Параллельный монтаж
Параллельный монтаж
Жаринов Е. В., Жаринов Н. Е.
Что такое параллельный монтаж? Этот термин (фр. montage – сборка) возник и упрочился в киноискусстве на заре его существования. По словам Л.В. Кулешова, известного кинорежиссера, кинокадр – это лишь буква для монтажа, являющегося «основным средством кинематографического воздействия»; в фильме значимы не сами по себе изображения, а их «комбинация», «сменяемость одного куска другим», система их чередования. Позже, в статье «Монтаж-1938» С.М. Эйзенштейн писал: «Два каких-либо куска, поставленные рядом, неминуемо соединяются в новое представление, возникающее из этого сопоставления как новое качество».
Монтаж здесь понимается как совокупность приемов кинематографической композиции, которая при этом мыслится как более значимая, чем предметы, попавшие в кинокадр.
Тарелка горячего супа, ребенок в гробу и девушка на диване глазами актера Мозжухина – голод, скорбь, желание. Точнее, не совсем глазами и не совсем Мозжухина, – так кинорежиссер и теоретик Лев Кулешов при помощи трех статичных планов, склеенных с одним и тем же портретом, доказывает, что содержание последующего кадра может полностью изменить смысл предыдущего. Так, в общем-то, рождается кинематограф.
«Для того, чтобы сделать картину, режиссер должен скомпоновать отдельные снятые куски, беспорядочные и несвязные, в одно целое и сопоставить отдельные моменты в наиболее выгодной, цельной и ритмической последовательности, также, как ребенок составляет из отдельных, разбросанных кубиков с буквами целое слово или фразу», – писал Кулешов в 1917 году. Спустя несколько лет он проведет ряд экспериментов, описанных в «Искусстве кино» 1929 года и ставших хрестоматийными объяснениями двух главных функций кинематографического монтажа. Первый эксперимент назывался «Географическим» и содержал 6 кадров:
1. Актриса Хохлова идет по Петровке.
2. Артист Оболенский идет по набережной Москвы-реки (оба улыбаются и идут навстречу друг другу).
3. Встреча у памятника Гоголю.
4. Белый дом в Вашингтоне.
5. Пречистенский бульвар, Оболенский и Хохлова уходят.
6. Оболенский и Хохлова поднимаются по ступеням храма Христа Спасителя.
Суть в том, что при правильной организации и направленности действий актеров в соседних кадрах монтаж создает иллюзию единого пространства и непрерывности действия – так, наблюдатели «географического» эксперимента оставались в полной уверенности, что Хохлова и Оболенский зашли в Белый дом.
Второй эксперимент – собственно, «эффект Кулешова», наглядно демонстрирующий, что сопоставление двух разных кадров может изменить их содержание: так, не меняющийся в лице Мозжухин, в зависимости от соседнего с ним кадра, то хочет супа, то скучает по девушке, то скорбит по мертвому ребенку.
1920-е – золотые годы для теории кино, такого взрыва в этой области не происходило больше никогда. Отчасти, что очевидно, из-за того, что кино было молодым искусством и нуждалось в развитии и самоопределении, отчасти – ввиду того, что во времена господства цензуры и диктатуры искусство из-за ограниченности задач имеет свойство уходить в теорию, эксперименты и абстракцию, отчаянно пытаясь найти новый изобразительный язык. У кинематографа задача была, по сути, одна – пропагандистская, и свойства монтажа оказались для нее идеальным выразительным средством, а внутренняя организация фильма – способом самовыражения. И монтаж Кулешова, и знаменитый «монтаж аттракционов» Эйзенштейна, смысл которого заключался в том, чтобы путем сближения одного кадра с другим придавать их сочетанию некий третий смысл, создавая таким образом, строго говоря, метафору, были направлены на передачу смысла без буквальности. Смысл не заключен в кадре. Он возникает в сознании зрителя как результат монтажного столкновения. Альфред Хичкок на собственном примере объясняет, как с помощью монтажа можно преобразить добродушного дядю в пожилого извращенца, не меняя выражения лица героя.
Способы работы с пленкой, изобретенные Кулешовым и Эйзенштейном, разумеется, редко использовались в чистом виде, но положили начало эпохе монтажных экспериментов – режиссеры учились комбинировать приемы, подчиняя их собственным авторским методам. Больше всего агитационные возможности монтажа восхищали Дзигу Вертова, первым решившего отказаться от титров в качестве элемента литературного повествования и передавать смысл исключительно кинематографическими средствами – через приемы визуального сопоставления и ассоциативного монтажа. Его кинематограф – авангард на службе у режима, экспериментальные гимны труду, собранные из документальных фрагментов жизни советских граждан.
Эйзенштейн, тем временем, экспериментировал с концепцией режиссуры, утверждая, что в кино не должно быть ни главных героев, ни выраженного драматургического сюжета, а задача режиссера – собрать фильм на монтажном столе. Состоятельность такого подхода он убедительно продемонстрирует «Октябрем», но тяга к экспериментам в области символизма закончится «Бежиным лугом» – первым звуковым фильмом Эйзенштейна, который он настолько усложнил деталями, что из картины про коллективизацию сельского хозяйства фильм превратился в экспериментальное кино про конфликт поколений, где пионер символизировал новую Россию, а его злобный отец – старую. Съемки закрыли за 11 дней до окончания «по причине формализма и усложненности киноязыка».
