Валентина Токарская Неувядаемая

Валентина Токарская

Неувядаемая

В Московском академическом театре сатиры идет спектакль-концерт «Молчи, грусть, молчи!». На сцене – Александр Ширвиндт. Он объявляет: «Тридцатые годы. На этих подмостках существует Московский государственный мюзик-холл. Очаровательное, неповторимое, обаятельное время. Свидетельница этого периода жизни нашей сцены – актриса нашего театра Валентина Георгиевна Токарская. Мы так всуе произносим иногда имена, фамилии, а возникает целая легенда – Валентина Токарская, героиня знаменитой протазановской кинокомедии „Марионетки“... Валентина Токарская – звезда Московского мюзик-холла тридцатых годов...»

На сцену в сопровождении самого пластичного актера театра сатиры Юрия Васильева выходит ОНА, и каждый зритель, сидящий в зале в тот момент, верит, что перед ним – настоящая Звезда, настоящая Примадонна тех далеких лет. Сколько в ней женственности! Сколько кокетства! Сколько величия!

Пока на дворе – 1990 год. Валентину Токарскую уже почти никто не помнит, и еще почти никто не знает, как бы парадоксально это не звучало. Новый виток ее славы впереди.

За этой женщиной стоит история отечественного театра, история Москвы. В 30-е годы Токарская была популярнейшей актрисой столицы, ее считали самой красивой и чуть ли не самой богатой женщиной города. У нее был собственный автомобиль, толпы поклонников, она выступала с джазовыми оркестрами на различных сценах, по всей Москве были развешаны афиши кинокомедии «Марионетки» с портретом именно Токарской, несмотря на участие в фильме Кторова, Мартинсона, Климова, Радина, Жарова.

Мюзик-холл, Театр сатиры, война, фронтовая бригада, плен, следом – репрессия, возвращение домой лишь в 53-м. Снова – Театр сатиры. И вот она перед нами. Элегантная, грациозная, уставшая от жизни.

– Между прочим, скоро будет семьдесят два года, как я на сцене. Почему-то все это пропускают мимо ушей, не понимая, что это за цифра, – начинает наш первый разговор Токарская.

– Валентина Георгиевна, а с чего началась ваша творческая жизнь?

– Она началась с того, что меня мама родила и не стала кормить грудью. И мне наняли кормилицу, у которой было очень хорошее молоко, какого сейчас не делают. Поэтому я так долго живу.

– Это было уже начало творческой жизни?

– Именно творческой! – Смеется.

– Вы коренная москвичка?

– Нет. Родилась я в Одессе. Мой папа был актером, он возил нас из города в город. Училась я в Киеве в Фундуклеевской гимназии, основанной императрицей Марией Федоровной. Она к нам иногда приезжала, и я запомнила ее лицо, красивое, но «неживое» – оно было все покрыто специальной эмалью, из-за чего императрица даже улыбнуться не могла. А я на балах читала «Не образумлюсь, виноват...» в семилетнем возрасте. Нас выводили на встречу с ней в рекриационный зал, правда, не всех. Только тех, кто по блату. Я как раз была блатной, так как не хотела и не любила учиться и со мной занималась сестра нашей классной дамы. А классная дама сама отбирала учениц, которые пойдут приветствовать царицу, – каждой отводилось место, где кто будет стоять, делать реверанс, и я благодаря ее сестре всегда была среди избранных.

– А ваша мама работала?

– Нет, она никогда не работала, поэтому мне пришлось с тринадцати лет зарабатывать. Я в балетной школе училась, и впервые вышла на сцену в балетной массовочке в опере. Где-то сзади, как бы у воды, я выбегала, пробегала через сцену, но ужасно волновалась. Мне казалось, что весь зал смотрит только на меня. А потом я уже стала солисткой балета и танцевала в кино, чтобы заработать какие-то деньги. Была гражданская война, и надо было просто питаться. В Киеве мы меняли вещи, потому что их было много, а денег мы не хранили. Ездили в деревню, ведь в то время деревня была богатой и там брали все, вплоть до рояля. Мы сдавали вещи и взамен получали муку, сало, пшено. Сейчас меня спрашивают: «Вот вы долго живете, а приходилось ли вам переживать такое голодное время, как сейчас, в начале 90-х?» Я говорю: «Приходилось переживать чуть-чуть похуже». Потому что тогда был настоящий голод, когда сосало под ложечкой. Второй раз мне выпало такое же испытание во время войны, когда я попала в плен.

– Какими были сценические площадки тех лет, что они из себя представляли?

– Я привыкла видеть только своего папу, а он играл в театре миниатюр. Это были одноактные комедии, оперетта и сольные выступления – то есть балетная пара, куплетист какой-нибудь с гитарой или без, цыганские романсы. Вот такого сорта был театр, где выступал папа. Единственное, чем такие труппы отличались, так это репертуаром куплетистов. Одни пели за белых, другие – за красных. А так как власть каждый день в Киеве менялась – то белые прийдут, то красные, то зеленые, а то и поляки, – куплетистам постоянно приходилось прятаться. Был у нас такой довольно забавный артист Смирнов-Сокольский (однофамилец Н. Ф. Смирнова-Сокольского), который выступал в босяцком, рваном костюме и пел политические, антибольшевистские куплеты. Так его поймали и расстреляли в Мариинском парке.

Когда пришел Деникин, в Киеве был настоящий парад. Солдаты въехали на лошадях, их встречали дамы в белых платьях, в огромных шляпах, кидали цветы и обнимали лошадей. Пробыли белые в городе какое-то количество дней и все время пьянствовали. Вообще все, кто приходил, обязательно пьянствовали. И, конечно же, по всему городу шли погромы. Нам это страшно надоело, и когда в Киев пришли немцы, мы с мамой уехали в Ташкент.

