного убеждения в том, что и наши сказки не простые забавные вымыслы, но осколки древнейших религиозных мифов всего индоевропейского племени. С другой стороны, новейшие издания сказок и былин нашей русской старины, в многочисленных новых вариантах, дают нам возможность все более и более сравнивать их между собою и отыскивать между ними скрытое начало, связующее их в одно целое предание.
Вот почему ныне уже положительно сказать можно, что сказка, хотя и старшая, но все-таки родная сестра эпической песне, а песня — та же сказка с более положительным применением ее к определенной, уже оседлой жизни нашей древней Руси.
В сказке (собственно, так называемой) древнейшей эпохи рассказ совершенно подчиняется скрытому мифическому его смыслу, почему и лишен не только местного или национального, но даже и человеческого колорита, и всякой видимой внутренней последовательности. Рассказ происходит в некотором царстве, в тридесятом государстве; действующие лица его лишены всякой индивидуальной особенности и двигаются они скрытой от глаз пружиной таинственной необходимости; во всех их подвигах и стремлениях чувствуется совершенное отсутствие человеческих страстей, и их личные характеры так бесцветны и неопределенны, что они даже не нуждаются в определенных прозвищах, а по произволу рассказчика могут называться Иванами, Дмитриями, Петрами, Бархатами и даже просто царевичами, молодцами и богатырями безыминными. Это не живые люди, но призраки человеческого образа, иероглифы, под которыми скрыто космогоническое значение этих лиц, общие роли мифической драмы. Миф, являясь здесь единственной целью всего рассказа, овладевает совершенно его содержанием и не стесняется никакою сверхъестественностию, чтобы ярче себя обозначить в нем.
Вот почему золотые и серебряные кони, огненные и крылатые змеи, подземные царства, огненные реки и говорящие звери и птицы в сказке возможны и естественны.
В сказке второго периода, или эпической былине нашей старины, древнейшая мифическая тема хотя и остается в основе новейшего рассказа, но миф уступает первенство рассказу, который становится сам по себе главною целью и применяется уже к определенной местности и эпохе. Всякое действующее лицо есть уже обрисованный тип живого человека, с его народными оттенками и чисто личными особенностями. Сохранившаяся в былинах от древнейших преданий сверхъестественность некоторых явлений получает уже в них совершенно другой характер, причем, если смеем так выразиться, и сильно смягчается.
Чудеса оборотней и летающих змеев осмысливаются живущими доныне в народе суеверными понятиями о чародействе и зловредной силе колдунов и ведьм; что же касается до преувеличения богатырской силы героев и коней, то в подобных описаниях чувствуется поэтическое стремление к идеалу, хотя и сверхъестественному, как и всякий идеал, но уже не противоестественному. Так, например, скоки богатырских коней выше леса стоячего и ниже облака ходячего, хотя и напоминают полеты крылатых коней сказочного мира, но уже не имеют в наружной форме своей поразительной противоестественности, так что подобные представления можно бы почесть за чистую метафору рассказчика, если бы в них не хранилось значения древнейшего сказочного коня-ветра; точно так же как идеальная, чудесная сила и богатство богатырей наших эпических песен за метафорическим своим значением скрывают в себе древнейший смысл небесных сил плодородия и света.
Из самой этой существенной разницы между сказкой и былиной ясно выступает и самое родство их, потому что как основная тема рассказа, так и многие эпические приемы песни очевидно выросли из древнейшего сказочного начала; но былина сумела применить эту мифическую тему к древней Руси, придав ей этим приложением ее к действительности и новое направление, и новый смысл. Таким образом, враждебная сила сказочных преданий (чисто космогоническое выражение зимнего периода — бесплодного отдыха природы) слилась в народной памяти с иноплеменными набегами татар и литвы, и все враждебное обратилось, в былине, в поганую татарщину веры латинской и басурманской, как антитезис святорусского православия, в котором, напротив, олицетворилась благая плодотворная сила наших стихийных веросознаний. Это стихийное значение подвигов и приключений царевича-богатыря древней сказки разлилось на всех наших святорусских богатырей, отражаясь в каждом из них через призму его собственной личности. Пассивная же, невозмутимая роль царя-отца (по повелению которого, ради сыновней любви, царевич совершает свои подвиги) переходит на народного любимца киевского, Красного Солнышка Владимира, освятившего впервые Россию спасительным светом Христовым. И вот та же первоначальная тема рассказа, олицетворяющая в себе различные фазы годовой жизни природы в древнейшей сказке, служит нам выражением борьбы христианства с язычеством и просвещения с невежеством, разбоем и неурядицей; и в то же время сливается с историческими воспоминаниями о владычестве Киевского княжества над другими уделами, и о вековой борьбе с татарами, Польшей и Литвой.