Постепенно базовые монтажные приемы эволюционировали и трансформировались, становясь все более расплывчатыми – например, Всеволод Пудовкин построил на основе «эффекта Кулешова» свою собственную теорию монтажа, которой впоследствии пользовались чуть ли не все советские режиссеры: он комбинировал безэмоциональные лица героев с предметами и животными, концентрировался на деталях и уделял больше внимания не идеологическим посылам, а личным переживаниям героев. Но к этому моменту эксперименты Кулешова и Эйзенштейна в первозданном виде и вовсе сойдут на нет, окончательно растворившись в кинематографе, обязанном своим существованием переменчивому артисту Мозжухину. Им на смену придет эпоха соцреализма с ее белозубыми рабочими и загорелыми колхозницами, а эксперименты в области монтажа объявят наглядным примером опасного формализма.
«Эффект Кулешова» займет свое место в музее, где-то между каменным топором и палкой-копалкой: его будут изучать психологи и кинокритики (Андре Базен), им будут восхищаться, а иногда брать напрокат Хичкок и Кубрик и до сих пор в кино можно встретить его робкую тень. Как скажет Жан-Люк Годар, один из лидеров другого поколения, одержимого теорией монтажа: «Монтаж сегодня ничто по сравнению с тем, что вкладывали в него русские режиссеры двадцатых годов. Все изображения, которые нам сегодня показывают, – ерунда и глупость».
Но как бы там ни было, а именно с освоения параллельного монтажа кинематограф и научился рассказывать нам всевозможные истории, как выдуманные, так и реальные. Мастерами-рассказчиками по праву считались Эйзенштейн, Пудовкин, Довженко, Гриффит, Чаплин, Мурнау, Ланг, Дрейер и многие другие. Эти великие режиссеры исключительно в рамках архаического параллельного монтажа, который Годар затем назовет полной глупостью, и создавали золотой фонд немого кино, делая его по-настоящему великим кинематографом. Но почему же все-таки эта форма монтажа является архаической, близкой к фольклору и мифу? В.Я. Пропп, выдающийся отечественный фольклорист, в своих работах «Морфология сказки» и «Исторические корни волшебной сказки» прекрасно смог сформулировать механизм, в соответствии с которым действует любой архаический сюжет.
Сюжеты, основу которых составляют конфликты локальные и преходящие, изучены в литературоведении XX в. весьма тщательно. Пальма первенства принадлежит В.Я. Проппу. В книге «Морфология сказки» (1928) ученый в качестве опорного использовал термин «функция действующих лиц», под которым разумел поступок персонажа в его значимости для дальнейшего хода событий. В сказках функции персонажей (т. е. их место и роль в развитии действия), по Проппу, выстраиваются определенным образом. Во-первых, течение событий связано с изначальной «недостачей» – с желанием и намерением героя обрести нечто (во многих сказках это невеста), чем он не располагает. Во-вторых, возникает противоборство героя (протагониста) и антигероя (антагониста). И, наконец, в-третьих, в результате происшедших событий герой получает искомое, вступает в брак, при этом «воцаряется». Счастливая развязка, гармонизирующая жизнь центральных действующих лиц, выступает как необходимый компонент сюжета сказки.
Трехчленная сюжетная схема, о которой говорил применительно к сказкам Пропп, в литературоведении 60–70-х годов была рассмотрена как наджанровая: в качестве характеристики сюжета как такового. Эту ветвь науки в литературе называют нарратологией (от лат. narratio – повествование). Опираясь на работу Проппа, французские ученые структуралистской ориентации (К. Бремон, А.Ж. Греймас) предприняли опыты построения универсальной модели событийных рядов в фольклоре и литературе. Они высказали соображения о содержательности сюжета, о философском смысле, «который воплощается в произведениях, где действие устремлено от завязки к развязке. Так, по мысли Греймаса, в сюжетной структуре, исследованной Проппом, событийные ряды содержат «все признаки деятельности человека – необратимой, свободной и ответственной»; здесь имеет место «одновременно утверждение неизменности и возможности перемен <…> обязательного порядка и свободы, разрушающей или восстанавливающей этот порядок». Событийные ряды, по Греймасу, осуществляют медиацию (обретение меры, середины, центральной позиции), которая, заметим, сродни катарсису: «Медиация повествования состоит в «гуманизации мира», в придании ему личностного и событийного измерения. Мир оправдан существованием человека, человек включен в мир».
Классическая теория сюжета, в общих чертах сформированная еще в Древней Греции, исходит из того, что основными компонентами сюжетосложения являются события и действия. Сплетенные в действия события, как считал еще Аристотель, составляют фабулу – основу любого эпического и драматического произведения. Сразу отметим, что термин «фабула» у Аристотеля не встречается, это результат латинского перевода. В оригинале был «миф». Данный нюанс сыграл затем злую шутку с литературоведческой терминологией, так как по-разному переведенный «миф» привел в новейшее время к терминологической путанице.
Единство фабулы Аристотель связывал с единством и завершенностью действия, а не героя. Другими словами, цельность фабулы обеспечивается не тем, что мы везде встречаем одного персонажа, а тем, что все персонажи втянуты в единое действие. Настаивая на единстве действия, Аристотель выделил завязку и развязку как необходимые элементы фабулы. Напряжение, по его мнению, поддерживается несколькими специальными приемами: перипетия (резкий поворот от плохого к хорошему и наоборот), узнавание (в самом широком смысле слова) и связанные с ним ошибки неузнавания, которые Аристотель считал неотъемлемой частью трагедии. Например, в трагедии Софокла «Царь Эдип» интрига сюжета поддерживается неузнаванием Эдипом отца и матери.
Кроме того, античная литература в качестве важнейшего приема построения фабулы часто использовала метаморфозы (превращения). Ими наполнены сюжеты греческих мифов, такое название имеет и одно из самых значительных произведений античной культуры – цикл поэм знаменитого римского поэта Овидия, представляющий собой поэтическое переложение многих сюжетов греческой мифологии. Метаморфозы сохраняют свое значение и в сюжетах новейшей литературы. Достаточно вспомнить повести Н.В. Гоголя «Шинель» и «Нос», роман М.А. Булгакова «Мастер и Маргарита» и другие. Любители современной литературы могут вспомнить роман В. Пелевина «Жизнь насекомых». Во всех этих произведениях момент превращения играет принципиальную роль.
