Прыжок через быка

Прыжок через быка

С источником жизни мы разобрались (шутка). Но что означают два зверя по бокам? И почему их два?

Может быть, потому что так вообще устроен человек? Посмотрите на лицо: посредине – нос (дыхание – жизнь), а по бокам – разные пары (глаза, уши). Или если взять ниже: грудная клетка (сердце), по бокам – руки. Или еще ниже: половой орган, а по бокам – ягодицы, ноги.

Руки богини, кстати сказать, иногда очевидно дублируют двух зверей. Мы это уже видели у «Змеиной богини» из Кносского дворца на острове Крит, вот еще пример – изображение Артемиды на пифосе:[66]

Помните: «Он вспомнил большие белые руки Лары, круглые, щедрые и, ухватившись за ветки, притянул дерево к себе».

Что-то в этом есть. «Тот же самый закон распространяется на все живое» – как писал Гёте, размышляя над морфологией растений. Но у этой структуры, у этой общей схемы, у этой «существенной формы» (Гёте) есть сюжет, есть драматическая (точнее говоря, трагическая) основа. Все на самом деле гораздо интереснее. Ключом может послужить фреска Кносского дворца на острове Крит (минойская цивилизация, XV век до н. э.):

В середине мы видим быка – причем это не обычный бык, а огромный, первобытный, уже вымерший, это тур – с высотой в холке около 170–180 см и массой до 800 кг. Рога его были до метра длиной. Через быка прыгает юноша – он находится над быком вниз головой. Слева и справа от быка стоят два юноши. Это похоже на цирковое представление, праздник. Представление, конечно, смертельно опасное. Но ведь представление как таковое ведет свое происхождение от обряда. Перед нами – обряд посвящения. Мы видим мифического зверя – быка. Бык нередко приносился в жертву, изображение быка или бычьей головы с двумя рогами – одно из наиболее частых мифических изображений. У многих народов вместо быка в обряде и в изображениях выступает олень. При этом обычно морда быка или оленя символизирует источник жизни, а рога – звериную пару (вспомните видение святого Евстафия). Бык приносится в жертву и съедается участниками жертвоприношения.[67] Тем самым они приобщаются к «первооснове жизни», становятся единым существом, единым быком. И, в рамках этого быка, каждый из них – человекобык. Кстати сказать, небесного Быка (посланного верховным богом неба Ану по наущению богини Иштар) убивает Гильгамеш – со своим напарником-побратимом Энкиду, зайдя, между прочим, с двух сторон:

Погнал Энкиду, Быка повернул он,

За толщу хвоста его ухватил он,

[……………………………….]

А Гильгамеш, как увидел дело храброго героя

и верного друга, —

Между рогами, меж затылком и шеей

Быка поразил кинжалом.

Как Быка они убили, ему вырвали сердце, перед

Шамашем положили,

Удалившись, перед Шамашем ниц склонились,

Отдыхать уселись оба брата.

Вы помните, что именно на Крите жил Минотавр – человекобык. Его убивает герой Тесей. (И жил Минотавр в лабиринте, под землей, что тоже важно.)

Тесей, поражающий Минотавра. VI век до н. э.

Бык, кстати сказать, образ лунного божества (в Древнем Двуречье, в древнеиранской и древнеиндийской традициях). Подробнее обо всем об этом можно прочесть в статье «Бык» В. В. Иванова в энциклопедии «Мифы народов мира».

Валентин Серов. Похищение Европы. 1910 год. В этой картине хорошо видно единство моря, «Прекрасной Дамы» и быка. В смысле мифа эти три образа – синонимы. Их соединение в едином изображении и составляет особую, магическую силу картины.

Примечательно также, что в ритуале фригийской богини Кибелы, богини плодородия и владычицы лесов и зверей (культ которой в конце Второй Пунической войны был введен и в Риме, где ее называли Mater magna – Великой Матерью), жрецы приносили в жертву быка и смачивали его кровью свою одежду. Как сказано в статье из энциклопедии «Мифы народов мира»:

«Богиня требует от своих служителей полного подчинения ей, забвения себя в безумном восторге и экстазе, когда жрецы Кибелы наносят друг другу кровавые раны или когда неофиты оскопляют себя во имя Кибелы, уходя из мира обыденной жизни и предавая себя в руки мрачной и страшной богини».

Вернемся к фреске. В центре – динамическая фигура, прыжок. Решается вопрос жизни и смерти. Бабочка машет крыльями. Человек находится вниз головой, то есть в особом состоянии. В состоянии измененного сознания, если хотите. Или: в перевернутом мире.[68] («А козленочек от радости три раза перекинулся через голову и обернулся мальчиком Иванушкой».) А по бокам – статические фигуры юношей, стоящие как положено, твердо на ногах. Знаете, как в примитивной рекламе: до и после. Грустный юноша до того, как нашел работу в «Макдоналдсе», – и веселый юноша, уже работающий в этом заведении. (А на наши желудки ему, очевидно, наплевать.)

Может быть, кносская фреска и не изображает обряд посвящения. Может, она изображает поминки или свадебный пир. Или коронацию, или еще что-нибудь. Это неважно, поскольку обряд посвящения (путь через смерть к новой жизни) лежит в основе любого обряда. Неважно также и то, что на фреске, скорее всего, изображено три человека, а не один. Потому что вначале все равно был один, а по мере развития и изменения обряда его стали обозначать трое – по одному на каждый этап пути.