Это постепенное изменение значения и характера общего смысла рассказа можно проследить во всех подробностях и эпических приемах, переходящих из древнейшего сказания в более новейшие, причем, как заметили выше, рассказ, постепенно освобождаясь от сверхъестественных символических прикрас, старается придавать им более вероподобные и возможные формы. В былине совершенно уже исчезают золотые деревья, птицы и звери, крылатые кони и волки, и если иногда заговаривают звери человеческим голосом, то и при этом уже чувствуется, что подобная противоестественность как-то не гармонирует с настроением рассказчика и допускается им только при крайней необходимости.
Герой древней сказки наезжает на перекресток, где три дороги: «лежит тут бел-горюч камень, а на нем надпись: налево ехать — быть коню сыту, а самому голодному, направо — быть самому сыту, а коню голодному, а прямо — быть убитому»; в песнях об Илье Муромце уже изменяется это тем, что «налево — быть женатому, направо — быть богатому, а прямо — быть убитому». Алеша же Попович с Екимом Ивановичем встречают тот же камень на перекрестке, на нем надпись: «расписаны дороги широкия: первая дорога в Муром лежит, вторая во Чернигов град, третья ко городу ко Киеву, ко ласкову князю Владимиру». Точно подобным путем предание о живой и мертвой воде, срастающей члены и воскрешающей убитого героя наших сказок, то переходит на росу:
…Потыка сына Ивановича
Теменем язык повытянули,
Ясны очушки ему повыкопали,
Бросили его в раздольице чисто поле;
Тут Потык догадался,
Умывался росой с этой чистой травы,
Заростились его раночки кровавые,
Стал он молодец здрав по-прежнему…
…Молодой же Касьян сын Иванович
Стоял в земли не мало числа,
Стоял шесть месяцев,
И выскакивал он из сырой земли,
Как ясен сокол из тепла гнезда, —
тут чудесное его возрождение уже ничем особенным не объясняется; в другом тексте того же стиха о сорока каликах со каликою чудесное воскрешение атамана под влиянием христианского благочестия приписывается уже небесным ангелам:
И послал Господь с неба ангелов,
Вложили душеньку в белы груди,
Приставили очи ясные к белу лицу,
И пошел атаман по чисту полю.
Достаточно указав этими двумя примерами на постепенное изменение в наших исторических былинах древнейшего стихийного значения, вернемся теперь к мифической символике наших сказок. В сказках самое происшествие, действующие лица и окружающая их местность, леса и сады, широкие поля и подземные царства — все в них символ и аллегория. Действующие лица, как мы уже заметили выше, лишены всякой обособленной личности и представляют собою только общие типы, подобно как в сценическом искусстве всякий актер имеет известный круг ролей, ему присвоенных, круг, из которого, однако, он в область других ролей переступить не может. В наших сказках мы встречаем скорее именно роли, чем лица: так богатырь-герой и супротивник его царь-кудесник, злая мачеха-колдунья, мужественная царь-девица и угнетенная царевна-пленница, все эти образы — одни только общие стихийные понятия древнего мифа, имеющие один только наружный вид человеческих личностей.
Первенствующая роль в наших сказках принадлежит сильному русскому богатырю-царевичу, герою рассказа: вечная молодость, покорное послушание родителям и старейшим, неустрашимое молодечество и какая-то добродушная кротость, не лишенная иногда некоторой хитрости, скрывающейся, по народному воззрению, под мнимою дурью и простотой, — вот отличительные черты нашего героя. В числе сказок чисто еще стихийного характера, где о христианстве еще и речи нет, все-таки герой наш именуется христианскими именами Фомы, Петра, Василия, Димитрия и чаще всего Ивана, по особенной привязанности русского народа к этому последнему имени; к тому же прозывается он постоянно могучим русским богатырем — эпитет, который в древности почитался почти синонимом всего христианского и человеческого вообще в противоположность поганого и басурманского. При встрече богатыря-царевича с Бабой-Ягой она обыкновенно приветствует его словами: «Доселева русского духа слыхом не слыхивала, видом не видывала, а ныне русский дух пред очами проявляется». Итак, под этим прозвищем русского в наших сказках почти подразумевается в мыслях рассказчика то православное благочестие, которое становится одной из отличительных черт исторических богатырей Киевского цикла: «Он крест кладет по-писанному и Спасу-образу молится».
Первоначальная цель поездок и подвигов царевича — обыкновенно послушное исполнение возлагаемых на него поручений родителя или царя, поручений чисто мифического характера в сказках первого периода, как, например, караулов или добычи яблок золотых, жар-птицы, живой и мертвой воды, норки, златогривого коня и проч. Эти же поручения в эпической песне, исходя от Киевского великого князя Владимира, получают уже более естественный, а иногда и политический характер сбора даней, хранения застав, преследования разбойников, или защиты от нападений и набегов врагов. Любовная же завязка рассказа, т. е. добыча невесты-красавицы из чуждых волшебных стран, стоит большею частию на втором плане, как окончательная награда за верное и бесстрашное исполнение возложенных на богатыря поручений; особой любви не слышится здесь ни в богатыре, ни в царевне, хотя для добычи ее он нередко, вопреки русской пословице, подвергается два раза смерти. Эта невеста добывается им как будто кстати, с таким же равнодушным хладнокровием, как и прочие чудесные предметы его баснословных поисков. В тех же сказках, где свадьба богатыря составляет единственную цель рассказа, он все же как-то случайно добывает себе невесту; например, куда полетит его стрела, оттуда брать ему себе и невесту; или, услыхав, что такой-то царь клич кличет, что кто исполнит такие-то богатырские подвиги, получит в награду царскую дочь, наш Иван-дурачок отправляется на испытание, и, победив соперников, берет красавицу за себя без дальнейших любовных объяснений.