Аристотелевская схема «завязка – развязка» получила дальнейшее развитие в немецком литературоведении XIX века (прежде всего, это связано с именем писателя и драматурга Густава Фрайтага) и, пройдя ряд уточнений и терминологических обработок, получила известную многим со школы классическую схему строения сюжета: экспозиция (фон для начала действия) – завязка (начало основного действия) – развитие действия – кульминация (высшее напряжение) – развязка.
Сегодня любой учитель пользуется этими терминами, получившими название «элементы сюжета». Название не очень удачное, поскольку при других подходах в качестве элементов сюжета выступают совсем другие понятия. Однако это общепринято, поэтому едва ли есть смысл драматизировать ситуацию.
Принято выделять (вполне условно) обязательные и необязательные элементы. К первым относятся те, без которых классический сюжет вовсе невозможен: завязка – развитие действия – кульминация – развязка. Ко вторым – те, которые в ряде произведений (или во многих) не встречаются. Сюда часто относят экспозицию (хотя не все авторы так считают), пролог, эпилог, послесловие и так далее.
Но если абстрагироваться от всех этих сложных рассуждений и сконцентрироваться только на том, что параллельный монтаж, вопрошающий архаической событийную канву, унаследованную еще, по В.Я. Проппу, у волшебной сказки, несет в себе скрытый катарсис, то есть очищение и обретение через действие и потрясение высшего смысла, то становится совершенно ясным, как в рамках примитивного повествования мастерам немого кино удавалось создавать бессмертные шедевры, которые почти век спустя продолжают трогать нас и возвышать нашу душу.
Для анализа возьмем классику из классик, шедевр Чаплина «Огни большого города» и проанализируем его с точки зрения «работы» параллельного монтажа.
«Огни большого города» (ориг. City Lights: A Comedy Romance in Pantomime) – пожалуй, самый известный и лучший фильм Чарльза Чаплина. Были и другие концептуальные произведения у великого комика, но «Огни…» берут своей добротой, простотой и искренностью. Образ tramp (с англ. tramp – бродяжка) уже полностью отработан и выверен. Чаплин прекрасно двигается, полностью в такт музыке. Альфред Хичкок называл немое кино самой чистой формой кинематографа. Этот фильм – прямое доказательство утверждения Хичкока.
Помимо актера Чарли Чаплин также являлся режиссером, продюсером, сценаристом и композитором. Наверное, если бы он смог раздвоиться, то с удовольствием бы поработал оператором – энергии у великого комика было хоть отбавляй.
«Огни большого города – это предпоследний немой фильм Чаплина, содержащий, однако, звуковую дорожку с музыкой и звуковыми эффектами. Он снимался почти 3 года – с начала 1928 г. по конец 1930-го. Съемки не раз прерывались, и причин тому было множество: триумфальное наступление звукового кинематографа, сомнения Чаплина, а чаще всего – методы его работы, в которых он стремился быть также свободен, одинок и независим от материальных обстоятельств, как писатель или художник. Количество экспонированного материала в 100–150 раз превышало хронометраж готового фильма.
Вдобавок ко всем приключениям Чаплин в самый разгар съемок решил заменить Вирджинию Черрилл на Джорджию Хейл, героиню Золотой лихорадки. От этой мысли ему пришлось отказаться. (В телепередачу Кевина Браунлоу включены пробы финальной сцены с Джорджией Хейл). Зато все сцены с пьяным миллионером он все-таки переснял, заменив Генри Клайва на Гарри Майерза.
Как это всегда случалось с Чаплином, подобные условия работы – их можно с равным успехом назвать идеальными и экстравагантными (по сравнению с тем, как ведется работа над большинством других фильмов) – помогли автору обрести ту легкость и простоту совершенства, которая отличает его режиссерский стиль. Как отмечают многие исследователи, в особенности Пьер Лепроон (Pierre Leprohon, Chaplin, Nouvelles ?ditions Debresse, 1957), «бродяга», который в этом фильме носит не только шляпу-котелок и тросточку, но и относительно приличный костюм (до выхода из тюрьмы), является самым деятельным, самым трезвомыслящим и наименее мечтательным героем фильма. Он спасает жизнь отчаявшемуся пьянице-миллионеру и помогает ему насладиться радостями дружбы (в те очень недолгие мгновения, когда тот способен их почувствовать). Он подпитывает любовные фантазии слепой девушки, помогает ей добиться выздоровления и достатка. Не увлекаясь в данном случае напрямую социальной сатирой, Чаплин, однако, выражает все социальное и сентиментальное содержание фильма в образах двух важнейших персонажей, встретиться которым так и не суждено, – миллионера и слепой девушки.
В первом образе Чаплин превосходно показывает эфемерность любых взаимоотношений между бедными маргиналами и состоятельными классами. Повседневный быт бродяги – постоянный контрастный душ, мучительный, как кошмар, вечная нестабильность и вечный страх. Все сцены в фильме связаны между собою мелодраматической канвой, которая становится как будто вечной мелодией картины, придавая ей цельность и связность, оберегая от абстракции, которая проникает в стиль Чаплина, начиная с первых же его полнометражных картин. Доверив двум персонажам заботу о выражении фундаментальных аспектов фильма, Чаплин дал себе возможность посвятить огромное количество сцен чистому бурлеску. (В этом отношении «Огни большого города» – последний фильм, где комическое дарование Чаплина торжествует с такой беззаботностью и с таким ярким азартом). Чистый бурлеск выходит на первый план в комическом описании неприспособляемости героя, особенно когда тот сталкивается не с каким-либо отдельным человеком, а с группой людей, с целым классом или с некоей ситуацией, через которые он проносится, как метеор, в пространстве одного эпизода. Бурлеск, в частности, торжествует в эпизоде со свистком и в эпизоде боксерского матча.