Вот, посмотрите для сравнения на изображение Одиссея, слушающего пение сирен. Герой, совершающий подвиг, здесь один (привязанный к мачте – к Мировому Древу, к кресту), а путь, сам порядок прохождения подвига изображен сиренами: две по бокам и одна кувыркается:

Как ни страшно прыгать через первобытного быка, никто не освобождает от этого прыжка даже и современного человека. Когда бы и где бы ты ни жил, ты должен родиться дважды, как сказано в Евангелии от Иоанна:

«Между фарисеями был некто, именем Никодим, один из начальников Иудейских. Он пришел к Иисусу ночью и сказал Ему: Равви! мы знаем, что Ты учитель, пришедший от Бога; ибо таких чудес, какие Ты творишь, никто не может творить, если не будет с ним Бог. Иисус сказал ему в ответ: истинно, истинно говорю тебе, если кто не родится свыше, не может увидеть Царствия Божия. Никодим говорит Ему: как может человек родиться, будучи стар? неужели может он в другой раз войти в утробу матери своей и родиться? Иисус отвечал: истинно, истинно говорю тебе, если кто не родится от воды и Духа, не может войти в Царствие Божие. Рожденное от плоти есть плоть, а рожденное от Духа есть дух. Не удивляйся тому, что Я сказал тебе: должно вам родиться свыше. Дух дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит: так бывает со всяким, рожденным от Духа. Никодим сказал Ему в ответ: как это может быть? Иисус отвечал и сказал ему: ты – учитель Израилев, и этого ли не знаешь? Истинно, истинно говорю тебе: мы говорим о том, что знаем, и свидетельствуем о том, что видели, а вы свидетельства Нашего не принимаете».

Тут в греческом тексте игра слов: одно и то же греческое слово означает и «свыше», и «снова» (должен родиться человек). Иисус Христос говорит «свыше», а Никодим понимает «снова». И развивает дальше эту мысль совершенно первобытно, как бы вспоминая доисторический обряд: «неужели может он в другой раз войти в утробу матери своей и родиться?» Но здесь не просто недоразумение, Иисус Христос, пожалуй, имел в виду и то, и другое: игра слов здесь не случайна, она аналогична игре слов в поэтическом тексте. Это поэтическая шутка Иисуса Христа, его смех.

Мы не знаем, кстати, каков был этот разговор на самом деле и был ли он вообще. Известно, что Иисус Христос не мог разговаривать с Никодимом по-гречески, их общение могло быть только по-арамейски (поскольку оба – палестинские евреи). А значит, не было этой игры слов, не было и удивления Никодима, не было и его ответа. Это все неважно, поскольку вообще неважны исторические корни мифа. У мифа нет корней, он не рожден от плоти. Миф живет сам по себе, ни на чем не держась. Это динамическая схема, которая просвечивает через конкретные вещи и события. Или, если хотите, воплощается в них, «распространяется на все живое». И он истинен.

Человек, оказавшись на духовном пути, может в какой-то момент увидеть своего двойника. Почему? Представьте себе это так: человек склоняется над «первоосновой жизни», как над водной гладью, – и видит себя, словно в зеркале. Он видит себя как бы находящимся в этой «первооснове», слитым с ней. Это довольно страшно: человек уже не принадлежит себе, он не замкнут в своем теле, в своем «я», он видит, как его образ колышется, искажается водной рябью или волнами, стоит только подуть ветру. Он слит с «первоосновой жизни», но слит ценой своей смерти. Он видит себя расчленяемым, расчлененным. Вспоминается опять же Евангелие: «Если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода». Об этом можно прочесть и в сочинении Григория Сковороды «Нарцисс. Рассуждение о том: узнай себя»: человек наклоняется над водой и видит себя как «точного человека». Сравните с тем, что мы встречали у Данте: «Глаза к ручью склонил я…»

Караваджо. Нарцисс. 1594–1596 годы

Примечательно, что о Нарциссе заходит речь и в начале романа Германа Мелвилла «Моби Дик, или Белый кит»:

«Почему всякий нормальный, здоровый мальчишка, имеющий нормальную, здоровую мальчишечью душу, обязательно начинает рано или поздно бредить морем? Почему сами вы, впервые отправившись пассажиром в морское плавание, ощущаете мистический трепет, когда вам впервые сообщают, что берега скрылись из виду? Почему древние персы считали море священным? Почему греки выделили ему особое божество, и притом – родного брата Зевсу? Разумеется, во всем этом есть глубокий смысл. И еще более глубокий смысл заключен в повести о Нарциссе, который, будучи не в силах уловить мучительный, смутный образ, увиденный им в водоеме, бросился в воду и утонул. Но ведь и сами мы видим тот же образ во всех реках и океанах. Это – образ непостижимого фантома жизни; и здесь – вся разгадка».

Этот «мучительный, смутный образ» Карл Густав Юнг называет «Тенью». И смутный не потому, что слабый, а потому, что загадочный. Некоторые люди испытывали очень сильное ощущение «Тени», в том числе и ваш покорный слуга. Причем вскоре после встречи с, условно говоря, Изидой. Я почувствовал, как меня облекла какая-то темная фигура, я словно оказался помещенным в большой футляр. Это было ночью, но я не спал. Эта фигура обладала какой-то бесконечной силой, и вся она была усыпана глазами, как тело Аргуса (сравните с бликами на морской поверхности). Это продолжалось несколько минут и было совсем не прикольно, а очень жутко. И все же я чувствую, что мне передалась тогда часть этой силы.

Гильгамеш перед встречей с Энкиду видит вещий сон, в котором Энкиду (по сути, его Тень) предстает ему как камень:

Встал Гильгамеш и сон толкует,

Вещает он своей матери:

«Мать моя, сон я увидел ночью:

Мне явились в нем небесные звезды,

Падал на меня будто камень с неба.

Поднял его – был меня он сильнее,

Тряхнул его – стряхнуть не могу я…

Мать верно толкует сон, затем происходит встреча in real life, Энкиду побеждает Гильгамеша:

Стали биться на улице, на широкой дороге, —

Обрушились сени, стена содрогнулась.

Преклонил Гильгамеш на землю колено,

Он смирил свой гнев, унял свое сердце…

Сравните, кстати, с Библией:

«И остался Иаков один. И боролся Некто с ним до появления зари; и, увидев, что не одолевает его, коснулся состава бедра его и повредил состав бедра у Иакова, когда он боролся с Ним».