Точно с таким же равнодушием решается выбор невесты Дуная Ивановича: «Кто меня побьет в чистом поле, за того мне девице замуж идти», говорит ему его побежденная обручница-супротивница.
Так как в наших сказках светлое жизненное начало имеет представителем русского богатыря-царевича, то враждебное начало постоянно представляется в лице царя чуждого (нерусского) и враждебного, с понятием чего соединяется и представление нехристя (неправославного), поганого, басурмана или язычника, а в древнейшем периоде — нечистой вражьей силы вообще, представляющейся народной фантазии в образе самых безобразных страшилищ, драконов и гидр, носящих различные прозвища: Огненного царя, Поганого Идолища, Змея Горынища, Кощея Бессмертного, Тугарина Змеевича, Ада Адовича и пр. и пр.
Эти цари злы, повелительны и надменны, потому что уверены, что нет им на свете супротивника, который мог бы устоять против их чародейной силы. Они беспощадно жгут и бьют все, что ни попадется им навстречу, требуют себе жертвы из юных девиц или крадут и уносят их в свои подземные палаты и мрачные пещеры, где держат несчастных в страхе и рабстве за крепкими запорами. Русский царевич освобождает царевен из тяжкого плена; но в данный момент грозный повелитель догоняет беглецов и без особенного отчаяния со стороны пленниц возвращает их в свои объятия. Иногда даже умеют грозные цари эти до того пленить обвенчанных с русскими богатырями красавиц, что они не только изменяют своему любимому супругу, но и сами помогают врагу победить и умертвить его.
Большею частию являются эти грозные иноплеменные цари и обладателями тех чудесных зверей и птиц, за которыми ездят отважные наши царевичи. В тех сказках, где иноплеменный царь является не любовником, а отцом героини, его враждебный характер переходит на другого, постороннего царя или страшного змея, насильно истребывающего у него дочь в жены или в жертвы и от которого она спасается тогда храбростию русского богатыря. Есть, наконец, и некоторые рассказы, где враждебное начало совершенно сглаживается, заменяя для нашего героя прежнюю опасность предприятия трудностию задач и уроков, заданных отцом той, руки которой ищет царевич.
Огненность, если можно так выразиться, самого этого врага русского богатыря и постоянное обладание им чародейными яблоками, птицами и зверями, связанными с представлениями золота и жара (вообще всего блестящего и светящегося), все это нам ясно указывает на солярное значение этого типа наших сказок как древнего бога небесного светила. Совершенно одинаковое, тождественное значение имеют и самые богатыри наши, так что и они, и враги их — персонификации одной и той же идеи солнца, но только с тою разницею, что герой наших сказок выражает светлое, благотворное влияние небесного светила на земную природу, тогда как, напротив, Тугарины и Огненные цари олицетворяют собою или бессилие зимнего Урана, или жгучий зной Аполлона, убийцы детей Ниобеи, и Марсовского кабана, умертвившего юного Адониса. В этой общечеловеческой басне преобладает на севере значение бессилия зимнего светила, на юге — иссушительного зноя солнечных лучей во время лета.
От последнего, быть может, и представление жгучего огня наших драконов и змеевичей: «Из ушей его дым столбом, из хобота пламя». Любовь змея и жжет, и сушит красных девиц, к которым они прилетают. «Хош, я тебя огнем спалю?» — предлагает и Тугарин своему супротивнику.
Не от этого ли двойственного значения вредоносности солнца и происходит двукратный переход победы в наших сказках, решить трудно, хотя египетский миф о двукратном терзании Озириса ненавистным Тифоном отчасти и подтверждает такое предположение. Поиски нашего царевича по темным лесам и мрачным подземельям явно указывают на время зимнего отдыха природы. Весною, соединившись плодоносным браком с любимой героиней (землею), он снова ее теряет, снова предается земля злому иссушителю, а богатырь наш — смерти; но плодотворная влага живой и мертвой воды вновь его воскрешает, и он вторично возвращает себе любовь своей неверной супруги, подобно как разлив Нила, оплодотворяя землю-Изиду, воскрешает Озириса в лице сына его Героса.
Упомянем здесь, наконец, как ясное олицетворение мрака и холода, сербское предание о царе Трояне, который, боявшись солнца, выезжал только по ночам, и, застигнутый однажды в любовных своих похождениях лучами восходящего солнца, спрятался в стог сена, но, по его несчастью, подошли коровы и растрепали стог; тогда солнце растопило Трояна.