– Там вы продолжали выходить на сцену?

– Да. Я довольно хорошо танцевала там в опере. Помню, была очень смешная оплата труда – появились сначала миллионы, потом миллиарды, и каждый день деньги менялись. У меня даже сохранилась афиша, на которой написано, что она стоит пять миллиардов. Если у тебя появлялись деньги, их тут же надо было потратить, потому что завтра все будет стоить дороже. И так было до 24-го года, пока не ввели червонец, который стал «конвертируемым рублем».

В Ташкенте я вышла замуж за оперного певца. Он был тенор, пел главные партии в «Пиковой даме», в «Паяцах». А я была солисткой балета. Мы поехали в Москву, на биржу труда. Она находилась где-то на Рождественке. Туда приезжали актеры разных жанров. Они собирались в коллектив и разъезжали по всей стране. Так и мы поехали на следующий сезон в Новониколаевск. Наша опера была чуть побольше подобных коллективов – все-таки с нами работали хор и оркестр.

А в 25-м я навсегда покончила с балетом. Муж позвал меня играть в оперетке – ну совсем маленькая труппка, действующие лица и рояль. А я всегда мечтала петь, ведь мой папа был опереточным актером. Голоса у меня никогда не было, зато танцевала я хорошо.

– Значит, правду о вас говорит со сцены Ширвиндт, что критик того времени писал: «Когда смотришь на танцующую Токарскую, кажется... что она хорошо поет»?

Смеется.

– Конечно, Ширвиндт несколько переиначил эту фразу, но доля правды в этом есть. И играла я не героинь, не певиц, а так называемых субреток. Там я и задержалась, пристрастилась к оперетте. А мой муж все никак не находил место. Потом куда-то уехал, что-то нашел и прислал письмо, чтобы я ехала к нему в оперу. Я ответила, что «ни за что не оставлю оперетту, не буду больше танцевать и, видимо, мы больше не встретимся». Так я ездила-ездила, а качество этих оперетт все повышалось и повышалось. Меня звали из одной труппы в другую, и в конце концов я «допрыгалась» до большой, солидной оперетты с хором, оркестром, жалованьем и известным режиссером Джусто.

Во время выступлений в Баку я вышла замуж вторично. У него была своя квартира, и мама в этой квартире «осела» – все-таки появилось уже что-то свое. Муж мой был каким-то хозяйственником, и его в конце концов арестовали за то, что он умел делать деньги.

Вновь – дороги... В Ленинграде меня «нашел» знаменитый кинорежиссер Протазанов – он искал героиню для своих «Марионеток» и приехал смотреть меня. Я со своим партнером по оперетте сыграла ему сцену, исполнила танец с веером и спела песенку из оперетты «Розмари» по-английски. Он записал песенку на пленку и уехал. А через некоторое время мне позвонили и пригласили на кинопробу. Когда я приехала в Москву и вошла в студию «Межрабпомфильм», то первое, что услышала, была моя песенка. Ее гнали по радио по всей студии.

– А говорили, что пели плохо. Получается, что в кино вас взяли из-за песни?

– Я думаю, что Протазанову понравилось то, что я спела именно английскую песенку. Он же ставил заграничный фильм. Это первое. А во-вторых, ему просто надоело смотреть актрис. Он же пересмотрел их такое количество, всех примадонн московских и немосковских, что я представляю, как он устал. И почему-то взял меня, хотя я была совсем неопытной в кино. Я ничего не понимала в съемках, а там ведь все надо учитывать, где камера, где свет: тебе отведут маленькое местечко, и дальше не заходи. Можно сказать, что в «Марионетках» я совсем неинтересно сыграла. Протазанов потом мне так и сказал: «Я с вами мало работал».

– Каким предстал вашему взору легендарный Протазанов?

– Это был очень жесткий режиссер, требовательный. Он всегда ходил с палкой и вместо «стоп!» кричал «halt!». Я его боялась. И вдруг однажды он дал мне 20 копеек за одну сцену, которую мы разыгрывали с Мартинсоном: «Возьмите! Хорошо сыграли».

– Я видел вас еще в двух фильмах – «Дело № 306» и «Осенняя история»...

– В больших ролях я, действительно, снялась два раза. Это «Марионетки» и «Дело № 306». А в «Осенней истории» что за роль... Так, бабушка и бабушка, ничего интересного. Зато в «Деле» я играла шпионку, которая работала в аптеке как обыкновенная советская служащая. Я как раз только вернулась из заключения, и режиссер, видимо, решил, что я буду правдива в этой роли. Очень интересная работа, тем более что я очень люблю детективы, а это был первый советский детектив. У меня была большая сцена с Марком Бернесом, и он перед съемкой подсказывал мне, что и как можно лучше сделать. Мы с ним были приятелями. После выхода картины всех ругали, а хвалили почему-то только меня. И даже на улицах узнавали, подходили, говорили теплые слова.

– И на этом ваша кинокарьера закончилась?

– Да ей и трудно было начаться. Тогда же ничего не разрешали! Три-четыре картины в год – это все, что мы имели. А после «Марионеток» в моем жанре работал только Александров и снимал Орлову. Так что мне не в чем было сниматься, я не умела играть «девушек полей». Мне нужна была какая-то эксцентрично-нахальная особа с шармом, женщина-вамп, если хотите. Короче – артистка варьете. Тогда это было нельзя.