Я не знаю, видел ли Пушкин свою Музу наяву (скорее всего, видел), но я уверен, что он встречался с «Тенью». В своих произведениях Пушкин многократно и разнообразно использует опыт этой встречи. Вот «Руслан и Людмила»:

…………………………Вдруг

Гром грянул, свет блеснул в тумане,

Лампада гаснет, дым бежит,

Кругом все смерклось, все дрожит,

И замерла душа в Руслане…

Все смолкло. В грозной тишине

Раздался дважды голос странный,

И кто-то в дымной глубине

Взвился чернее мглы туманной…

Вот слова Моцарта из «Моцарта и Сальери»:

Представь себе… кого бы?

Ну, хоть меня – немного помоложе;

Влюбленного – не слишком, а слегка —

С красоткой, или с другом – хоть с тобой,

Я весел… Вдруг: виденье гробовое,

Незапный мрак иль что-нибудь такое…

Ну, слушай же.

Вот «Пир во время чумы» («Едет телега, наполненная мертвыми телами. Негр управляет ею»). Луиза падает в обморок, затем говорит, очнувшись:

Ужасный демон

Приснился мне: весь черный, белоглазый…

Он звал меня в свою тележку. В ней

Лежали мертвые – и лепетали

Ужасную, неведомую речь…

Скажите мне: во сне ли это было?

Проехала ль телега?

В «Моцарте и Сальери» эта «Тень» предстает как «черный человек»:

Сальери

Ты верно, Моцарт, чем-нибудь расстроен?

Обед хороший, славное вино,

А ты молчишь и хмуришься.

Моцарт

Признаться,

Мой Requiem меня тревожит.

Сальери

А!

Ты сочиняешь Requiem? Давно ли?

Моцарт

Давно, недели три. Но странный случай…

Не сказывал тебе я?

Сальери

Нет.

Так слушай.

Недели три тому, пришел я поздно

Домой. Сказали мне, что заходил

За мною кто-то. Отчего – не знаю,

Всю ночь я думал: кто бы это был?

И что ему во мне? Назавтра тот же

Зашел и не застал опять меня.

На третий день играл я на полу

С моим мальчишкой. Кликнули меня;

Я вышел. Человек, одетый в черном,

Учтиво поклонившись, заказал

Мне Requiem и скрылся. Сел я тотчас

И стал писать – и с той поры за мною

Не приходил мой черный человек;

А я и рад: мне было б жаль расстаться

С моей работой, хоть совсем готов

Уж Requiem. Но между тем я…

Сальери

Что?

Моцарт

Мне совестно признаться в этом…

Сальери

В чем же?

Моцарт

Мне день и ночь покоя не дает

Мой черный человек. За мною всюду

Как тень он гонится. Вот и теперь

Мне кажется, он с нами сам-третей

Сидит.

А «Каменный гость» и «Медный всадник» – это именно о «Тени», она присутствует в самих названиях этих произведений.

«Тень» видел и Александр Блок:

Я коротаю жизнь мою.

Мою безумную, глухую:

Сегодня – трезво торжествую,

А завтра – плачу и пою.

Но если гибель предстоит?

Но если за моей спиною

Тот – необъятною рукою

Покрывший зеркало – стоит?..

Блеснет в глаза зеркальный свет,

И в ужасе, зажмуря очи,

Я отступлю в ту область ночи,

Откуда возвращенья нет…

Это, конечно, напоминает балладу Василия Жуковского «Светлана», в которой описывается, в частности, святочное гадание Светланы при помощи зеркала:

Вот в светлице стол накрыт

Белой пеленою;

И на том столе стоит

Зеркало с свечою;

Два прибора на столе.

«Загадай, Светлана;

В чистом зеркала стекле

В полночь, без обмана

Ты узнаешь жребий свой:

Стукнет в двери милый твой

Легкою рукою;

Упадет с дверей запор;

Сядет он за свой прибор

Ужинать с тобою».

Вот красавица одна;

К зеркалу садится;

С тайной робостью она

В зеркало глядится;

Темно в зеркале; кругом

Мертвое молчанье;

Свечка трепетным огнем

Чуть лиет сиянье…

Робость в ней волнует грудь,

Страшно ей назад взглянуть,

Страх туманит очи…

С треском пыхнул огонек,

Крикнул жалобно сверчок,

Вестник полуночи.

Подпершися локотком,

Чуть Светлана дышит…

Вот… легохонько замком

Кто-то стукнул, слышит;

Робко в зеркало глядит:

За ее плечами

Кто-то, чудилось, блестит

Яркими глазами…

Занялся от страха дух…

Вдруг в ее влетает слух

Тихий, легкий шепот…

Тут, пожалуй, тот случай, когда оба поэта видели одно и то же, но для передачи видения поэт-потомок использует наработку своего поэтического предка.

Когда проблема со здоровьем, а к врачу идти неохота, открываешь медицинскую энциклопедию и, как известно, находишь у себя все болезни. Ну а если «кто от земли / Был отлучен каким-нибудь виденьем» («Пир во время чумы»), лучше всего открыть сказки, или эпос, или Священное Писание. Так и я, стараясь понять, что же это было, стал читать разные тексты. Вот, например, очень похоже на явившуюся мне «Тень»:

Глаз бессчетных зрачками глядел Он,

уст бессчетных губами шептал Он,

форм невиданных и украшений

и оружий бессчетность являл Он.

<…>

Как бы собранный вдруг воедино

целый мир, всех существ бесконечность

пред собою тогда увидел

в теле бога богов сын Панду.

<…>

Образ ужасен Твой тысячеликий,

тысячерукий, бесчисленноглазый;

страшно сверкают клыки в Твоей пасти.

Видя Тебя, все трепещет; я тоже.[69]

Это «Бхагавадгита»: Кришну по просьбе Арджуны показывает ему свой истинный облик.

То есть: сначала видишь-ощущаешь Тень, а потом она разделяется на бесчисленные глаза. И это ты сам разделяешься, расчленяешься.