Из остальных мужских ролей нашего сказочного мира помощники и советчики героя являются обыкновенно какими-то чисто сверхъестественными существами, отчасти невидимками, как: Сам медный, голова чугунная, Катома-дятка дубовая шапка, Сам в ноготок, борода в локоток или Ивашка белая рубашка и пр.[162] Вещее призвание этих существ переходит нередко на коня, крылатого волка или другого зверя, одаренного в сказке человеческим голосом.
Все эти чудесные помощники и заменившая их в позднейшем эпосе бродящая братья калик перехожих, вероятно, олицетворяли собою участие ветра и других стихий в победе весеннего солнца над мертвящим холодом зимы.
Завистливые братья царевича, убивающие Ивана изменчивым образом, чтобы воспользоваться его добычами и жениться на его прекрасной невесте, по значению своему совпадают с грозным супостатом, соперником богатыря, тем более что они являются только в тех сказках, где личность этого врага на втором плане или совсем не встречается, и, подобно ему, имеют в сущности с героем рассказа одинаковое значение небесного светила в различных только его проявлениях; словом, старшие братья Ивана, как и он сам, не что иное, как солнце, но в бесплодном или враждебном его влиянии на землю.
В исторических былинах та же мысль выражается мягче и естественнее. Богатыря никто не убивает, но он уезжает далеко от дома на ратные подвиги, и в это время названный брат мужа венчается с женой его, точно так же как один из братьев Ивана, убивши его, женится на избранной им невесте, и в обоих случаях возвращение настоящего мужа или жениха само собою расторгает насильственный брак соперника. Замечательно, что в этих случаях измена героини всегда насильственна: в сказке прямо указывается на грусть и скорбь царевны, присутствовавшей при убийстве ее милого и не смеющей, однако ж, раскрыть истину перед отцом его; точно так же и жена Добрыни Никитича, узнав его среди свадебного пира, бросилась к нему и слово молвила:
Государь ты мой, Добрыня Никитич,
Не давай меня Алешке немилому,
Будь мой муж по-старому, по-бывалому.
Наконец, остается еще совершенно объективная личность царя-отца: по его службе и приказу совершаются все подвиги его покорного сына, царевича-богатыря; он же задает и разные уроки своим невесткам или зятьям, когда он является отцом сказочной героини; он же дает балы и свадебные пиршества и обыкновенно уступает, наконец, свое царство достойнейшему, хотя и младшему из сыновей своих. Сам же царь-отец не принимает никогда прямого участия в действиях рассказа, оставаясь всегда в каком-то невозмутимом спокойствии и величественном отдалении, и в этом отношении вполне соответствует ему, в былинах исторического содержания, величаво-покойная личность Владимира Красного Солнышка Киевского, около которого группируются все могучие русские богатыри, совершая во имя и ради него все свои бесконечные подвиги, без всякого прямого участия в них самого Владимира. Кто же этот объективно-спокойный отец самого дневного светила, по одному слову которого совершается великая космогоническая драма древней сказки? Ясно слышится в нем отголосок первобытного Урана-Сварога, праотца богов и повелителя вселенной. Как отец солнца, он и сам солнце, почему и Владимир носит постоянно эпитет красного солнышка в наших песнях. Странно, что самое имя Владимира (владыка мира) случайно выражает собой свое древнейшее значение, хотя положительно можно сказать, что имя Владимира словосозвучием своим заменил о в наших преданиях древнейшее, чисто мифологическое прозвище божества неба и солнца, если не тождественное с Волосом, скотским богом наших летописей, то находящееся, по крайней мере, в близком филологическом сродстве с ним и с семитийским Ваалом, или Бель, отразившемся и во множестве выражений, имен и теогонии всех старейших племен Европы.[163]
Главная женская роль наших сказок разделяется на два типа, по-видимому друг другу противоречащие, но которые оба, как увидим дальше, вытекли из одного общего первообраза мифического божества земли и ее плодотворной произрастительной жизни, божества, сохранившегося во всей своей первобытной целости в поверьях югославян о белых Вилах.
Первый тип наших русских героинь — смелая и храбрая наездница царь-девица, или девица-вольница; большею частию знакомимся мы с нею под белым шатром, раскинутым посреди чистого поля; замуж идет она только за того, кто побьет и победит ее. Она любит наряжаться в мужское платье и выдаваться за грозного посла или могучего русского богатыря, Ивана-царевича, и одна побеждает целые рати враждующих с нею царей. Таковы: Марья Марьишна, Василиса Премудрая и Анастасья Королевишна, жена Дуная Ивановича.
Ко второму типу принадлежат несчастные пленницы подземных царей, жертвы, приносимые водяным змеям, падчерицы, вытесняемые из родного дома клеветою и обманом злой мачехи-колдуньи, наконец, и царские дочери, которые содержатся за крепкими замками, в высоких теремах, строгими родителями, самовластно располагающими их будущностию. Подобных героинь приходится нашим богатырям большею частию увозить силой и тайно и подвергаться за них всем опасностям страшного преследования их грозных властителей; такова супруга князя Владимира Афросинья, или Апраксеевна, таковы и все Елисаветы, Марфы и Алены прекрасные наших преданий. Всем им принадлежит, по преимуществу, этот последний эпитет прекрасных, в противоположность эпитета премудрых царевен-наездниц.