А совсем недавно, меня пригласили сразу три молодых кинорежиссера. В одном фильме я должна была сыграть старуху-убийцу из ХVI века, на съемки другого надо было ехать в Одессу, и я отказалась из-за дороги. Третий фильм – по Бредбери, «Вино из одуванчиков». Везде – главные роли. Но вышло так, что на первой же съемке после восьми часов непрерывной работы у меня от перенапряжения лопнули глазные сосуды, и я чуть не умерла. Так что все режиссеры перепугались: «Помрет старуха на площадке, потом за нее отвечай»...

На съемках «Вина из одуванчиков» я попросила разрешения надеть очки – у меня опять было плохо с глазами. Мне не разрешили, пришлось отказаться. Так что эпизод какой сыграть – пожалуйста, а главную роль я не потяну.

– Валентина Георгиевна, а какие пути привели вас в Московский мюзик-холл?

– Из Ленинграда мы приехали в Москву в Парк культуры играть свои оперетты. Это был 31-й год. На одно представление пришел режиссер мюзик-холла Волконский. Он посмотрел мой танец с веером и пригласил к себе. Я ввелась в спектакль «Артисты варьете» на роль, которую целый год играла Миронова, а затем стала репетировать в следующей постановке. Так с 32-го года я осталась в Москве.

– Что представлял из себя Московский мюзик-холл?

– Это была очень небольшая труппа: Тенин, Мартинсон, Лепко, Миров, Чернышова – впоследствии актриса детского театра, Рина Зеленая, которая вскоре ушла в театр миниатюр, Миронова, Александрова и комическая старуха, фамилию которой я забыла. Все веселые, озорные, поющие и танцующие. Оркестром дирижировал Покрасс со своей огромной шевелюрой. Знаменитые тридцать гёрлз под руководством Голейзовского! Кроме того, приглашали заграничные номера: четыре американки «Менжен Спир» делали свою чечетку во фраках, был человек с лошадью из Германии и два немца-клоуна.

Волконский был художественным руководителем, но труппа почему-то его не признавала. Труппе нравилось работать с пришлыми режиссерами. Вот у нас Корф и Каверин ставили «Под куполом цирка». Акимов ставил «Святыню брата», которую делал у себя в Ленинградском театре комедии. А Волконский ставил «Артисты варьете» и начал «Севильского обольстителя», когда его труппа отринула, и спектакль доделывал Горчаков из Сатиры.

– Какая атмосфера царила в театре?

– Такая же сумасшедшая, как и сами спектакли. Ну представьте: когда мы каждый день играли «Под куполом цирка», посреди сцены стоял фонтан – якобы холл в отеле, и в этот фонтан все падали, потому что кто-то из персонажей бил всех входящих в этот холл палкой по голове. Все летели в этот фонтан, и так каждый день. У нас был такой бродвейский дух – ежедневно один и тот же спектакль на протяжении трех месяцев. И это до того уже стояло в горле, что нужна была разрядка. И Лепко нашел выход из положения: когда в этом самом фонтане скапливалось энное количество человек, Лепко доставал кастрюльку с пельменями и чекушку водки и всех угощал. Не знаю, было ли видно это с галерки, ведь театр-то почти тот же самый – Театр сатиры. Правда, нет лож, где сидел Горький и плакал от хохота, достав огромный белый платок. Это была правительственная ложа, но из правительства у нас никого никогда не было.

Кинорежиссер Александров приходил на спектакль «Под куполом цирка» перед тем, как поставить свой фильм «Цирк» – пьеса ведь та же. Он несколько раз смотрел наше представление, чтобы не дай Бог хоть что-то повторить у себя. А я играла ту самую иностранку, которую в «Цирке» играла Любовь Орлова. Только там ее звали Марион Диксон, а у нас она называлась Алиной. И все-таки наш спектакль был смешнее. В сцене со Скамейкиным, которого играл Мартинсон, у нас были не настоящие львы, а собаки, одетые в шкуры львов. Эти замшевые шкуры застегивались на молнии, в последний момент надевались головы, и собаки были безумно возбуждены. Они выбегали, лаяли, кидались на Скамейкина, и это было так смешно, что зрители падали со стульев.

Всего в мюзик-холле было поставлено пять вещей. Это были самые счастливые мои годы, время шуток, веселья, розыгрышей, смеха! Мы с Машей Мироновой были в центре театральной публики, нас приглашали на все премьеры, просмотры, банкеты. Меня окружали писатели, художники. Когда мы репетировали «Под куполом цирка», я подружилась с авторами пьесы Ильфом, Петровым и Катаевым, а затем с Олешей, Никулиным, Зощенко. Это была дивная компания, которая приняла меня, потому что я была примадонной мюзик-холла и как-то украшала их компанию. А сколько писем шло! Писали, писали, писали... В моей уборной был прибит большой толстый гвоздь, я на него эти письма и нанизывала. Были смешные, малограмотные письма, были очень тонкие и изысканные. Один человек писал даже до недавнего времени: начал с мюзик-холла и продолжил тогда, когда я вернулась в Москву из Воркуты.

– Мюзик-холл все-таки закрыли в 1936 году. Чем это было мотивировано?

– Закрыли нас, когда мы начали репетировать «Богатую невесту». Кричали, что мы иностранцы, что это не советский театр, кому он нужен! Извините, каждый день зал был битком набит. Полные сборы! И по воскресеньям два раза аншлаги! Бешеная прибыль государству! Никого это не интересовало. Помещение отдали театру народного творчества, который через год закрылся, так как никто туда не ходил.

– А вы сразу же перешли в Театр сатиры?

– Сразу. Получила приглашение и пошла. Театр сатиры – это комики: Хенкин, Корф, Поль, Курихин, Кара-Дмитриев, Лепко – блестящие актеры! Но это было не для меня. Мне требовался репертуар такой, какой сейчас у Людмилы Гурченко. Тогда ах как он мне нужен был! Но ведь ничего подобного нельзя было сделать, ничего!