Или наоборот: сначала воспринимаешь множественность, а потом из нее может «соткаться» «Тень». (Эти две вещи трудно разделить.) Так, в романе Германа Мелвилла «Моби Дик, или Белый кит» сначала является белый спрут, а потом – белый кит (кашалот, сам Моби Дик):

«Четыре вельбота вскоре закачались на волнах и, возглавляемые личной шлюпкой Ахава, торопливо устремились за добычей. А она между тем скрылась под водой. Подняв весла, мы ожидали ее появления, как вдруг в том самом месте, где она скрылась, она медленно всплыла на поверхность. Забыв и думать о Моби Дике, мы разглядывали самое удивительное зрелище, какое только открывало когда-либо таинственное море глазам человека. Перед нами была огромная мясистая масса футов по семьсот в ширину и длину, вся какого-то переливчатого желтовато-белого цвета, и от центра ее во все стороны отходило бесчисленное множество длинных рук, крутящихся и извивающихся, как целый клубок анаконд, и готовых, казалось, схватить без разбору все, что бы ни очутилось поблизости[70]. У нее не видно было ни переда, ни зада, ни начала, ни конца, никаких признаков органов чувств или инстинктов; это покачивалась на волнах нездешним, бесформенным видением сама бессмысленная жизнь.

Когда с тихим засасывающим звуком она снова исчезла под волнами, Старбек, не отрывая взгляда от воды, забурлившей в том месте, где она скрылась, с отчаянием воскликнул:

– Уж лучше бы, кажется, увидеть мне Моби Дика и сразиться с ним, чем видеть тебя, о белый призрак!

– Что это было, сэр? – спросил Фласк.

– Огромный спрут. Не многие из китобойцев, увидевших его, возвратились в родной порт, чтобы рассказать об этом.

<…>

Если для Старбека появление спрута служило зловещим предзнаменованием, для Квикега оно имело совсем иной смысл.

– Когда твоя видел спрут, – проговорил дикарь, стоя на носу высоко подвешенного вельбота, где он точил свой гарпун, – тогда твоя скоро-скоро видел кашалот».

Что касается глаз, можно вспомнить и китайскую Гуаньинь (японскую Каннон) – божество, выступающее преимущественно в женском обличье, спасающее людей от всевозможных бедствий. Гуаньинь – подательница детей, родовспомогательница, покровительница женской половины дома. А для этого ей надо иметь тысячу глаз и тысячу рук. Так она иногда и изображается:

А вот она же 20-метровая, с двумя драконами:

Страшный, губительный аспект смотрящей навстречу человеку «Тени», превращающейся затем во множественность, в расчленение, можно видеть в Лернейской гидре, о которой в «Теогонии» Гесиода говорится:

Эту вскормила сама белорукая Гера-богиня,

Неукротимою злобой пылавшая к силе Геракла.

Геракл поражает гидру:

Губительный аспект можно видеть также в Медузе Горгоне, которая обращает всех, встретивших ее взгляд, в камень и на голове которой кишат змеи (как раз являющие собой множественность, разделение). Медузе Горгоне отрезает голову Персей, глядя на нее не прямо, а на ее отражение в щите, отвернувшись. То есть можно сказать, что герой использует зеркало – и прямо как в гадании (сравните со стихотворением Блока).

Караваджо. Медуза. 1598–1599 годы

Однако Медуза Горгона изображается и как Хозяйка зверей:

Итак, героев у источника жизни двое, вдвоем сподручнее:

Гильгамеш уста открыл, ему вещает, Энкиду:

Один – лишь один, ничего он не может,

Чужаками мы здесь будем поодиночке:

По круче один не взойдет, а двое – взберутся,

[…………………………….]

Втрое скрученный канат не скоро порвется,

Два львенка вместе – льва сильнее!»

Правда, с другой стороны, когда героев двое, это может кончиться и гибелью. Так, например, распрощались с жизнью сыновья Посейдона Алоады – братья От и Эфиальт. Вот что сказано об этом в «Мифологической библиотеке» Аполлодора:

«Артемида уничтожила Алоадов на острове Наксосе, прибегнув к обману. Приняв образ оленя, она прыгнула и встала между ними: Алоады же, пытаясь поразить животное дротиками, пронзили друг друга».

В середине – зверь-бог (мифический зверь, который губит и возрождает), по бокам – два героя (обозначающие прохождение одного героя через чрево мифического зверя). Ту же схему (смерть героя при прохождении обряда посвящения) можно видеть в легенде о Клеобисе и Битоне, мать которых была жрицей богини Геры (волоокой Геры – то есть божественной коровы). Вот что рассказывает об этом Геродот в своей «Истории»:

«Родом из Аргоса, они имели достаточно средств к жизни и к тому же отличались большой телесной силой. Помимо того, что оба они были победителями на атлетических состязаниях, о них рассказывают еще вот что: у аргосцев есть празднество в честь Геры Аргосской. Их мать, жрицу богини, нужно было обязательно привезти на повозке в святилище богини. Однако быки их не успели вернуться с поля. Медлить было нельзя, и юноши сами впряглись в ярмо и потащили повозку, в которой ехала их мать. 45 стадий[71] пробежали они и прибыли в святилище. После этого подвига, совершенного на глазах у всего собравшегося на праздник народа, им суждена была прекрасная кончина. И божество дало ясно этим понять, что смерть для людей лучше, чем жизнь. Аргосцы, обступив юношей, восхваляли их силу, а женщины – их мать за то, что она обрела таких сыновей. Мать же, возрадовавшись подвигу сыновей и народной молве о них, стала перед кумиром богини и молилась даровать ее сыновьям Клеобису и Битону, оказавшим ей столь великий почет, высшее благо, доступное людям. После этой молитвы и жертвоприношения и пиршества юноши заснули в самом святилище и уже больше не вставали, но нашли там свою кончину. Аргосцы же велели поставить юношам статуи и посвятить в Дельфы за то, что они проявили высшую доблесть».

Клеобис и Битон. Мрамор, около 600–580 годов до н. э.