Этот последний (гениальный) эпизод является одним из ключей к пониманию стиля Чаплина. Он состоит из очень длинных планов (учитывая количество передвижений персонажей). В нем нет ни единой склейки. Он обладает почти хореографическим ритмом, который крайне важен для эффективности гэгов. Ритм существует сам по себе и не нуждается в поддержке монтажными эффектами. Камера всего лишь фиксирует действие и отражает его, как в зеркале. В 1931 г. этот немой и звуковой фильм имел триумфальный успех у публики всего мира. При повторном прокате в 1950 г., когда немой кинематограф остался лишь далеким воспоминанием, успех был не менее триумфальным.
Кадры из фильма «Огни большого города», реж. Чарли Чаплин
СЮЖЕТ ФИЛЬМА
Бродяга, скитаясь по огромному и враждебному городу, встречает слепую цветочницу – такую же несчастную и никому не нужную, как он сам. Девушка думает, что перед ней богач, и протягивает ему цветок, но роняет его, и бродяга понимает, что она слепа. Он спасает жизнь эксцентричному миллионеру, пытавшемуся покончить с собой, и тратит подаренные деньги на операцию цветочнице. Бродягу ждет еще много испытаний, но главное из них – встреча с возлюбленной, обретшей зрение.
По мнению Американского киноинститута, фильм занимает первое место в десятке лучших романтических комедий и 11-е место в списке лучших американских фильмов. Своим любимым фильмом «Огни большого города» считал великий режиссер и актер Орсон Уэллс, а на премьеру картины пришли физик Альберт Эйнштейн и драматург Джордж Бернард Шоу.
Итак, история, лежащая в основе этого фильма, настолько же проста, насколько и трогательно-правдива. Бродяга встречает на улице красивую слепую девушку, торгующую цветами на улице и просто отдает ей свои последние деньги в обмен на маленький цветочек. Она же думает, что он богач с добрым сердцем. Перед нами классическая «завязка», которую еще Аристотель считал одним из самых необходимых моментов любого драматического действия. Чаплин мучается над этим простым эпизодом, пытаясь сделать его как можно более естественным.
По различным свидетельствам давно было известно, что сцена знакомства Чарли и слепой девушки снималась несколько месяцев. Но во второй телепередаче из трехсерийного цикла Кевина Браунлоу и Дэвида Гилла о Чаплине, выпущенного английским телевидением (Неизвестный Чаплин /1983/), показаны совершенно сказочные и уникальные кадры и эскизы, наглядно демонстрирующие, как Чаплин в костюме своего персонажа прорабатывает сцену в поисках лучшего способа объяснить, почему девушка принимает Чарли за миллионера. Работа над этой сценой началась в начале съемочного периода, а закончилась в сентябре 1930 г. на 534-й съемочный день (из них только 166 были посвящены полноценной работе на площадке). Следует отметить, с каким филигранным мастерством, с какой математической точностью автор выстраивает всю сцену «завязки». В этой сцене передан основной нерв картины, заложен её основной смысл. Но прежде всего нас восхищает тот комедийный бурлеск, который демонстрирует здесь гениальный комик. Потрясающая органика на уровне спонтанной импровизации и холодного математического расчета. Эти два взаимоисключающих начала создают особый эстетический эффект. Чаплин, словно одним удачным жестом, одной удачной графической линией вскрывает скрытую тайну нашего бытия. И такая ассоциация отнюдь не случайна. Вспомним, что фильм начинается с открытия памятника Процветанию. Срывается белая ткань, а под ней на руках у помпезной скульптуры прикорнул бедный бродяга, на которого все начинают шикать и кричать: он, со своими лохмотьями, явно не вписывается в городской истеблишмент. А в результате получилась следующая семиотическая фраза: покрывало сорвали, и вылезла Истина. Вот так же, одним удачным ключевым жестом, от страха перед спиной полицейского Чарли открывает дверцу автомобиля и проходит через него. Но каким-то внутренним непостижимым образом эта сцена связана со своеобразной композицией первого кадра, который можно обозначить, как экспозицию классического повествования согласно Аристотелю.