Как одному, так и другому типу свойствен иногда какой-то оттенок колдовства, обращающий самих героинь в прямые чародейки. Это чародейство в особенности обнаруживается в их таинственных отношениях с прилетающими к ним или скрывающимися у них огненными змеями. Такова Маринушка в эпосе о Добрыне, и Мария Белый Лебедь, и Марья Марьишна, у которой, втайне от мужа ее Ивана-царевича, содержится закованный Еракский король.
Физическая необходимость этой космогонической связи, исчезая из народной памяти, придает нашим героиням какой-то безнравственный колорит, поражающий нас в особенности в былинах Владимирского цикла, столь глубоко проникнутых христианским благочестием, где, между тем, сама сказочная супруга Киевского князя подает нам пример, заслуживающий весьма справедливо оскорбительное прозвище, данное ей Добрыней Никитичем в конце песни про Алешу Поповича.
Эта внезапная измена супруги, без всяких особенных сердечных побуждений, супруги, любящей, по-видимому, своего мужа и вдруг скрывающейся от него с злейшим врагом его и хитрым образом старающейся предать супруга его сопернику, в особенности ярко выразилась в лице жен Ивана Годиновича и Потыка Ивановича. В других же сказках та же необходимая измена и разлука совершается неволею, насильственным возвращением героини к прежнему грозному ее властителю или изгнанием ее из своего дома самим разгневанным ее супругом.
Сюда относится еще другая, главная черта чародейства наших героинь — это способность их оборачиваться в водяные и пернатые существа, как белые лебедушки, уточки, голубки, а иногда и лягушки. Эти обороты совершаются то волею самой чародейки, то посторонним влиянием на них злых колдуний, смотря по типическому существу самой героини; премудрая Василиса сама обращается то в красавицу, то в лягушку, скидывая и надевая по воле своей лягушачью свою шкурку, а угнетенная Аленушка постоянно обращается в белую уточку силою посторонней. Самый эпитет премудрой носит уже в себе смысл не только хитрости, но и колдовства, потому что чародейство, с точки зрения язычества, как познание высших сверхъестественных сил, именно и есть мудрость по преимуществу. Но и в самой воле премудрой Василисы чувствуется какая-то высшая необходимость, принуждающая ее до известного момента скрываться от возлюбленного ее Ивана-царевича.[164]
Эта безусловная необходимость разлуки или измены вполне осмысливается коренным космогоническим значением наших сказочных героинь, которые, как мы уже сказали, по югославянским преданиям, не что иное, как Вилы, т. е. светлые божества жизненной силы природы во всех ее земных проявлениях, так что героиня-Вила становится прямым олицетворением самой земли, как плодоносная супруга солнца. Под тяжким покровом льда и снега земля представляется народному воображению пленницей мрачного царства зимы; но когда весеннее солнце согревает ее своими жаркими лучами, воды освобождаются от ледяных оков своих, и вся природа стремится к плодотворному возрождению, злое начало побеждается светлым, и брак любящих героев символизирует плодоносную силу земной природы в летнем периоде; а когда настает осень, снова земля скрывается от любящих объятий своего светлого супруга, и злое начало мрака и смерти берет снова верх, завладевает красавицей-землею и умерщвляет плодотворную силу небесного светила, покуда снова настанет весна и стихийный богатырь наших сказок окончательно победит своего врага. Мы говорим окончательно относительно сказки, которая постоянно оканчивается торжеством светлого начала и таким образом обнимает собою период времени более годового цикла жизни земной природы, что, вероятно, объясняется примирением человеческого самосознания с условно-относительно вредным только началом зимнего отдыха природы, на самом же деле необходимым для самой ее плодоносной произрастительности.
Точно так же как богатырь-герой наших сказок и супротивник его — грозный огненный царь или змей, оба выражают собою одну и ту же космогоническую идею солнца в различных его проявлениях, точно так же, признавая наших героинь за олицетворение земли и природы вообще, мы в двух различных типах прекрасной и премудрой девицы-пленницы и девицы-вольницы увидим ясные выражения двух главных фаз годовой жизни земли, в ее пассивном зимнем отдыхе и в ее творческой производительности летнего периода.
Все феи, эльфы, норны и вилы суеверных рассказов всех европейских народов представляются большею частию воображению в виде трех девственных сестер, одаренных вещею мудростию. Под многоразличными именами управляют они судьбой каждого человека, охраняя его с самой колыбели и своевольно прекращая нить его жизни, как греческие Парки и сербские Судицы.