Двойниками как темой много занимались романтики. Кто-то потому, что это было модно, а кто-то видел двойника на самом деле. Например, Жерар де Нерваль. В повести «Аврелия», в которой он описывает свои видения Изиды, ему сразу же после одного из таких видений является и двойник. Повесть интересна и тем, что пишущий ее находится то на грани, а то и за гранью безумия. (Как вы думаете, кстати, где я нахожусь по отношению к этой грани?) Вот, например, что он пишет:

«Распростертый на походной кровати, я верил, что вижу, как с неба совлекаются покровы, и оно распускается тысячью неслыханных великолепий. Судьба освобожденной Души, казалось, открывается передо мной, будто для того, чтобы внушить мне сожаление о том, что всеми силами моего духа я пожелал вновь ступать по земле, которую должен был покинуть… Огромные круги прорисовывались в бесконечности, подобные кругам, образующимся на воде, взволнованной падением тела; каждая область, населенная лучезарными фигурами, окрашивалась, колебалась, и таяла в свой черед, и божество, всегда одно и то же, сбрасывало с улыбкой летучие маски своих разнообразных воплощений, и скрывалось наконец, неуловимое, в мистическом сиянии неба Азии.

Это небесное видение, в силу одного из тех феноменов, что каждый мог испытывать иногда в дреме, не исключало полностью сознания того, что творилось вокруг. Лежа на походной кровати, я слышал, что солдаты рассуждают о некоем неизвестном, задержанном подобно мне, голос которого раздавался тут же в комнате. По особому чувству вибрации мне казалось, что этот голос звучал у меня в груди и что моя душа, так сказать, раздваивалась – поделенная отчетливо между видением и реальностью. На мгновение мне пришла в голову идея повернуться с усилием к тому, о ком шла речь, но затем я задрожал от ужаса, вспомнив предание, хорошо известное в Германии, которое говорит, что у каждого человека есть двойник и что, если его видишь, смерть близка. – Я закрыл глаза и пришел в смутное состояние духа, в котором фантастические или реальные фигуры, которые меня окружали, дробились в тысяче ускользающих видений[72]. Одно мгновение я видел рядом двух моих друзей, которые требовали выдать меня, солдаты на меня указывали; затем открылась дверь, и некто моего роста, чьего лица я не видел, вышел вместе с моими друзьями, которых я звал понапрасну. “Но это ошибка! вскричал я про себя, за мной они пришли, а другой уходит!” Я производил столько шума, что меня поместили в карцер».

Вы видите, как безотказно срабатывает здесь все та же схема: источник жизни и два зверя по бокам. Изида, посвящаемый и его двойник. Я это знаю потому, что видел сам. В том моем видении, о котором я вам рассказал в самом начале, было тоже три элемента: я, «Афродита», дельфин.

Рафаэль. Триумф Галатеи. 1512 год

Сравните, кстати:

Клеобис и Битон везут свою мать, жрицу богини Геры, в храм

Да, и я был дельфином, как это ни забавно писать. Впрочем, служил же Карлик Нос белочкой. Или написал же Мандельштам:

Ни о чем не нужно говорить,

Ничему не следует учить,

И печальна так и хороша

Темная звериная душа:

Ничему не хочет научить,

Не умеет вовсе говорить

И плывет дельфином молодым

По седым пучинам мировым.

Второй в паре, то есть стоящий (чаще всего) справа, – амбивалентен. Он страшен, поскольку до него еще надо добраться, перепрыгнув через быка. Кроме того, он может означать неудачу, срыв всего предприятия, смерть посвящаемого без последующего возрождения. И поэтому он может принимать вид мертвеца. В таком случае можно сказать, что он и не стоит справа, его там нет, а есть лишь призрак, действительно тень того, кто стоит слева. Потому что посвящаемому не удалось перебраться в правую часть картины, превратиться в героя (в древнегреческом смысле слова). Если посвящение не удается, то человек встречает черта, или, точнее, застревает на этапе черта (рога которого, кстати, символизируют двойничество. Примечательно в смысле двойничества или в смысле близнечного мифа, о котором скоро пойдет речь, также русское выражение «ему сам черт не брат» – о смелом, самоуверенном человеке). Или посвящаемый встречает тролля, что тоже приятно:

Старый горный тролль. Рисунок Йона Бауэра

Амбивалентность второго в паре героев происходит и от характерного для него животного начала. (А животное начало имеет место потому, что герой ведь встречает двойника, погружаясь в «первооснову» – в мифического зверя.) Это дельфин, это белочка – от такого можно ждать чего угодно. Вот, например, каков Энкиду:

Воззвали они к великой Аруру:[73]

«Аруру, ты создала Гильгамеша,

Теперь создай ему подобье!

Когда отвагой с Гильгамешем он сравнится,

Пусть соревнуются, Урук[74] да отдыхает».

Аруру, услышав эти речи,

Подобье Ану создала в своем сердце,

Умыла Аруру руки,

Отщипнула глины, бросила на землю,

Слепила Энкиду, создала героя.

Порожденье полуночи, воин Нинурты,[75]

Шерстью покрыто все его тело,

Подобно женщине, волосы носит,

Пряди волос как хлеба густые;

Ни людей, ни мира не ведал,

Одеждой одет он, словно Сумукан.[76]

Вместе с газелями ест он травы,

Вместе со зверьми к водопою теснится,

Вместе с тварями сердце радует водою.

А Геракл побеждает Немейского льва[77] (жившего, что примечательно, в пещере с двумя входами) – и облекается в его шкуру, которая становится его непробиваемым доспехом, а на голову надевает голову зверя – в качестве шлема. Немейский лев – животный двойник Геракла, в которого Геракл превращается, с которым сливается в результате обряда посвящения.

Интересно, что эта пара (левый и правый человек) нашла свое отражение в мифологии многих народов – в так называемых близнечных мифах. О них можно, например, прочесть в одноименной статье В. В. Иванова в энциклопедии «Мифы народов мира».