Ночью, образ которой задан уже в титрах, тайком Чарли от страха перед большим городом, чьи огни ему враждебны и вселяют только ужас, торопливо спрятался за какое-то белое покрывало, словно, по Юнгу, пытаясь вновь оказаться в материнском лоне. Ассоциация с материнским лоном так же неслучайна: Чарли по-детски беззащитен и наивен. Он даже влюбчив как мальчишка. Вспоминается фраза Спасителя: «Все мы в царство Божие войдем детьми». Но Большой город – это не Град Божий блаженного Августина, это не Небесный Иерусалим, это Вавилон, полный огней и греха, где настоящая жизнь и веселье начинаются только тогда, когда наступает Ночь. Отсюда и смысл названия – «Огни большого города», огни соблазна, житейской суетности и морока, где все слепнут и теряют Свет правды. Это словно легенда о философе с фонарем: «Ищу человека!» Итак, Чарли надо перейти улицу. На улице пробка. Мы видим бесконечную вереницу машин. Чарли лавирует между автомобилями. Они огромные. Среди этих механических монстров ему явно не по себе. Но вот он наталкивается на угрозу куда более враждебную, чем лимузины – это спина полицейского, сидящего на мотоцикле. Это апофеоз ужаса! И Чарли оказывается, как Одиссей, между Сциллой и Харибдой. Из двух зол он выбирает, как ему кажется, наименьшее и залезает, по сути дела, в пасть к тигру, то есть открывает дверцу и входит в роскошный автомобиль, кажется, это бесподобный Паккард. Ох! Что это была за машина! С агрессивным радиатором, напоминающим звериный оскал, лакированное бесподобное чудовище, утверждающее существование непроходимой пропасти между бедными и богатыми. Правда, мы знаем, что в фильме Чарли попытается приручить такого монстра: он сядет за руль Роллс-Ройса своего пьяного приятеля-миллионера, но произойдет это также в момент смертельной опасности – миллионер бросит руль на полной скорости и спросит у Чарли: «Разве я за рулем?» Прекрасный гэг, произнесенной на грани между жизнью и гибелью. Затем на этом же Роллс-Ройсе Чарли поедет за богатым джентельменом, чтобы подобрать его окурок сигары. Мимоходом он оттолкнет ногой бомжа-конкурента. Реакция недоумения на лице этого бомжа завершит весь потрясающий гэг. Чарли на короткое время почувствует себя тем, кто сам может раздавать пинки, а не получать их. Бомж буквально ослепнет от такой наглости: богач отбирает у него законный окурок! Ни одна из главных тем, например, тема слепоты, не забывается даже в проходных эпизодах. Не это ли свидетельство высочайшего мастерства! Но вернемся к сцене завязки. Залезать в чужой лимузин – это не выход, это, что называется, из огня да в полымя. В начале эпизода мы видим, как Чарли боится этих механических монстров. Они символ истеблишмента, того истеблишмента, в объятиях статуи которому, он и увидел рассвет. Увидел – и тут же оказался в самом центре кошмара: сорвали покрывало, эту защиту от всех страхов, это материнское лоно, внутри которого так тепло и уютно спалось, так хорошо было скрываться от суетности мира, и вдруг – о ужас! Крики, полицейские свистки, ропот озверевшей толпы! Чарли буквально сходит с ума. Он не знает, что делать, куда деваться и, как обезумевший, буквально сослепу начинает у всех на глазах производить какие-то судорожные телодвижения.
Так, уже с первого кадра, средствами пантомимы, бурлеска задается тема безумия, то есть такого психического состояния, когда разум слепнет и не способен адекватно воспринимать окружающую действительность. Тема слепоты уже задана, но задана метафорически. Она задана как предчувствие и почти сразу же повторится в следующем кадре, в котором нам показывают бессмысленное блуждание бродяги по городу. Это блуждание действительно бессмысленное, можно сказать, вслепую. У него нет никакой цели, в отличие от тех, кто спешит на работу в этом мегаполисе, похожем на бурлящий муравейник. Вот так, блуждая без цели, Чарли останавливается у витрины магазина: его взор привлекает скульптура обнаженной женщины. Она напоминает нам саму Афродиту, которая только что вышла из пены морской. Чарли явно стесняется, как и положено ребенку в период полового взросления. Еще утром его насильно вытащили из материнского лона, учили ходить на помочах, а теперь он подросток и заглядывается на голую красавицу. Что это, как не изображение филогенеза, то есть, когда человек за короткий период жизни проходит почти все этапы развития человечества. Герой Чарли растет у нас на глазах и растет не по дням, а по часам. Младенчество Чарли, его беззащитность мы можем почувствовать в первой сцене фильма, когда меч в руке одной из фигур попадает в дырку в штанах Чарли, и тот беспомощно повисает, теряя равновесие. Жест очень напоминает неумелое хождение младенца, его первые шаги, когда родители держат его за помочи. Крепкая рука сверху держит ребенка, и Чарли весело болтает ногами. И вот теперь он оказывается перед обнаженной натурой и заглядывается на нее. Как великолепно передан здесь мотив предчувствия, предчувствия неизбежной драмы! Этот прием очень был распространен в древнегреческой трагедии, в которой безраздельно властвовал всесильный Фатум, Судьба, неумолимая Ананке.
Итак, Чарли засматриваемся на, условно говоря, Афродиту, а в углу кадра наше внимание привлекает табличка с надписью: «Опасно» (Danger). Вот она, знаменитая чаплинская скрупулезность! Все продумано до мелочей. Вот оно, предупреждение о неизбежной опасности. Какой гениальный математический расчет! Но одной надписью дело не ограничивается. Чарли строит из себя знатока и, пытаясь скрыть свое желание, начинает делать вид, что он любуется обнаженной натурой исключительно из эстетических соображений. Поэтому он делает шаг назад. Он не видит, как у него за спиной опускается люк. Тема слепоты из области метафоры переходит в область зрительную, вполне конкретную. Причем, это ослепление идет в параллель с изображением обнаженной женщины. Так, еще до цветочницы появляется женская тема соблазна и ослепления. Каждый предшествующий кадр словно предвещает последующий. А сам рассказ становится, с одной стороны, очень замотивированным с точки зрения элементарной логики, а с другой – превращается в метафору, то есть приобретает переносный поэтический смысл. По Аристотелю, это и есть перипетия или изменение мифа повествования от хорошего к плохому и наоборот, а еще – обязательный компонент узнавания. Мы понимаем в этом кадре, что Чарли из-за его увлеченности ждут очень серьезные неприятности. О чем свидетельствует и сама надпись «Danger», и ходящий под ногами люк.