– Но вы все равно много играли.

– Да, я вошла во все старые спектакли. Потом стала играть в «Слуге двух господ» Беатриче, в «Пигмалионе». В Театре сатиры шли тогда более легковесные комедии, Шкваркина много ставили – «Чужой ребенок», «Страшный суд», «Весенний смотр», старинные водевили.

– То есть вы стали драматической актрисой.

– И это мне не очень нравилось. Но в 1934 году вышла картина «Марионетки», и я с ней ездила в отпуск по городам, зарабатывала деньги. В то время не было ставок, и каждый брал, сколько хотел. Причем, если бы он того не стоил, ему бы не давали, так что все зависело от публики. Я тогда много зарабатывала. А потом сделали твердые ставки. Кто-то наверху все за всех решал, и прием публики никого не волновал.

– Как складывалась ваша судьба в военные годы?

– Сначала на фронт поехал Хенкин. Возвращается и говорит: «Боже мой! Там затишье. Никто не стреляет». Действительно, какое-то время под Москвой так и было. А здесь мы каждый вечер ездили на дачу Театра сатиры в Зеленоградское, так как очень боялись бомбежек, которые начинались ежевечерне ровно в 11 часов. Немцы в этом отношении были очень пунктуальными.

Так вот, Хенкин приехал с фронта и стал нас агитировать: «Сидите тут, терпите. А жизнь-то там! В лесу тихо, мирно, слушают, угощают». И мы поехали. 13 сентября, бригада № 13, 13 человек с 13 рублями суточных... От Театра сатиры нас было четверо: Рудин, Корф, Холодов и я, остальные из цирка, из Театра Станиславского и Немировича-Данченко два певца, директор ЦДРИ и пианист (причем пианист совершенно напрасно поехал, так как пианино не было, а он при бомбежке погиб). Прибыли мы в 16-ю армию Рокоссовского. Поставили два грузовика – наша импровизированная сцена. Выступали в лесу. И действительно, до второго октября было тихо. А второго вдруг появились самолеты, а третьего нам из штаба сказали: «Кое-где просочились немецкие танки. Хотите, мы отправим вас домой? Или в 20 армию, в тыл?» Мы молчали. Я лично до того трусихой была, что на фронт-то через силу поехала. Конечно, я домой хотела. А Корф, самый старейший из нас, самый мудрый, заслуженный, говорит: «Неудобно как-то... Что ж мы уедем... Мы уж свой месяц доработаем и тогда поедем». И отправились в так называемый тыл. И вот ведь как бывает: мхатовцы повернули домой и хоть пешком, хоть ползком, но вернулись живы-здоровы. А нас в ту же ночь подняли в землянках, посадили в грузовики и повезли куда-то, вроде как домой. Но из кольца вырваться мы уже не смогли. Корф и Рудин погибли, Холодов был два раза ранен в ногу. Остальные растерялись во время обстрела.

В конце концов собралось нас человек пять: мы с Холодовым и трое из цирка – Макеев с женой и клоун Бугров. Вот тут-то опять в мою жизнь ворвался голод. Копали мерзлую картошку. Старушка, которая нас сначала приютила, теперь выгнала: «Надоели вы мне тут! Сидите у меня на шее! Нечем мне вас кормить, убирайтесь!» Пошли на другую квартиру. А когда вывесили объявление о всеобщей регистрации в управе, мы решили сказать, что работаем артистами – есть же театр в городе. Можно и с концертами выступать, хоть что-нибудь заработаем. Зарегистрировались. На следующий день пришел немец русского происхождения – из тех, кто уехал сразу после революции – и предложил показаться ему, представить возможный репертуар. Мы говорим, что нам и надеть-то нечего. «У нас здесь склады есть. Мы дадим вам записку, берите, что найдете». Пошли мы на склад, а там уже кроме марли ничего нет. Я себе подобрала какие-то трехкопеечные босоножки, Валя Макеева помогла сшить из марли бальные платья. Случайно встретили в Вязьме танцевальную пару Платоновых, которая тоже с бригадой попала в окружение. Вместе с ними сделали небольшую концертную программу. Я пела французскую песенку, которую исполнял Мартинсон в «Артистах варьете», Макеев играл на гитаре. А Холодов был страшно цепким к языкам, поэтому он немецкий уже почти освоил и вел у нас конферанс. Выспрашивал, какие у них шутки, выяснял особенности их юмора. Под конец мы все хором пели «Волга-Волга, мать родная» – эту песню они знали. Посмотрели нас и разрешили выступать.

– Все-таки немцы отнеслись к вам доброжелательно?

– Да. Со временем мы даже подружились. Они приходили к нам в гости, сочувствовали. Эти немцы были прекрасны. Это были первые немцы, которые шли воевать, красивые, высокие. Один из них как-то показал нам портрет Ленина – дескать, он партийный, но скрывает. Приносили хлеб, какие-то продукты. Вскоре весь этот цвет погиб, остались хлюпики.