В этих мифах не один человек проходит испытания, становясь другим человеком, а в испытаниях участвуют сразу оба – два близнеца. Например, в книге «Пополь-Вух», передающей мифы цивилизации майя, рассказывается о двух близнецах, Хун-Ахпу и Шбаланке, которые были вызваны в подземное царство (обитателей Шибальбы) на погибель, но успешно проходят все испытания. Им предлагают сесть на раскаленный камень, они попадают в «Дом ножей», в «Дом холода», в «Дом ягуаров» и т. п. А обитатели Шибальбы знай себе удивляются после каждого такого испытания:

«– Как же так? Они еще не умерли? – воскликнул повелитель Шибалбы. И вновь они посмотрели с изумлением на деяния юношей Хун-Ахпу и Шбаланке».

Затем Хун-Ахпу все же поддался на обман обитателей Шибальбы – и ему отрезали голову (сравните с мотивом отрезанной или оторванной головы у Булгакова в «Мастере и Маргарите». Или со словами Нерваля: «и некто моего роста, чьего лица я не видел». Или с отрезанной головой Медузы Горгоны[78]). Это было очень некстати, так как на следующий день им надо было продолжать играть в мяч[79] с командой Шибальбы. Но отсутствие головы удалось скрыть:

«Сзади них ползла покрытая панцирем черепаха, она двигалась, переваливаясь, чтобы также найти свою пищу. И когда она достигла конца тела Хун-Ахпу, она превратилась в обманное подобие головы Хун-Ахпу, и в то же мгновение были созданы на ее теле его глаза. <…> Не легко было закончить изготовление лица Хун-Ахпу, но вышло оно прекрасным: поистине привлекательно выглядел его рот, и он мог даже по-настоящему говорить».

Владыки Шибальбы не заметили подмены, а затем братьям удалось отвлечь внимание обитателей подземного мира, подговорив кролика им помочь:

«Тотчас же кролик выскочил оттуда и побежал быстрыми прыжками. Все обитатели Шибальбы устремились в погоню за ним. Они бежали за кроликом, шумя и крича. Кончилось тем, что за ним погнались все обитатели Шибальбы, до последнего человека.

А Шбаланке в этот момент овладел настоящей головой Хун-Ахпу и, схватив черепаху, поместил ее на стену площадки для игры в мяч. А Хун-Ахпу получил обратно свою настоящую голову. И тогда оба юноши были очень счастливы.

А обитатели Шибальбы отправились искать мяч и, найдя его между выступов карниза, начали звать их, говоря:

– Идите сюда! Вот наш мяч! Мы нашли его! – кричали они. И они принесли его.

Когда обитатели Шибальбы возвратились и игра началась снова, они воскликнули: «Что это, кого мы видим?»

А братья играли вместе; они снова были вдвоем.

Неожиданно Шбаланке бросил камнем в черепаху, она сорвалась и упала посреди площадки для игры в мяч, разбившись перед владыками на тысячу кусков.

– Кто из вас пойдет искать ее? Где тот, кто возьмется принести ее? – сказали обитатели Шибальбы.

Так владыки Шибальбы были снова побеждены Хун-Ахпу и Шбаланке. Эти двое перенесли великие трудности, но они не умерли, несмотря на все свершенное над ними».

Индеец майя, играющий в мяч. Изображение на вазе

Обратите, кстати, внимание на игру в мяч, которая происходит в этом мифе сначала в наземном мире, а затем в подземном. Перебрасывание мяча между героями-двойниками – это то же самое, что прыжок через быка. Это порхает бабочка: жизнь – смерть – жизнь – смерть… Такое вот гадание, такое бросание жребия. Проигравший погибает. А еще мяч похож на навозный шарик, который катит скарабей. И у Уэллса мы читали: «На длинной широкой дорожке, окаймленной с обеих сторон мрамором и обсаженной цветами, эти два огромных бархатистых зверя играли мячом». Или взгляните на собор Парижской Богоматери – разве не продолжают здесь Хун-Ахпу и Шбаланке свою игру в мяч?

Вы видите в индейском мифе, что один из близнецов побывал мертвецом, был расчленен, был принесен в жертву. Не оба, а один. А значит, изначально и был только один. Это как на иконах, где, например, изображается история какого-либо святого: он один, но изображен многократно, на разных этапах своего жизненного пути.

В романе Мелвилла «Моби Дик, или Белый кит» рассказчик Измаил оказывается в гостинице «Китовый фонтан», хозяин которой, Питер Гроб («Звучит довольно зловеще», – подумал Измаил), предлагает ему переночевать в одной кровати с другим гарпунщиком, поскольку свободных постелей нет. Гостиница и ее убранство весьма напоминают избушку Бабы-яги, хотя и не русской, а заморской, морской:

«А из дальнего конца комнаты выступала буфетная стойка – темное сооружение, грубо воспроизводившее очертания головы гренландского кита. И как ни странно, но это действительно была огромная аркообразная китовая челюсть, такая широкая, что чуть ли не целая карета могла проехать под ней».

Как оказывается, гарпунщик, «смуглый молодой человек»,[80] еще не пришел, поскольку, по загадочным словам хозяина, он, видимо, «никак не продаст свою голову», которая к тому же «проломана». Потом выясняется, что этот гарпунщик – туземец из Южных морей, бывший каннибал, что он «накупил целую кучу новозеландских бальзамированных голов (они здесь ценятся как большая редкость) и распродал уже все, кроме одной: сегодня он хотел обязательно продать последнюю, потому что завтра воскресенье, а это уж неподходящее дело торговать человеческими головами на улицах, по которым люди идут мимо тебя в церковь».

Затем все происходит очень смешно, Измаил ложится, приходит Квикег (туземец), «держа в одной руке свечу, а в другой – ту самую новозеландскую голову», не замечает Измаила, раздевается, молится своему эбеновому идолу и ложится в постель, не забыв захватить с собой томагавк. Измаил потерял от ужаса дар речи, увидев татуировку туземца и «нечеловеческий цвет его лица», а также его бритую голову: «лысая багровая голова была как две капли воды похожа на заплесневелый череп». (Что-то тут не так: видимо, туземец все же пришел без головы, а голову принес отдельно. На плечах же у него – ненастоящая, мертвая голова – подобно той искусственной, что мы видели у Шбаланке.)