Этот факт наглядно показывает нам, как важна была для Чаплина, что называется, «убойная» завязка, то есть такая, которая даст очень мощный импульс всему дальнейшему развитию действия. Сюжет всегда имеет прямое отношение к общему замыслу, к тому, что в конце повествования называется еще катарсисом. Катарсис последней сцены, которую помнят все, кто видел этот фильм, напрямую связан с «завязкой». Отмечу, что в основе поэтики этой картины лежит мифологическая пара: любовь-слепота. На бытовом уровне существует еще выражение: слепая любовь. Мы сейчас говорим о фабуле, то есть о событийной четко выстроенной канве фильма, без которой и немыслим параллельный монтаж. Фабула, напомню, – термин, взятый из латинского перевода знаменитого труда Аристотеля «Поэтика». В оригинале вместо фабулы Аристотель употребляет слово «миф». «Миф» в переводе с греческого означает «слово», или «рассказ». Но в нашем сознании миф приобрел уже куда более широкое значение, поэтому почти все основные элементы событийной канвы так или иначе будут иметь отношение к мифу. Миф и обладает очень мощным обобщением, он почти всегда символичен, а, по А.Ф. Лосеву, символ подобен математической функции с бесконечным количеством значений. Вот эта ориентация на бесконечное количество значений и ощущается, на наш взгляд, в безупречно выстроенной событийной канве великого фильма «Огни большого города». Поэтому, как нам представляется, разговор о мифологической паре: «любовь-слепота» здесь вполне уместен. Напомним, что фабула – это на латыни, а у Аристотеля не фабула, а миф. Отсюда можно сделать вывод: любая цепь событий, воплощенная в художественном произведении, неизбежно будет нести в себе мифический аспект. Итак, любовь-слепота. Вот, что написано об этом в «Мифологическом словаре». Автор статьи – А.Ф. Лосев:
«Афродита, в греческой мифологии богиня любви и красоты. Богиня малоазийского происхождения. Этимология этого негреческого имени богини не ясна. Существуют две версии происхождения А.: согласно одной – поздней, она – дочь Зевса и Дионы (Нот. II. V 370); согласно другой (Hes. Theog. 189–206), она родилась из крови оскоплённого Кроносом Урана, которая попала в море и образовала пену; отсюда т. н. народная этимология её имени «пенорожденная» (от греч. aphros, «пена») в одного из её прозвищ – Анадиомена – «появившаяся на поверхности моря». Миф отражает древнее хтоническое происхождение богини, к-рое подтверждается также сообщением Гесиода, что вместе с А. из крови Урана появились на свет эринии и гиганты (следовательно, А. старше Зевса и является одной из первичных хтонических сил). А. обладала космическими функциями мощной, пронизывающей весь мир любви. Это её воодушевляющее, вечно юное начало описано у Лукреция в поэме «О природе вещей» (I I-13). А. представлялась как богиня плодородия, вечной весны и жизни. Отсюда эпитеты богини: «А. в садах», «священно-садовая», «А. в стеблях», «А. на лугах». Она всегда в окружении роз, миртов, анемонов, фиалок, нарциссов, лилий и в сопровождении харит, ор (см. Горы) и нимф (Нот. II. V 338; Od. XVIII 194; Hymn. Horn. VI 5 след.).»
Известно, что Афродиту сопровождает Купидон, или Эрот, Эрос. Об этом персонаже в мифологическом словаре можно прочитать следующее: «Хотя это одна из младших фигур в греческой и римской мифологии, Купидон был широко представлен как в эллинистическом искусстве, так и в эпоху Возрождения и позднее. Его роль в искусстве имеет во многом символическое значение: он изображается на картинах (хотя и не принимая участия в самих сюжетах) порой как указание на то, что данный сюжет – любовная история.
Купидон – античное воплощение неожиданно появившейся любви в ее радостно-игривой форме. Он изображается преимущественно голым мальчиком с крыльями и луком и стрелами в руках, символизирующим вечную молодость страстной любви, которая ассоциируется с некоторым легкомыслием..
С помощью своего оружия: лука, колчана и факела – он охотится, ослепляет или воспламеняет, стреляя в сердца не только людей, но и богов и побуждает их этим к любви.
Часто у него завязаны глаза».
Итак, глаза Купидона завязаны, и он стреляет из лука вслепую, а сама Афродита, по данным А.Ф. Лосева, всегда находится в окружении роз, миртов, анемонов, фиалок, нарциссов и лилий. Это и есть наша слепая цветочница. От любви к ней буквально через мгновение потеряет разум и бедный Чарли. Он ослепнет, то есть начнет жить так, словно «смельчак, летящий на трапеции», а не жалкий бродяга, инстинктивно боящийся всего и вся, даже безобидного мотоциклиста-полицейского, который сидит к Чарли спиной и не обращает на него никакого внимания. И если он еще совсем недавно пугался даже спины полицейского, то в сцене с боксерским рингом Чарли бросит вызов самой Смерти и попытается даже сыграть с ней в прятки: помните, он будет уходить от нокаута, от злого панчера, боксера, обладающего смертельным нокаутирующем ударом (в сцене предвестия мы видели, как этот панчер в раздевалке свалил огромного здоровяка, в несколько раз превосходящего по размерам и силе хилого Чарли, по-детски все время подтягивающего свои огромные черные трусы). Но в данный момент эта спина вселяет Страх, потому что Чарли не хватает все ослепляющей любви к цветочнице, и сейчас Чарли, Чарли-зрячий, а, следовательно, трусливый, под властью какого-то панического страха совершает невероятное: он открывает дверцу лимузина, оказывается внутри и выходит с другой стороны. Страх, ослепляющий Ужас в буквальном смысле бросает его навстречу слепой цветочнице, которая, подобно Афродите, буквально утопает в цветах.