Эта вещая триада глубоко отозвалась и в наших простонародных сказках древнейшего периода, как благотворная наставница и путеводительница наших баснословных богатырей; иногда даже младшая сестра этой триады сливается с самой героиней рассказа в одну личность. Когда Иван-царевич, блуждая по подземельям, переходит из медного царства в серебряное и из серебряного в золотое, он находит в каждом из них по одной пленной красавице, они его радушно угощают, прячут от подозрительного и кровожадного своего властелина и указывают ему путь друг к другу; наконец, третья из них соглашается полюбить царевича и бежать с ним, и, возвращаясь обратным путем, он вместе с ней освобождает и старших ее сестер. Если же он злобным коварством своих братьев еще раз низвергается в пропасть, то уже с одной своей Аленушкой, которая с этой минуты совершенно самостоятельно отделяется от своих сестер.
В сказке о Марье Марьишне триада является сестрами Ивана-царевича. Этих сестер берут себе замуж орел, сокол и ворон, а по другому варианту — буря, гром и град; по югославянскому же преданию, эта триада заменяется персонификациями солнца, луны и ветра, или еще матерями солнца, луны и ветра, что сохраняет в сказке женственность нашей триады и указывает отчасти смысл того, что во многих случаях эта триада представляется русскому преданию под старческим видом трех сестер Яги — баб, пересылающих поочередно нашего богатыря от старшей к младшей.
Необходимо при этом заметить, что в мифической триаде Баба-Яга совершенно теряет злобное начало, приписанное ей теми сказками, где она является отдельным лицом и смешивается народной фантазиею с общим представлением ведьмы-колдуньи. Это смешение понятий, вероятно, произошло от старческого вида сестер, помогающих царевичу, но они, кроме наружного вида своего и сердитого голоса, ничего зловредного в себе не имеют, угощают весьма радушно своих русских гостей, топят для них баню и снабжают их свежими конями, советами и разными чародейными вещицами, при помощи которых гость их может отыскать себе путь и доступ до околдованного царства, служащего целью его богатырской поездки. Вообще, эта триада в наших сказках, по-видимому, олицетворяет собою вспомогательные воздушные стихии грома, бури, метели, дождя, и, по преимуществу, ветра, как постараемся это доказать в своем месте.
К общему коренному рассказу всех наших героических сказок и былин присоединяются иногда еще и частные темы, в которых при разоблачении их истинного значения открывается тот же стихийный смысл и которые являются, таким образом, иносказаниями одной и той же идеи. Из подобных вводных тем весьма распространены между немцами и славянами повествования о злых мачехах, задающих неисполнимые уроки своим падчерицам, которых они посылают зимою в трескучий мороз в темные леса за фиалками или с поручением к злой Бабе-Яге с коварною целью извести их. Но добродетель и невинная покорность бедной жертвы всегда торжествуют над жестокими замыслами мачехи, которая за свое зло расплачивается обыкновенно жизнию, когда возвратившийся издалека отец узнает об опасностях, которым подвергалась его бедная сирота.
В других сказках злая ведьма, оклеветав молодую жену в глазах мужа, заставляет его погубить или выгнать из дома супругу (беременную или с новорожденными детьми) и жениться на ней (ведьме); иногда же ведьма своим колдовством удаляет молодую хозяйку с детьми, обращая их в пернатые существа, а между тем сама принимает образ жены, для того чтобы жить с ее мужем. Но чародейные дети бедной изгнанницы растут не по дням, а по часам, и как ни старается ведьма погубить их, но и тут добродетель торжествует, и отец узнает детей, а потом через них и бедную мать, убивает ведьму и заживает по-прежнему с своей женой. Эти падчерицы и изгнанницы все постоянно носят на себе символические признаки своей светлой космогонической божественности. Бедной падчерице помогает в заданных ей уроках покойная мать в виде коровы (постоянная эмблема земли у всех народов древности; но когда мачеха, узнав об этой корове, ее зарезывает, из костей ее, схороненных дочерью, вырастает серебряное дерево с золотыми яблочками, поддающимися только одной бедняжке, вследствие чего король и узнает о ней и окончательно женится на бедной сироте. В сказке «Три вьюноши» рождает Ивану-богатырю жена его детей «по локтю ручки в золоте, по колено ножки в серебре, по бокам часты звезды, во лбу ясный месяц, на затылке красное солнце»; но злые сестры родильницы заменяют их щенятами, и рассерженный супруг приказывает невинную жену закласть в каменный столб (гроб). Обыкновенно же оборачивает злая ведьма нашу героиню в белую уточку, лебедушку или серебряную голубку, что все одинаково указывает на сербскую белую Вилу с преобладающим в ней значением божества водяной стихии. Если перевести смысл этих сказок на простой язык, то мы скажем, что мачеха — зимняя природа как ни старается извести плодотворную силу земной произрастительности (дети земли), весна берет свое, мачеха-зима гибнет, и супруг-солнце открывает снова свои страстные объятия покинутой им на время супруге, то есть земле.