Все кончается благополучно («Лучше спать с трезвым каннибалом, чем с пьяным христианином», – замечает рассказчик). «Назавтра, когда я проснулся на рассвете, оказалось, что меня весьма нежно и ласково обнимает рука Квикега».

И тут Измаил кое-что вспоминает:

«Странные ощущения испытал я. Сейчас попробую описать их. Помню, когда я был ребенком, со мной однажды произошло нечто подобное – что это было, грёза или реальность, я так никогда и не смог выяснить. А произошло со мною вот что.

Я напроказничал как-то – кажется, попробовал пролезть на крышу по каминной трубе, в подражание маленькому трубочисту, виденному мною за несколько дней до этого, а моя мачеха, которая по всякому поводу постоянно порола меня и отправляла спать без ужина, мачеха вытащила меня из дымохода за ноги и отослала спать, хотя было только два часа пополудни 21 июня, самого длинного дня в нашем полушарии. Это было ужасно. Но ничего нельзя было поделать, и я поднялся по лестнице на третий этаж в свою каморку, разделся по возможности медленнее, чтобы убить время, и с горьким вздохом забрался под одеяло.

Я лежал, в унынии высчитывая, что еще целых шестнадцать часов должны пройти, прежде чем я смогу восстать из мертвых. Шестнадцать часов в постели. При одной этой мысли у меня начинала ныть спина. А как светло еще; солнце сияет за окном, грохот экипажей доносится с улицы, и по всему дому звенят веселые голоса. Я чувствовал, что с каждой минутой положение мое становится все невыносимее, и наконец я слез с кровати, оделся, неслышно в чулках спустившись по лестнице, разыскал внизу свою мачеху и, бросившись внезапно к ее ногам, стал умолять ее в виде особой милости избить меня как следует туфлей за дурное поведение, готовый претерпеть любую кару, лишь бы мне не надо было так непереносимо долго лежать в постели. Но она была лучшей и разумнейшей из мачех, и пришлось мне тащиться обратно в свою каморку. Несколько часов пролежал я там без сна, чувствуя себя значительно хуже, чем когда-либо впоследствии, даже во времена величайших своих несчастий. Потом я, вероятно, все-таки забылся мучительной кошмарной дремотой; и вот, медленно пробуждаясь, – еще наполовину погруженный в сон, – я открыл глаза в своей комнате, прежде залитой солнцем, а теперь окутанной проникшей снаружи тьмой. И вдруг все мое существо пронизала дрожь, я ничего не видел и не слышал, но я почувствовал в своей руке, свисающей поверх одеяла, чью-то бесплотную руку. И некий чудный, непостижимый облик, тихий призрак, которому принадлежала рука, сидел, мерещилось мне, у самой моей постели. Бесконечно долго, казалось целые столетия, лежал я так, застыв в ужаснейшем страхе, не смея отвести руку, а между тем я все время чувствовал, что стоит мне только чуть шевельнуть ею, и жуткие чары будут разрушены. Наконец это ощущение незаметным образом покинуло меня, но, проснувшись утром, я снова с трепетом вспомнил его, и еще много дней, недель и месяцев после этого терялся я в мучительных попытках разгадать тайну. Ей-богу, я и по сей день нередко ломаю над ней голову.[81]

Так вот, если отбросить ужас, мои ощущения в момент, когда я почувствовал ту бесплотную руку в своей руке, совершенно совпадали по своей необычности с ощущениями, которые я испытал, проснувшись и обнаружив, что меня обнимает языческая рука Квикега. Но постепенно в трезвой осязаемой реальности утра мне припомнились одно за другим все события минувшей ночи, и тут я понял, в каком комическом затруднительном положении я нахожусь. Ибо как ни старался я сдвинуть его руку и разорвать его супружеские объятия, он, не просыпаясь, по-прежнему крепко обнимал меня, словно ничто, кроме самой смерти, не могло разлучить нас с ним. Я попытался разбудить его: “Квикег!” – но он только захрапел мне в ответ. Тогда я повернулся на бок, чувствуя словно хомут на шее, и вдруг меня что-то слегка царапнуло. Откинув одеяло, я увидел, что под боком у дикаря спит его томагавк, точно черненький остролицый младенец. Вот так дела, подумал я, лежи тут в чужом доме среди бела дня в постели с каннибалом и томагавком! “Квикег! Ради всего святого, Квикег! Проснись!” Наконец, не переставая извиваться, я непрерывными громогласными протестами по поводу всей неуместности супружеских объятий, в которые он заключил своего соседа по постели, исторг из него какое-то нечленораздельное мычание; и вот он уже снял с меня руку, весь встряхнулся, как ньюфаундлендский пес после купания, уселся в кровати, словно аршин проглотил, и, протерев глаза, уставился на меня с таким видом, точно не вполне понимал, как я тут очутился, хотя какое-то смутное сознание того, что он уже меня видел, медленно начинало теплиться у него во взгляде».

Шутки шутками, а вы узнали, конечно, встречу с «Тенью», которую я уже описывал. И вот теперь эта «Тень» материализуется в виде смуглого туземца.

(Подобно этому Робинзон Крузо встретил своего Пятницу. Вообще же есть знаменитые произведения литературы, полностью посвященные встрече с «Тенью», например «Франкенштейн, или Современный Прометей» Мэри Шелли или «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда» Роберта Льюиса Стивенсона. У Стивенсона и Шелли «Тень» играет отрицательную роль, у Мелвилла и Дефо – положительную.)