Вот и сложилась у нас мозаика мифологической составляющей «завязки» фильма «Огни большого города». Не лишним будет добавить, что по одной из версий «ужас» будет еще одним вечным спутником Афродиты. И действительно, этот ужас, замечу, ослепляющий ужас, постоянно присутствует в веселой картине Чаплина, в его художественной Вселенной. Герой картины живет, подобно Одиссею каждый раз оказываясь между Сциллой и Харибдой, этими двумя чудовищами, готовыми поглотить его в любую минуту. (Сцилла и Харибда, в древнегреческой мифологии – два чудовища, обитавшие по обеим сторонам узкого морского пролива между Италией и Сицилией и губившие проплывавших мореплавателей. С., обладавшая шестью головами, хватала с проплывавших кораблей гребцов, а Х., всасывавшая в себя воду на огромном расстоянии, поглощала вместе с ней корабль. Отсюда выражение «находиться между С. и Х.» – подвергаться опасности с обеих сторон).
Вот как в одной эмоциональной рецензии очень точно передается весь напряженный «нерв» фильма: «Герой Чарли Чаплина берет девушку под свое покровительство. Навещает ее, когда она болеет, ищет деньги для нее и ее старенькой бабушки, и, не минуты не раздумывая, каждый раз отдает ей последнее. Совершенно бескорыстно.
Узнав о том, что операция может вернуть ей зрение, маленький Бродяга решается раздобыть деньги для операции. Он весь живет этой мыслью. Устраивается на грязную работу только ради надежды на исцеление возлюбленной. Но тут – новая беда. Если не найти за вечер 20 долларов на оплату комнаты, слепую девушку и бабушку выселят.
И вот он один в большом городе, один, без поддержки и защиты, без работы, абсолютно нищий. Но ее не должны выселить. У него есть ночь, чтобы найти эти 20 долларов. И пусть для этого придется выйти на боксерский поединок с отменными знатоками своего дело, пусть придется полуживому еле волочить ноги по темному городу. У него время до утра. Пусть каждая новая минута приносит по-настоящему кафкианский абсурд. Ему нужно отдать ей деньги, которые ему дал приятель, и за которые через несколько минут его задерживает полиция.
Деньги отданы. Ее не выселят. Она сделает операцию на глаза. Она будет видеть. А значит, можно сдаваться в руки правосудию.
Проходит время. Операция на глаза проходит удачно, и вот, девушка уже владелица милого цветочного магазинчика, красива, мила и лучезарно улыбчива. Каким нелепым оборванцем выглядит рядом с ней вышедший на свободу герой Чарли Чаплина: он голоден, устал, его одежда – лохмотья. И вдруг – он видит ее. А она подает ему милостыню. Но прикоснувшись к его руке, понимает, что вот он – тот самый прекрасный добрый богач».
Именно Ужас и слепая Любовь, чье присутствие будет прекрасно передано почти в каждом кадре картины, наберут к последнему завершающему эпизоду столько энергии, такой смысловой мощи, что в этом последнем кадре, «как под звериной лапой вдруг лопается виноград», буквально взорвется поэтическая метафора, она прорвет фотографическую природу экрана и ударит нас в самое сердце: «Теперь вы видите?», – спросит Чарли цветочницу. Она ответит: «Да! Теперь я вижу». Заметим, она увидела Чарли не глазами. Физически перед ней грязный бродяжка. Она увидела его в истинном Свете, вспомнив свой опыт слепой, увидела, ощупав его ладонь, увидела через прикосновение. Это как на фреске Микеланджело «Сотворение Адама» – руки Бога и Человека коснулись, и произошло творение новой жизни. Это прикосновение, как прозрение, затем возьмет в свою картину Кубрик, и в «Одиссее 2001 года» так коснется лапой своей черного Монолита примат и сделает первый шаг навстречу своему новому качеству. А сам Чаплин устами своего героя обращается в конце картины не столько к героине, сколько к нам, зрителям: «Теперь вы видите?» Вы видите, что я могу сделать с простой и даже примитивной историей, видите до какой глубины смыслов я могу довести простой бурлеск, где мифологическая пара любовь-слепота, подобно нити Ариадны, выведет вас из лабиринта заблуждений и покажет истинный Свет, воплощенный в образе моего маленького героя бродяжки Чарли, ибо сказано: «Не копите богатств земных, а собирайте их на небесах».
Прежде чем мы перейдем к анализу другого вида монтажа, монтажа ассоциативного, следует сказать хотя бы несколько слов о таком явлении в истории немого кино, как немецкий экспрессионизм.
Никто точно не знает, когда родился экспрессионизм. Его черты можно увидеть на неолитических памятниках, в греческой архаике и средневековье, искусстве XIX в. Но без сомнения, экспрессионизм, как отдельно взятое художественное течение – явление историческое. Оно зародилось в Германии – результат посттравматического симптома, проявление духовного кризиса, обусловленного реакцией на Первую мировую войну. Именно в окопах Первой мировой и следует искать истоки немецкого экспрессионизма и гитлеризма в том числе. Не будем забывать, что Гитлер был ефрейтором 16 баварского полка и прошел через все ужасы войны, имея и без того психическое предрасположение ко всякого рода эксцессам. В горниле мировой и зарождались, а точнее сказать, возвращались вновь все те доисторические демоны, с которыми столкнулась уже античная драма, оказавшаяся способной переплавить насилие реальное, экстатическое в форму искусства (учение о катарсисе). Мы предполагаем, что потрясение европейской души было настолько сильным, что она, душа эта, просто не смогла справиться с теми деструктивными психическими явлениями, которые обрушились на нее непрекращающимся потоком. Отсюда и явление экспрессионизма, давшее знать о себе не только в Германии, но и в соседней Чехии, Бельгии, Австрии, Франции, Мексике. Позднее даже возник «абстрактный экспрессионизм» в США.