В конце концов, к нам присоединился немец-артист, знаменитейший берлинский конферансье Вернер Финк, взял над нами шефство. Его призвали в армию и самым откровенным способом пользовались его популярностью: достать бензин, боеприпасы и так далее. Отказать ему никто не мог – как наш Хенкин. Этот Вернер Финк съездил в Берлин, привез мне концертное платье, Вале Макеевой – аккордеон и ксилофон, Макееву – саксофон. А клоун Бугров был у нас за аккомпаниатора – сидел за роялем. Ну и примкнувшая к нам балетная пара. Такая у нас сколотилась бригада. С Финком было хорошо. Он устроил нам паек, и раз в день мы получали пищу. Выступали и в русском театре для русской публики, получали русские деньги. Купили теплую одежду. Потом Финк уехал в Берлин и не вернулся. Мы решили, что его арестовали, так как он ничего и никого не боялся, болтал что хотел и ругал Гитлера. Мы попали к другому немцу, который уже смотрел на нас, как на рабов. Началась муштра. И погнали нас в Смоленск, затем в Могилев, в Гомель, в Барановичи, а потом все дальше и дальше до самой Германии. Там нас устроили в учреждение под названием «Винета», где работали все иностранные артисты, выступая перед своими соотечественниками. Нам дали небольшой джаз-оркестр. Я и Холодов делали вдвоем всю программу для наших военнопленных, которые были расселены в небольших городах и работали по хозяйству на владельцев земель. Война шла к концу.

И в конце войны на Холодова кто-то все-таки донес, что он еврей. Его пришли арестовывать. К тому времени мы с ним были уже, по сути, мужем и женой. На все мои вопросы отвечали: «Не ждите, он не вернется». Я тут же начала бешено действовать: одну свою знакомую русскую девушку, очень хорошенькую, говорящую по-немецки, попросила мне помочь разузнать, где он, что может сделать для него жена. Наконец выяснили, что Холодов в больнице. А попал он туда, потому что был жестоко избит, избит до полусмерти, до неузнаваемости. Начала подавать бесконечные петиции, пыталась убедить их, что Холодов русский, просто он был прооперирован в детстве, что он по происхождению ростовский донской казак. Этой же версии придерживался и Холодов – мы ее заучили еще в Вязьме. В конце концов мы привели двух так называемых свидетелей – одну старую актрису из Смоленска и эстрадника из Москвы Гарро (все почему-то в Берлин попали). Они засвидетельствовали, что знали деда и бабку Холодова, его родителей, что он самый настоящий донской казак – слава Богу, у немцев смутное представление о казачестве! И в апреле 45-го его все-таки выпустили.

– Это же самое настоящее чудо! Сколько сил надо было приложить для того, чтобы такое случилось! А как вы встретили Победу?

– Победу я встретила в Польше, в вонючем подвале. Мы уже ехали в грузовике по направлению к нашей границе. На ночь мы остановились в каком-то польском городе, и вдруг повсюду началась стрельба. Я, конечно, побежала в подвал. Любопытный Холодов пошел посмотреть, в чем дело. Вернулся: «Выходи! Это наши палят в воздух. Победа!» Так закончилась война. И вы думаете, нас отпустили домой? Нет. Мы должны были обслуживать своим искусством тех, кто возвращался в Россию. Пока они ожидали транспорт, пока их допрашивали – где были, что делали, – мы давали концерты. Так и просидели в Загане до ноября. Уезжая, получили премии: Холодов – пианино, а я – аккордеон. Правда, пианино пришлось отдать в Бресте какому-то начальнику, чтобы он нас посадил в вагон, так как сесть в поезд было невозможно – ехали на крышах.

Приехали в Москву, сразу пришли в Театр сатиры. Труппа была в Иркутске. Нас приняли замечательно: «Слава Богу, вы вернулись! Что же вы пережили! Подождите работать – мы вас на курорт отправим, отдохнете». На следующий день нас арестовали.

– За измену Родине?

– Трудно было понять... Следователь говорит стереотипную фразу: «Ну, расскажите о ваших преступлениях». Каких преступлениях? О чем он? Что я могла в плену сделать? Я же не героиня. Партизан искать? Я не знаю, где они могли быть. Ни одного партизана в глаза не видела. Кушать мне как-то надо было, у меня есть профессия, вот я этой профессией и занималась, чтобы не умереть с голоду. Так я и отвечала на допросах: «Если виновата, значит виновата» – тихо, мирно себя вела, во всем с ними соглашалась. Суда не было, была тройка. Приговорили к четырем годам – самый маленький срок. Все так и говорили – значит, ни за что. А Холодову дали пять лет, потому что ершился: «Как же вам не стыдно? Я столько вытерпел! Меня били!» Ему в ответ: «Но ведь отпустили же? Милый, так просто не отпускают! Не может быть, чтобы тебя не завербовали». Ну и докричался до того, что получил лишний год.

Конфискации имущества у меня не было. Одному из тех, кто проводил в моей квартире обыск, приглянулся мой аккордеон, и он в надежде на конфискацию его забрал. Теперь же, когда меня привезли на вокзал для отправки на этап, этот человек прибежал к поезду и притащил мой аккордеон. Поехали. Кормили только селедкой с хлебом – так почему-то было принято. В Вологде посадили в пересыльную тюрьму, набили нами большие пустые комнаты. Воровки тут же украли у меня еду и теплую одежду, остался только аккордеон. Увидев его, начальство обрадовалось: «Будешь для нас играть!» – «Но я не умею. Я только на рояле играю». – «Ничего-ничего, все наши музыканты такие!» Так и оставили меня в этом маленьком лагере, отправили на общие работы – вытаскивать на берег огромные бревна, которые приплывали по реке. После такого непривычного времяпрепровождения я приходила и падала без сил. Но одна женщина-врач устроила меня в санчасть медсестрой – все-таки полегче. Научила выписывать по-латыни лекарства, ставить клизмы и даже делать подкожные впрыскивания.

– С Холодовым вы больше не встретились?