В дальнейшем Измаил и Квикег братаются, нанимаются вместе на китобойное судно, становятся, по ощущению Измаила, как бы «сиамскими близнецами»:

«Поскольку я сидел с моим дикарем в одном вельботе, работая позади него вторым от носа веслом, в мои веселые обязанности входило также помогать ему теперь, когда он выполняет свой замысловатый танец на спине кита. Все, наверное, видели, как итальянец-шарманщик водит на длинном поводке пляшущую мартышку. Точно так же и я с крутого корабельного борта водил Квикега среди волн на так называемом “обезьяньем поводке”, который прикреплен был к его тугому парусиновому поясу.

Это было опасное дельце для нас обоих! Ибо – это необходимо заметить, прежде чем мы пойдем дальше, – “обезьяний поводок” был прикреплен с обоих концов: к широкому парусиновому поясу Квикега и к моему узкому кожаному. Так что мы с ним были повенчаны на это время и неразлучны, что бы там ни случилось; и если бы бедняга Квикег утонул, обычай и честь требовали, чтобы я не перерезал веревку, а позволил бы ей увлечь меня за ним в морскую глубь. Словом, мы с ним были точно сиамские близнецы на расстоянии. Квикег был мне кровным, неотторжимым братом, и мне уж никак было не отделаться от опасных родственных обязанностей, порожденных наличием пеньковых братских уз».

Заболев, Квикег поручает корабельному плотнику сделать для себя нетонущий гроб, гроб-челнок. Квикег выздоравливает, но гроб пригождается Измаилу: когда Белый кит топит судно и вся команда погибает, Измаила спасает этот гроб-челнок Квикега: через сутки Измаила подбирает проходящее мимо судно, что и дает возможность нам услышать от него всю эту историю о неудавшейся попытке убить Белого кита.

Здесь отчетливо видна схема: Белый кит (расчленяющий мифический зверь, тема которого подчеркнута другими деталями романа: каннибал, головы, потопленное судно, откушенная Моби Диком нога капитана Ахава[82] и тому подобное) – и два близнеца на его фоне. Точнее: герой и его двойник-дикарь, двойник-зверь. Двойник, который причастен зверю, причастен смерти, который погибает, чтобы герой остался в живых.[83] Герой проходит через смерть, всплывает на гробе.

В повести Пушкина «Капитанская дочка» герой – Петр Гринёв – также проходит через смерть – через пугачевский мятеж. Он попадает в самое логово зверя – и остается жив, хотя вокруг все гибнут. И помогает ему сам зверь.

Вот Гринев в сопровождении своего крепостного дядьки Савельича едет к месту службы и попадает в пасть мифического зверя – его проглатывает буран:

«Ямщик поскакал; но все поглядывал на восток. Лошади бежали дружно. Ветер между тем час от часу становился сильнее. Облачко обратилось в белую тучу, которая тяжело подымалась, росла и постепенно облегала небо. Пошел мелкий снег – и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось со снежным морем. Все исчезло. “Ну, барин, – закричал ямщик, – беда: буран!”…

Я выглянул из кибитки: все было мрак и вихорь. Ветер выл с такой свирепой выразительностию, что казался одушевленным; снег засыпал меня и Савельича; лошади шли шагом – и скоро стали. “Что же ты не едешь?” – спросил я ямщика с нетерпением. “Да что ехать? – отвечал он, слезая с облучка, – невесть и так куда заехали: дороги нет, и мгла кругом”. <…> Савельич ворчал; я глядел во все стороны, надеясь увидеть хоть признак жила или дороги, но ничего не мог различить, кроме мутного кружения метели… Вдруг увидел я что-то черное. “Эй, ямщик! – закричал я, – смотри: что там такое чернеется?” Ямщик стал всматриваться. “А Бог знает, барин, – сказал он, садясь на свое место, – воз не воз, дерево не дерево, а кажется, что шевелится. Должно быть, или волк, или человек”.

Я приказал ехать на незнакомый предмет, который тотчас и стал подвигаться нам навстречу. Через две минуты мы поравнялись с человеком».

Стихия, кажущаяся одушевленной, часто возникает у Пушкина. Например, водная стихия в поэме «Медный всадник»:

Погода пуще свирепела,

Нева вздувалась и ревела,

Котлом клокоча и клубясь,

И вдруг, как зверь остервенясь,

На город кинулась. Пред нею

Все побежало, все вокруг

Вдруг опустело – воды вдруг

Втекли в подземные подвалы,

К решеткам хлынули каналы,

И всплыл Петрополь, как Тритон,

По пояс в воду погружен.

Сравните у Мелвилла:

«Но море враждебно не только человеку, который ему чужд, оно жестоко и к своим детищам; превосходя коварство того хозяина-перса, что зарезал своих гостей, оно безжалостно даже к тем созданиям, коих оно само породило. Подобно свирепой тигрице, мечущейся в джунглях, которая способна придушить ненароком собственных детенышей, море выбрасывает на скалы даже самых могучих китов и оставляет их там валяться подле жалких обломков разбитого корабля. Море не знает милосердия, не знает иной власти, кроме своей собственной. Храпя и фыркая, словно взбесившийся боевой скакун без седока, разливается по нашей планете самовластный океан.

Вы только подумайте, до чего коварно море: самые жуткие существа проплывают под водой почти незаметные, предательски прячась под божественной синевой. А как блистательно красивы бывают порой свирепейшие из его обитателей, например, акула, во всем совершенстве своего облика. Подумайте также о кровожадности, царящей в море (consider, once more, the universal cannibalism of the sea), ведь все его обитатели охотятся друг за другом и от сотворения мира ведут между собой кровавую войну».

Проглоченный «одушевленным ветром», «снежным морем» Гринев встречает «Тень» – «что-то черное», своего звериного двойника («или волк, или человек»). (А так не скажешь, не правда ли, все вполне реалистически происходит.) Человек этот (который через несколько глав будет узнан нашим героем как сам Пугачев) в самом разгаре бурана по запаху дыма определяет дорогу к жилью, так в первый раз спасая Гринева, выступая в роли сказочного помощника («Сметливость его и тонкость чутья меня изумили»).

По дороге к постоялому двору Гринев задремал и увидел страшный сон:

Данный текст является ознакомительным фрагментом.