ОДИНОКИЙ ЛИЦЕДЕЙ

ОДИНОКИЙ ЛИЦЕДЕЙ

Сергею Мазуру

Le canon sur lequel je dois m’abattre

? travers la m?l?e des arbres et de l’air l?ger!

Arthur Rimbaud[62]

Время!

Хоть ты, хромой богомаз,

лик намалюй мой

в божницу уродца века!

Я одинок, как последний глаз

у идущего к слепым человека!

Владимир Маяковский

Наш своекорыстный интерес – об одном «пушкинском» тексте Хлебникова, – но его пушкинский исток так смутен и далек, что пока приходится осторожно взять его в кавычки. Вот этот текст целиком:

И пока над Царским Селом

Лилось пенье и слезы Ахматовой,

Я, моток волшебницы разматывая,

Как сонный труп влачился по пустыне,

Где умирала невозможность,

Усталый лицедей,

Шагая на пролом.

А между тем курчавое чело

Подземного быка в пещерах темных

Кроваво чавкало и кушало людей

В дыму угроз нескромных.

И волей месяца окутан,

Как в сонный плащ вечерний странник

Во сне над пропастями прыгал

И шел с утеса на утес.

Слепой я шел, пока

Меня свободы ветер двигал

И бил косым дождем.

И бычью голову я снял с могучих мяс и кости

И у стены поставил.

Как воин истины я ею потрясал над миром:

Смотрите, вот она!

Вот то курчавое чело, которому пылали раньше толпы!

И с ужасом

Я понял, что я никем не видим,

Что нужно сеять очи,

Что должен сеятель очей идти!

Конец 1921 – начало 1922 (III, 307)

Герой лабиринта, вопреки Ницше, не свою Ариадну ищет, а истину. Пушкинские темы и образы пронизывают текст. Но сведение их воедино не получается. Остается непонятным, почему Пушкин появляется в новой поэтической версии мифа о Минотавре. И если подземный бык с курчавым челом – Пушкин, то с чем связано такое чудовищное превращение? Что это за поединок и почему победа равна поражению? И почему, в конце концов, после своей блистательной виктории герой остается никем не видимым?

Плач над Царским Селом новой Ярославны – по мужу. Убитый Гумилев заговорит устами нового героя. Но сначала о Гумилеве живом, который писал в одном из «жемчужных» стихотворений – «Рыцарь с цепью» (1908):

Слышу гул и завыванье призывающих рогов,

И я снова конквистадор, покоритель городов.

Словно раб, я был закован, жил, униженный, в плену,

И забыл, неблагодарный, про могучую весну.

А она пришла, ступая над рубинами цветов,

И, ревнивая, разбила сталь мучительных оков.

Я опять иду по скалам, пью студеные струи;

Под дыханьем океана раны зажили мои.

Но вступая, обновленный, в неизвестную страну,

Ничего я не забуду, ничего не прокляну.

И, чтоб помнить каждый подвиг – и возвышенность, и

степь, —

Я к серебряному шлему прикую стальную цепь.[63]

Хлебников, восторженно приветствуя Февральскую революцию, уже окликал это стихотворение Гумилева. Переделывал его он в конце 1921 – начале 1922 года (время создания «Одинокого лицедея»), когда опьянение ветром свободы прошло и «песня о древнем походе» Игоря обернулась «девой Обидой» и плачем жен от Путивля до Царского Села:

Свобода приходит нагая,

Бросая на сердце цветы,

И мы, с нею в ногу шагая,

Беседуем с небом на «ты».

Мы, воины, строго ударим

Рукой по суровым щитам:

Да будет народ государем,

Всегда, навсегда, здесь и там!

Пусть девы споют у оконца,

Меж песен о древнем походе,

О верноподданном Солнце —

Самодержавном народе. (II, 253)

Победоносное шествие самодержавного народа, чувство сопричастности и общей свободы сменяется в «Лицедее» рукопашным одиночеством, ужасом и безнадежностью поединка. «И я упаду побежденный своею победой…», – мог бы повторить Хлебников вслед за Галичем.

«Мин» у Хлебникова всегда связан с воспо-мин-анием, по-мин-овением: «Но и память – великий Мин…» (IV, 119).[64] Взрывное имя «Мин» – имя Г. А. Мина (1855–1906), генерал-майора, подавившего московское восстание 1905 года артиллерийским огнем и впоследствии убитого эсерами. В «Декабре» Андрея Белого:

Улица… Бледные блесни…

Оторопь… Задержь… Замин…

Тресни и дребездень Пресни…

Гулы орудия… —

– Мин![65]

Но почему память получает такое кровавое имя, а Пушкин превращается в каннибалистического монстра, чью голову нужно отрубить и выставить на всеобщее осмеяние?