– Как ни странно, именно там мы и встретились. Перед тюрьмой был двор, где ожидали дальнейшей участи приехавшие эшелонами из Москвы. Я каждый день туда бегала посмотреть, не привезли ли Холодова. И дождалась. Летом 46-го я увидела его, печального и бритого наголо. «Сиди здесь! Никуда не уходи!» – крикнула я ему и побежала к начальству. «Вот приехал человек, который вам нужен! Он придумает и поставит совершенно роскошный спектакль, создаст невиданную художественную самодеятельность! Снимайте скорее его с этапа и придумайте для него какую-нибудь должность!» Они засуетились и оставили его заведующим этой самой самодеятельности, так называемым придурком. Так судьба опять свела нас вместе.

– Вы вновь выжили благодаря своей профессии?

– Да. Тем более что вскоре на нас пришла заявка из Воркутинского театра. Именно этот театр и стал шансом выжить, не погибнуть среди миллионов, умиравших от лагерных работ.

Вновь – дорога. Перед тем как рассадить нас по вагонам, опять попадаю в комнату без мебели, где сидят воровки. Вижу главную – черненькая, хорошенькая, вокруг нее шестерочки бегают. Я уже ученая, знаю, как надо себя вести: «Девочки, возьмите меня к себе в компанию. У меня есть еда, давайте покушаем вместе». На меня выпялились, как на сумасшедшую, – что это, фраер так себя ведет! С другой стороны, раз сама предлагает, почему бы не пообедать? Сели в кружок, поели. Они остались страшно довольны. Во всяком случае, сапоги не украли. Так и поехали с этой девкой: если на каких-либо остановках укладывались на ночлег на нарах, она спрашивала: «Валь, где хочешь спать, наверху или внизу?» Конечно, говорю, наверху – вниз вся труха сыплется. Она тут же сверху сгоняла какую-нибудь воровку, и мы залезали спать. Играли в самодельные карты, в «шестьдесят шесть» – я всегда была заядлой картежницей, но если видела, что моя «подруга», проигрывая, начинала злиться, я незаметно поддавалась ей от греха подальше. Так мы добрались до Воркуты.

– Да, с вашими новыми знакомыми надо было держать ухо востро...

– Это еще что. Я как-то сломала ногу, лежала в больнице опять же с воровкой. Но эта была посерьезнее и поопаснее. Ее муж ходил на грабежи и обязательно убивал. Если он пришел грабить человека, он не мог оставить его живым, потому что считал, что этот человек на него донесет. А она шла за мужем и выкалывала жертве глаза, так как оба были уверены, что последний увиденный при жизни человек как бы фотографируется в зрачках навсегда. Представляете? Но тут появилась другая девка, которая влюбилась в ее мужа и решила избавиться от нее, – она подлила ей в вино кислоту и тем самым сожгла ей весь пищевод. Наш хирург, тоже заключенный, пришивал ей этот пищевод кусочками ее же кожи, делал операцию поэтапно. Изумительная операция! А кормили ее так: в пупок втыкали воронку, куда лили жидкую пищу. Вот эта мадам тоже со мной дружила. Жуть!

– Весь оставшийся срок вы проработали в Воркутинском театре?

– Да. Нас с Холодовым привезли в одну зону и разместили по баракам. А на следующий день уже повели в театр знакомиться. Вскоре получила пропуск и стала ходить из зоны в театр без конвоя – это составляло километра два. В театре под сценой мне дали маленькую комнатушку с электрической печкой, я там готовила и до спектакля никуда не выходила, а после шла домой к крысам.

– ???

– Да-да. Они жили с нами на равных, не боялись никого. Мы их даже по именам звали. Особенно хорошо запомнили одну – здоровую рыжую крысу без хвоста, самую наглую. Ночью надо было накрываться одеялом с головой, потому что они прямо по головам ходили. Вскоре в этом же бараке мне, как большому театральному деятелю, выделили отдельную кабинку со столом, кроватью и табуреткой.

После срока я так и осталась там работать – в Москву-то ехать мне не разрешалось. А куда я еще поеду? В Воркуте меня все уже знали, дали большую комнату в общежитии, платили жалованье. В отпуск можно было поехать куда угодно, я и ездила в Ессентуки, в Крым, в Прибалтику...

– Вы были довольны воркутинским репертуаром?

– Очень. Судите сами: я играла Диану в «Собаке на сене», Елизавету в «Марии Стюарт», Софью Ковалевскую, в спектаклях «Мадемуазель Нитуш», «Вас вызывает Таймыр». Там же я поставила сама две оперетты: «Баядеру» и «Одиннадцать неизвестных». За это начальство дало мне сухой паек: сахар, крупу, чай и кусок мяса. А еще я любила роль Ванды в оперетте «Розмари», из-за которой меня взяли в мюзик-холл. Были роскошные костюмы! А после премьеры в местных газетах выходили рецензии, но без фамилий: «Великолепно справилась с ролью актриса, исполняющая того-то...» Я не могу пожаловаться, публика меня любила.

Там же, в Воркуте, я познакомилась с Алексеем Каплером. Он числился в «придурках» – целыми днями бегал по городу и всех фотографировал. У него была мастерская, в которую любили захаживать многие и я в том числе, зная, что могу поплатиться за это пропуском. В Каплера нельзя было не влюбиться. Он стал моим мужем. Но судьба нас разлучила. Отсидев свои пять лет, он отправился в Москву за фототоварами, но не удержался и решил заехать к родным в Киев. На первой же станции его арестовали и дали еще один срок. Отправили в Инту на общие работы. Встретились мы только в 53-м, когда умер Сталин. Теперь можно было ехать куда угодно. Я – прямо в Москву, в свой театр. Меня тут же оформили на работу, правда, числюсь я теперь здесь не с 36-го, а с 53-го года почему-то.

– Но главных или значительных ролей у вас больше не было?