В позднейших былинах нашей исторической эпохи выразилась та же мысль в противоположной форме жены, выходящей замуж от живого мужа, стихийного богатыря света, уехавшего на долгое время в дальние страны на богатырские подвиги. Сюда же относится, по-видимому, и песнь: «Князь Роман жену потерял», в которой князь, зарезав свою жену неизвестно почему, но, вероятно, вследствие клеветы, скрывает это убийство от дочери своей Анны Романовны, которая дознается истины через сизого орла; орел приносит ей белую ручку с золотым перстнем, по которой она и находит все тело матери у берегов быстрой Смородины-реки. Хотя в этой песне мать уже не воскрешается, как в древнейших сказках, но отыскивание ее тела в воде, появление орла и вообще вся обстановка этого отрывка прямо указывает на древнейшую его тему, породившую и сказку про Ивашку Челнока, про Царевича Козленка и сестрицу его Аленушку, и все вообще германские предания о лебединых рыцарях и славянские — о белых лебедях и уточках.
Во всех этих типах героиня рассказа соединяет в себе идею земли с олицетворением влажной стихии — воды как главнейшего начала всякой земной произрастительности. Олицетворение же земли в образе злой мачехи или старой ведьмы-колдуньи в нашей русской народной фантазии сосредоточилось в особенности в Бабе-Яге в ее позднейшей форме — уродливой и страшной людоедки.
По атрибутам и признакам этого мифического существа мы чуть ли не положительно можем считать Бабу-Ягу за стихийное изображение ветра как помощника весеннего возрождения природы, почему и Баба-Яга в ее древнейшем проявлении, как ветра весеннего периода, постоянно доброжелательна к стихийным богатырям, а с другой стороны, как разрушительная буря и грозная зимняя метель, она же переходит в злую ведьму.
В лесах более всего слышится шум ветра, и Баба-Яга живет постоянно в лесу и имеет голос сердитый — вероятно, намек на тот же шум. Фантастическое ее жилище на курьих ножках, повертывающееся, подобно мельнице, по обычному приговору: «Избушка, избушка, стань к лесу задом, а ко мне передом», — явная связь Бабы-Яги с конем-ветром и ковром-самолетом, которыми она снабжает своих любимцев; ее табуны, конные заводы и богатые конюшни, наконец, способность самой летать по воздуху, что совершается с большим шумом, так что издали слышен полет ее: «Баба-Яга, костяная нога, в ступе едет, пестом погоняет, помелом след заметает» (сравните последний стих с выражением «метелица метет»), — вот более или менее главнейшие признаки ее стихийного значения.
Вероятно, в значении зимней метели и вообще зимы представляется Баба-Яга колдуньей-людоедкой, подобно классическому мифу о Сатурне, съедающем собственных детей. Но если в наших сказках Яга съедает своих детей, то это уже позднейшая прикраса рассказчика, желавшего насолить чем-нибудь злой ведьме: но дочери Бабы-Яги в этом случае только замена спасенной жертвы, как камень, проглоченный Сатурном. Значение же спасенного сына его переходит у нас на бедную сиротку или украденного ведьмой Ивашку, олицетворяющих собою стихию света и теплоты, которых зима напрасно старается проглотить и уничтожить.
Нельзя еще не заметить для полной характеристики Бабы-Яги, что она всегда представляется замужней старухой, хотя муж ее нам неизвестен, и у ней три дочери Ягишны, вероятно, разделяющие с матерью стихийное ее значение ветра, бури и метели. Яга также представляется постоянно в каких-то родственных отношениях с Кощеем Бессмертным, Адом Адовичем и другими грозными олицетворениями зимнего солнца, почему и можно предположить, что, по космогоническому преданию, Баба-Яга в значении земли в эпоху зимнего отдыха Природы полагалась супругой чародейного супостата наших светлых богатырей. Таким образом, из божества ветра и воздушной стихии Баба-Яга переходит в лицо, тождественное с мачехой-колдуньей, олицетворяющей зимнее состояние земли, в противоположность светлой героине летнего плодородия. Сама же героиня, как мы видели выше, выражая собою идею земли вообще, в свою очередь, распадается также на два типа — пассивного и активного полугодия, так что личность падчерицы и вообще угнетенной красавицы-невольницы совпадает отчасти с значением самой угнетательницы ее, ведьмы-мачехи, тогда как в то же время она служит ей антитезисом.
После солнца и земли играют, по-видимому, самую важную роль в космогонических веросознаниях наших предков ветер и воздушная стихия вообще.
В мире физическом теплые весенние ветры много вспомоществуют и скорейшему растаянию снегов и развитию растительной жизни; а первая громовая буря — знак окончательного торжества теплых дней. Вот почему и в классическом мифе о рождении Вакха мать его Семела (от санскритского shima — снег) умирает от появления Юпитера во всей его славе, то есть от первого весеннего грома.
У нас первый гром и первый дождь встречаются народными поверьями с радостными причитаньями как верные признаки начавшейся весны. По сербской мифологии Дамиановича, приписывается в супруги бога ветра Посвиста богиня весны Хора, которая по имени своему прямо указывает на Хорса, нашего славянского Сатурна.