Живой Пушкин – высочайшая нота поэзии, недосягаемый идеал, выстрел полдневной пушки Петропавловской крепости. «Он любовь, идеальная мера, открытая вновь, разум внезапный и безупречный, он вечность, круговорот роковой неповторимых свойств. Все наши силы, все наши порывы устремлены к нему, вся наша страсть и весь наш пыл обращены к нему, к тому, кто нам посвятил свою бесконечную жизнь…» [Il est l’amour, mesure parfaite et r?invent?e, raison merveilleuse et impr?vue, et l’?ternit?: machine aim?e des qualit?s fatales. Nous avons tous eu l’?pouvante de sa concession et de la n?tre: ? jouissance de notre sant?, ?lan de nos facult?s, affection ?goiste et passion pour lui, lui qui nous aime pour sa vie infinie…], – так писал Рембо в стихотворении «Гений» о всяком истинном поэтическом гении и так, мы уверены, думал Хлебников о Пушкине.[66]

Но Пушкин из живого поэта превращен чернью в чугунного болвана, мертвого идола на Тверской.[67] Он убит, уверен Хлебников, не Дантесом, а кумиротворящим и глухим потомством:

Умолкнул Пушкин.

О нем лишь в гробе говорят.

Что ж! эти пушки

Целуют новых песен ряд.

Насестом птице быть привыкший!

И лбом нахмуренным поникший!

Его свинцовые плащи

Вино плохое пулеметам?

Из трупов, трав и крови щи

Несем к губам, схватив полетом.

(…)

В напиток я солому окунул,

Лед смерти родича втянул.[68]

Поникший и умолкнувший, засиженный птицами памятник – какой-то страшный некрофильский талисман. Спасти он никого уже не может, и его именем освящают смерть других поэтов. Хлебников вкушает из чаши смерти своего поэтического сородича и отправляется в поход за его освобождением.

26 октября 1915 года в альбомной записи Хлебников делает существеннейшее пояснение к «Одинокому лицедею»: «Будетлянин – это Пушкин в освещении мировой войны, в плаще нового столетия, учащий праву столетия смеяться над Пушкиным 19 века. Бросал Пушкина «с парохода современности» Пушкин же, но за маской нового столетия. И защищал мертвого Пушкина в 1913 году Дантес, убивший Пушкина в 18ХХ году. «Руслан и Людмила» была названа «мужиком в лаптях, пришедшим в собрание дворян». Убийца живого Пушкина, обагривший его кровью зимний снег, лицемерно оделся маской защиты его (трупа) славы, чтобы повторить отвлеченный выстрел по всходу табуна молодых Пушкиных нового столетия».[69]

Пожалуй, нигде Хлебников так откровенно не называл футуристов пушкинианцами. Двадцатый век, познавший мировые катаклизмы, пришел перед лицом такого воина истины, как Пушкин, к своему историческому самоотрицанию. Здесь важно то, что Пушкин века предшествующего осмеивается и отрицается самим же Пушкиным. К тому же, смерть великого поэта – не единоличное злодейство какого-то там Дантеса, а погребальная слава целого столетия. Пушкин заплатил не только собственной смертью, но и посмертной славой, и как Спаситель, повешенный на кресте, был распят на собственном образе. Мережковский говорил о «смерти Пушкина в русской литературе». Его духовное истребление не равно физической смерти, поэтому Хлебников и говорит о «18ХХ» гг. Вековой подлог личности классика – условие торжества бессмертной пошлости новых Дантесов над Поэзией.

Но почему будетлянин – это «Пушкин в освещении мировой войны»? Не в освящении и воспевании, а освещении? Война, зарифмовавшая Пушкина и пушки, означала превращение «веселого имени» в мрачное орудие смерти – «пушки, что спрятаны в Пушкине» (V, 532). Во время войны пушкинский канон начинает говорить языком братоубийственного символа веры:

«Верую!» – пели пушки и площади…

Пушкин – ушкуйник, крылышкующий кузнечик, поглощающий «червячков письма», – съеден Зинзивером. Пасть Минотавра – всепожирающее пушечное жерло, давно поглотившее истинного Пушкина и требующее себе пушечного мяса и бесконечных жертв («…Курчавое чело / Подземного быка в пещерах темных / Кроваво чавкало и кушало людей…»). Здесь физиология граничит с космологией. Хтоническое чудовище, хранящее пушкинские черты, – его ложный образ. Задача хлебниковского одинокого лицедея – разоблачение этого ложного и кровавого образа. Отсюда – необходимость схватки.

В «Ка 2» перед памятником Пушкина Хлебников вспоминает о своем юношеском и неисполненном намерении проиграть в современности один греческий сюжет. «В те дни я тщетно искал Ариадну и Миноса, собираясь проиграть в XX столетии один рассказ греков. Это были последние дни моей юности, трепетавшей крылами, чтобы отлететь, вспорхнуть» (V, 128–129). Античный миф остался невостребованным. Приблизительно тогда же, в конце 1916 года, поэт возвращается к своему «театральному» замыслу. В отрывке «Закон множеств царил…», описывая свое одиночество и дантовские блуждания в огромном городе, Хлебников восклицает: «Хорошо! – подумал я, – теперь я одинокий игрок, а остальные – весь большой ночный город, пылающий огнями, – зрители. Но будет время, когда я буду единственным зрителем, а вы – лицедеями».[70] Ведомый ариадновой нитью Музы, он вступит в бой в страшном лабиринте войны с государством-Минотавром, но так и останется единственным лицедеем, победа которого – невидима для окружающих. Пушкинский эпилог стихотворения – приход пустынного сеятеля свободы, свободы нового зрения,[71] долженствующего вернуть дар отделять зерна от плевел, истину от лжи.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.