– В общем-то, я не могу сказать, что какие-то роли меня особенно радовали с тех пор, как я вернулась. Мы тут же начали репетировать «Клопа», я ввелась в старые спектакли. С другой стороны, и в мюзик-холле я ничего такого не сыграла. Я была героиней, а мне хотелось чего-то каскадного, как было в оперетте.

Я всегда играла так называемые отрицательные роли – иностранок, каких-либо красиво одетых дам. У меня была когда-то хорошая фигура, во мне не было никакого быта, а была своя манера, несколько изломанная, что ли. Я знала свои особенности, и когда работала в той же оперетте, брала у балетмейстера то, что мне нужно по моим данным, а остальное доделывала сама. Может, это и называлось утонченностью. Во всяком случае, когда я смолоду играла какую-нибудь деревенскую девку, надо мной все хохотали. Поэтому, сыграв Секлетинью в спектакле «По 206-й», я сама себе не поверила – какой был успех!

– Театральная критика сравнивала вас в этой роли с «великими старухами» Малого театра Рыжовой и Блюменталь-Тамариной.

– Да, помню. Я очень люблю эту роль. Там можно и почудить, и характер есть у этой бабушки.

– А кроме нее что вы играете сейчас?

– По большому счету ничего. «Молчи, грусть, молчи» – пою свой «шансон», да раз в месяц – «Последние». Я не люблю роль в этом спектакле. Играю няньку, которая все в доме знает, все помнит и заканчивает все картины. Мне хотелось сделать ее вечнобурчащей старухой, знаете, есть такие: «Бу-бу-бу, бу-бу-бу...» Но в нашем театре жуткая акустика, и это невозможно, зрители ничего бы не услышали.

– «Последних» поставил Анатолий Папанов. Это была его единственная режиссерская работа. Интересно было с ним работать?

– Папанов – это особенная личность. Совершенно неожиданный человек, ни на кого не похожий. У него постоянно возникали какие-то странные образные выражения, и когда он выступал на худсовете, вся труппа от хохота лежала. Но был он довольно грубым, не всегда выбирал приличные слова. И вдруг, получив разрешение на собственную постановку, стал совсем другим – сама нежность, душевная открытость. Он обожал всех, кто у него репетировал, боялся кого-то из нас обидеть. И в конце концов остался безумно доволен своим спектаклем.

Вообще профессия режиссера очень трудная и страшная. Я это поняла, когда сама поставила в Воркуте две оперетки.

– Однажды в одной из телепередач проскочила фраза, что вы сейчас находитесь за так называемой чертой бедности.

– Я не жалуюсь. У меня потребности маленькие. Это раньше нужна была масса денег, а сейчас я ничего не покупаю, есть-пить мне много не надо. Каждый день приносят комплексный обед из «Макдональдса» – это у них программа такая, кормить пенсионеров, живущих в округе. Правда, я это все раздаю в театре коллегам.

– Валентина Георгиевна, а чем вы занимаетесь вне театра?

– Добыванием пищи. С утра. И я быстро от всего устаю, поэтому не могу проводить много мероприятий. Приду домой, полежу, почитаю, посмотрю телевизор. Потом немножко уберусь. Раньше за мной ухаживала женщина, которая даже ездила ко мне в Воркуту, но она умерла. Потом появилась вторая и состарилась. Я на нее составила завещание. Теперь мне помогают изредка, в основном пришлые. Все реже играем с подружками в преферанс, да и подружек-то уже не осталось. Пельтцер Татьяна тяжело больна... Скучаешь, никуда не денешься...

* * *

Вот такая беседа состоялась в феврале 1992 года. Токарская на сцене в «Молчи, грусть, молчи!» и Токарская в жизни оказались практически несопоставимыми фигурами. Статная, эффектная примадонна вне возраста ничего общего не имела с сухонькой, грустной старушкой, которой уже ничего не хочется, и которую уже мало что интересует в этом мире. Вскоре Валентина Георгиевна позвонила и сообщила горькую для нее весть – сняли с репертуара спектакль «По 206-й», где она с блеском исполняла роль бабушки Секлетиньи. Теперь ей играть вообще нечего. Летом Токарскую надолго положили в больницу – осложнение, связанное с глазами. Находясь на лечении, она вынуждена была на день прервать процедуры, пойти на похороны близкой подруги Татьяны Ивановны Пельтцер. Казалось, жизнь вновь испытывает ее.

Наступил 1993-й год. Указом президента В. Г. Токарской присвоено звание НАРОДНОЙ АРТИСТКИ РОССИИ... Сразу! Без заслуженной! В театре праздник. Валентина Георгиевна – в полном недоумении. Но расправляет плечи, начинает чаще улыбаться. К тому же получает приглашение сняться в кино. Правда, кино необычное, документальное. О ней. Снимает фильм однофамилица актрисы, режиссер Вероника Токарская. Съемки идут тяжело. Вероника знает свое дело – она подняла массу архивных документов, отыскала редкие кадры почти забытых кинолент. Валентина Георгиевна капризничает, но режиссер спорит, требует, добивается. В результате родился замечательный фильм «Валентина Георгиевна, ваш выход!». После успешной премьеры женщины задумываются о постановке спектакля по Агате Кристи – Валентина Георгиевна, влюбленная в детективную литературу, лелеяла мечту сыграть мисс Марпл.

Близился юбилей Театра сатиры. Токарская готовит музыкальный номер. Она вновь в форме, она расцвела, распрямилась, помолодела, повеселела. Ее номер блещет юмором, искрится. Она – Нинон, знаменитость Парижа. Он – танцовщик кабаре, мулат в красном фраке. У них страсть. Быстротечная, бешеная и обреченная на трагический финал страсть, которую виртуозно разыгрывают восьмидесятивосьмилетняя Валентина Токарская и двадцатипятилетний Михаил Дорожкин.