Формирование экспрессионизма началось с объединений художников. В 1905 г. в Дрездене возникла группа «Мост». В нее вошли Эрнст Людвиг Кирхнер, Эрих Хекель, Карл Шмидт-Ротлюф, а позднее Эмиль Нольде, Отто Мюллер и Макс Пехштейн. В 1911 г. в Мюнхене было создано второе объединение экспрессионистов – группа «Голубой всадник» (Франц Марк, Август Маке, Василий Кандинский, Лионель Фейнингер, Пауль Клее и другие).
Литературный экспрессионизм начался с творчества нескольких больших поэтов, таких как Георг Тракль и Эрнст Штадлер. Многим экспрессионистам пришлось стать солдатами во время Первой мировой войны; многим не суждено было вернуться. И война в пьесах немецкого экспрессионизма, отметим, что именно драматургия этого литературно-художественного направления и повлияла на создание самобытного кинематографа, воплощалась не вещественно-реалистически, а как кошмарное видение, как всеобщий ужас, вырастающий до размеров вселенского зла.
Чудовищно фантастический парад полуживых солдат; жалкие обломки людей, выстроившиеся в госпитале под слепящим светом прожектора, чтобы получить свидетельство о полной пригодности для фронта; поднявшиеся из могил возле брошенных окопов, где-то на нейтральной полосе, мертвецы. Враги и союзники, офицеры и рядовые – они теперь неотличимы. Только один скелет прячется в тени. Это девушка, когда-то изнасилованная солдатами. «Долой стыд!.. – кричат мертвецы. – Вас изнасиловали. Господи, ведь и нас тоже!» Начинается общий танец – одна из бесчисленных плясок смерти в произведениях экспрессионистов. Так писал о войне в своей первой, начатой в окопах пьесе «Превращение» Эрнст Толлер.
Некоторые идеи немецких экспрессионистов заимствованы из теории познания Э. Гуссерля, выступившего в своих «Логических исследованиях» (1900) с идеей редукции, абстрагирования, обнажения закона и «идеальных сущностей». Некоторым экспрессионистам был близок и витализм «философии жизни» Ф. Ницше, который утверждал в своем труде «О пользе и вреде истории для жизни», например, необходимость сакрального насилия над прошлым. Предполагалось убийство стариков, практиковавшееся в первобытных обществах, по той причине, что устаревший опыт «отцов» убивает молодую энергию тех, кому должно принадлежать будущее. Мир был воспринят экспрессионистами двояко: и как изживший себя, который следовало непременно уничтожить, и как способный к обновлению через революционное кровавое преобразование. Любимой темой, в связи с этим, в драматургии немецкого экспрессионизма будет тема превращения, то есть сакрального насильственного принципиального изменения.
С довоенных лет в экспрессионизме варьировались религиозные мотивы. Серию «Религиозные гравюры» создал Шмидт-Ротлюф. В 1912 г. Пехштейн изобразил на двенадцати графических листах молитву «Отче наш». На гравюрах из серии «Превращение Бога» (1912) Эрнст Барлах показал Бога грузным, отягощенным земным весом. Большинство барлаховских парящих фигур, в том числе, знаменитый ангел, горизонтально подвешенный на цепях в соборе города Гюстрова в память жертвам мировой войны, лишены непременного атрибута полета – крыльев. С другой стороны, люди, герои его скульптурных групп, часто едва прикасаются к земле, кажется, что их можно сдуть ветром, они готовы взмыть вверх («Женщина на ветру», «Прислушивающиеся»). Барлах часто изображал слабых людей, непрочно стоящих на земле, способных, кажется, быть только жертвами, но не противостоять грядущим бурям и установившемуся в Германии в 1933 г. фашизму. Эти слабые персонажи искусства экспрессионизма словно ждали появления пророка, мессии, сакрального лидера, который и должен был применить по отношению к ним столь необходимое насилие, ибо человек, по мнению экспрессионистов – свинья, погрязшая в грязи своих грехов и мерзостей. «Венец созданья, свинья, человек!» – насмешливо восклицал Готфрид Бенн в стихотворении «Врач», приводя в обоснование зависимость каждого от его физиологической природы.
«Представители духовной жизни в Германии, – писал Музиль в своем романе «Человек без свойств», – томились неудовлетворенностью. Их мысль не находила покоя, потому что стремилась проникнуть в ту неустранимую сторону вещей, которая вечно блуждает, никогда не имея возможности вернуться к порядку. Таким образом, они, в конце концов, убедились, что эпоха, в которую они жили, обречена на интеллектуальное бесплодие и не может быть спасена ничем: ни совершенно исключительным событием, ни человеком. Тогда-то и родился среди тех, кого называют интеллектуалами, вкус к слову «искупление». Они решили, что жизнь вскоре остановится, если не придет мессия, обладающий огромной силой, чтобы «искупить все».
В своем неизменном состоянии «мистического озарения» Гитлер был уверен, что явился в этот мир, чтобы осуществить предначертания этой чудесной судьбы. Его честолюбие и миссия, которая, как он был убежден, вверена ему свыше, превосходили пределы политики и патриотизма. «Идеей нации, – говорил он, – я вынужден был пользоваться из соображений удобства для данного момента, но я уже знал, что она имеет лишь временную ценность… Придет день, когда от того, что называют национализмом, останется немногое даже у нас в Германии. На Земле возникнет всемирное содружество учителей и господ». (Адольф Гитлер. Mein Kampf ИТФ., «Т – Око», Лобанов СМ. 1992., С.133). Политика – только внешнее проявление, кратковременное практическое приложение религиозного видения законов жизни на Земле и в Космосе. Судьба человечества непостижима для обычных людей, они не смогли бы вынести даже мысленного ее представления. Это доступно только немногим посвященным. «Политика, – как писал Гитлер, – только практическая и фрагментарная форма этой судьбы» (там же).
Данный текст является ознакомительным фрагментом.