Ветер воскрешает нашего демиурга, Егория Храбраго:
От свята града Ерусалима
Поднималися ветры буйные:
Разносило пески рудожелтые,
Поломало гвозди полуженые,
Разнесло щиты дубовые,
Разметало доски железные.
Выходил Егорий на святую Русь;
Завидел Егорий свету белого,
Обогрело его солнце красное.
Иван же царевич выносится на свет Божий из мрачных подземных царств мифическим орлом, служащим, как и птица вообще и все фантастические звери, одаренные крыльями, явным олицетворением ветра; точно так же приносит сизый орел княжне Анне Романовне белую ручку ее убитой матери, чтобы она могла отыскать ее тело.
В сказке о Федоре Тугарине рассказывается, что он имел трех сестер: «Сделалась буря, такой ветер, что Боже упаси, и слышит он голос: отдай за меня сестру свою старшую, а не то твою хату переверну и тебя убью; выводит Федор сестру свою на крыльцо, ухватило ее ветром, заревело, загудело да и унесло ее». Потом он таким же образом отдал других сестер своих замуж за град и за гром. В сказке о Марье Марьишне Иван-царевич точно так же выдает сестер своих за орла, сокола и ворона: они гуляют в саду, вдруг набегает туча, и из нее налетает на девицу птица-жених и уносит ее с собою. Наконец, в хорватской сказке того же содержания сестер героя крадут солнце, месяц и ветер. Также есть и русская сказка, где отец отдает дочерей своих за солнце, месяц и за Ворона Вороновича, который явно также заменяет здесь воздушную стихию.
В приведенных вариантах помогают позднее зятья нашему герою своей вещей мудростию и воскрешают его от смерти живою и мертвою водою.
В сказке о Иване Кручине выведены конь-ветер и конь-молния; царевна-лягушка поручает буйным ветрам заданные ей тестем уроки; в сербской сказке, наконец, является прямо ветер под образом бурой кобылы. В наших русских сказках и исторических былинах этот образ — наша «сивка бурка, вещая каурка» Ивана-дурачка и «бурочка косматочка троелеточка» Ивана гостиного сына. Богатырский конь Добрыни Никитича и Ильи Муромца также встречается иногда под названием бурочки; но и без этого эпитета легко узнается тот же конь наших стихийных героев по обычным эпическим приемам его: «Конь бежит, земля дрожит… конь под ним, как бы лютый зверь… конь осержается, от земли отделяется, выше леса стоячего, пониже облака ходячего, горы и долы меж ног пропускает, мелкие реки хвостом заметает… за реку он броду не спрашивает, котора река цела верста, а скачет он с берегу на берег». Конь Ильи Муромца первый скок дает на пятнадцать верст, а третьим скачком под Чернигов град становится. В валахской сказке конь, спасающий героиню от преследующего ее дракона, спрашивает у своей всадницы: как лететь ему, быстротою ветра или мысли?
В одной из наших сказок снабжают сестры Яги удальца-молодца конями с двумя, четырьмя и шестью крылами. По древнейшему преданию, добывался, по-видимому, богатырский бурка из подземелья, где он заключен был за чугунными дверями с 12 замками (так, например, сказка о Иване крестьянском сыне), или его выслуживать приходилось у Бабы-Яги пастьбой ее табунов; доставался он тогда нашему герою еще маленьким жеребенком, но стоило покормить его три дня на заре травой, пропитанной медвяной росою, жеребенок возрастал и становился добрым богатырским конем. Этот эпический прием сохранился и в позднейших наших песнях, указывая собою на могущество соединенных сил стихий влаги и огня, изображенных здесь росою и зарею.
Говорит Илья своему батюшке:
Купи ты мне жеребенка шелудивого,
Корми его тестом пшеничным и пой сытой медовою,
Выходи кататься по три зари, по три утренние.
А Ивану гостиному сыну заказывает сам бурочка-косматочка: «Только меня води, по три зари медвяною сытой пой и сорочинским пшеном корми». Сивку-бурку вызывает Иван-дурачок из лесу молодецким посвистом, богатырским покликом. Обыкновенно же всадник, выбирая коня из конюшни царя-отца или Бабы-Яги, кладет руку на жеребца, и только тот, который от такой тяжести не спотыкнется, а только заржет, тот ему и верный слуга (лубочная сказка об Илье Муромце). Богатырский сивка-бурка постоянно сравнивается с волком в выражении: «а конь под ним как бы лютый зверь», а в сказке Жар-Птица прямо заменяется крылатым серым волком; волк же, как хищный и кровожадный зверь, принадлежит, по мифическим понятиям древности, к служителям зловредной силы Аримена и Тифона Египетского. У нас на Руси много преданий о волках небесных, крадущих солнце и луну во время затмения; волк — обычный оборотень упырей и колдунов, Волкодлаков. Вообще, этот переход коня и лютого волка указывает нам на переход благотворного влияния весеннего ветра в зловредное его значение осенних и зимних бурь и метелей.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.