Вскоре Валентине Георгиевне была назначена знаменитая президентская пенсия, ее стали разрывать журналисты и администраторы телепередач, готовилась к печати книга «Театр ГУЛАГа», включающая ее статью о жизни в плену и лагере. Московский Дом Ханжонкова вручил ей приз под названием «Неувядаемая», а российское дворянское общество присвоило титул баронессы. У нее вновь возник интерес не то чтобы к жизни, нет, он у Токарской никогда не пропадал. Ей захотелось вновь жить красиво, талантливо. Она подолгу задерживалась у витрин роскошных универмагов на Тверской, вызывая недоуменные взгляды избалованных продавщиц. Она могла позвонить своей подруге Ирине Михайловне и предложить поехать на «какую-то новую ярмарку в Коньково, которую стали часто рекламировать по телевизору» – и они ехали. И Валентина Георгиевна неутомимо шествовала по бесконечному ангару, примеряя каждую приглянувшуюся «шмотку» от соломенной шляпки до брюк, невзирая на нытье уставшей более молодой подруги.

Наконец, Токарской дали роль. РОЛЬ! Впервые за почти десять лет! Как она волновалась! К юбилею Ольги Аросевой было решено поставить спектакль «Как пришить старушку» по пьесе Джона Патрика. Режиссер Михаил Зонненштраль предложил Валентине Георгиевне роль Страхового агента, переделанную с мужской на женскую. Токарская моментально «загорелась». Это же эксцентрика! Гротеск! Лицедейство! Начала что-то придумывать. Старуха стала глуховатой, кривоногой, медлительной, но в то же время кокетливой и плутоватой. Она была не прочь позаигрывать с мужчиной и подчеркнуть старость другой женщины. Она появлялась на сцене настоящим пугалом, вызывая восторженные аплодисменты зрителей и лишний раз доказывая, что не боится выглядеть смешной и нелепой. Валентина Георгиевна волновалась, как девочка, и была счастлива, получив хвалу из уст главного режиссера театра Валентина Николаевича Плучека.

Не прошло и года, как состоялась премьера спектакля «Священные чудовища» – бенефиса Веры Васильевой. Токарская появлялась в нем на мгновение, за полминуты до поклонов. И вновь та же история. Все газеты иронизируют, ругают, критикуют, и все в один голос заявляют, что смысл и шарм всей пьесы проясняется лишь за минуту до ее окончания, с появлением на сцене старейшей актрисы труппы.

В канун 90-летнего юбилея Токарская получает орден Дружбы. Первая и последняя правительственная награда актрисы. Валентина Георгиевна всерьез задумалась о бенефисе. Приятельницы Токарской пытались отсоветовать ей заниматься юбилеем: «Ну кому вы сейчас нужны? Зачем вам это? Кто придет? Давайте лучше встретимся в кругу друзей, коллег. И потом, у вас же по всем документам день рождения аж в декабре, и всю жизнь мы отмечали его в декабре, а тут вдруг вам стукнуло в голову собирать именно в феврале...» Действительно, в театре было записано, что Токарская родилась в декабре 1906 года, но настоящий день ее рождения – 3 февраля, и актриса отмечала его в домашнем кругу именно в этот день. Теперь она твердо заявила, что 90 лет хочет отпраздновать в феврале официально: «До декабря я могу не дожить!» В конце концов решили собраться в Доме актера.

Зал был переполнен. В проходах стояло с десяток телекамер. Море цветов. Вечер все никак не начинается. Как оказалось, Валентина Георгиевна перед выходом на сцену обнаружила, что забыла накрасить ногти. Она вновь села к зеркалу и с достоинством принялась за дело. «Я тебя убью!» – закричал режиссер шоу Александр Ширвиндт, но В. Г. не обращала ни на кого внимания – она не могла себе позволить оскорбить Зрителя столь немаловажным упущением. Как только актриса совершила последний мазок, ее подхватил на руки кто-то из местных «богатырей» и помчался по узенькой лестнице к сцене, а Токарская всю дорогу кричала: «Осторожно, не смажте мне лак!»

Заиграла музыка, молодежь театра запела песенку про Парагвай из «Марионеток», из-за занавеса вышла Токарская в белом платье от Вячеслава Зайцева, грациозная и женственная. Зал встал. Она рассказывала, пела и танцевала весь вечер. Такого девяностолетнего юбилея еще никто не видел. «Я очень благодарна всем, кто пришел на эту встречу, – сказала Валентина Георгиевна, прощаясь с залом. – Поскольку это мой последний юбилейные вечер, я хочу признаться, что я вас очень люблю, люблю всех зрителей и надеюсь, что еще что-нибудь да сыграю». – «Почему это твой последний вечер? – спросил Александр Ширвиндт. – А куда ты собралась? Помнится, десять лет назад, когда мы отмечали ее восьмидесятилетие, она тоже обещала, что это последний раз...»

Но все вышло именно так. Валентины Токарской не стало в ночь с 30 сентября на 1 октября 1996 года.

Бог дал ей эти последние три года, чтобы она вновь почувствовала себя в какой-то степени счастливой. Что такое счастье для старой актрисы? В первую нашу встречу, в феврале 92-го, Валентина Георгиевна ответила: «Если у меня что-то очень сильно болит, так болит, что я не могу терпеть, и вдруг эта боль меня отпускает – для меня это счастье». И как она расцвела: новые роли, новая слава, внимание, уважение. Она ощутила себя нужной. А что еще требуется Актрисе? Что еще надо настоящей Женщине?