ПРИМЕЧАНИЯ ЛЕССИНГА

ПРИМЕЧАНИЯ ЛЕССИНГА

1 «О подражании греческим произведениям в живописи и скульптуре», с. 21 – 22.

2 Брюмуа. «Греческий театр», т. II, с. 89.

3 «Илиада», V, 343. «Громко богиня вскричав...»

4 «Илиада», V, 859.

5 Т. Бартолинус. «О причинах презрения датчан языческих времен к смерти», гл. I.

6 «Илиада», VII, 421.

7 «Одиссея», IV, 195.

8 Шатобрен.

9 Антиох (Антология, кн. II, гл. 43). Гардуин в своем сочинении о Плинии (кн. 35, разд. 36, с. 698) приписывает эту эпиграмму некоему Писону. Однако среди греческих эпиграмматистов ни один не носит этого имени.

10 Молодым людям, по утверждению Аристотеля, не следует показывать его картины, чтобы не загрязнять по возможности их воображение никакими отвратительными образами («Политика», кн. VIII, гл. 5, с. 526, изд. Конринга). Г-н Боден вместо «Павсон» предлагает в этом месте читать «Павсаний», ибо о последнем известно, что он изображал соблазнительные фигуры («О поэтической иллюзии», комментарии, I, с. XIII). Словно только от философа-законодателя можно было научиться держать юношество вдали от подобных обольщений сладострастия! Некоторые комментаторы, например Кюн в комментариях к Элиану («Пестрые истории», кн. IV, гл. 3), усматривают различие, которое Аристотель проводит между Полигнотом, Дионисием и Павсоном, в том, что Полигнот изображал богов и героев, Дионисий – людей, а Павсон – животных. Между тем они все изображали человеческие фигуры, и то обстоятельство, что Павсон однажды нарисовал лошадь, не доказывает еще, что он был живописцем животных, каковым считает его г-н Боден. Достоинства этих художников определялись степенью совершенства, которое они придавали человеческим образам, а Дионисий только потому не мог изображать ничего, кроме людей, и потому назывался, в отличие от других антропографом, что он слишком рабски следовал природе и не мог возвыситься до идеала, без чего было бы преступлением перед религией изображать богов и героев.

11 Аристофан. «Богатство», ст. 602 и «Ахарняне», ст. 854.

12 Плиний. («Естественная история»), кн. XXX, разд. 37, изд. Гардуина.

13 «О живописи древних», кн. II, гл. 4, § 1.

14 Плиний, кн. XXXIV, разд. 9, изд. Гардуина.

15 Заблуждаются, полагая, что змея была эмблемою лишь божества врачевания. Юстин Мученик («Апология», II, с. 55, изд. Зильбурга) утверждает совершенно ясно: «При каждом из почитаемых вами божеств изображается змея как великий и отвращающий символ»; было бы легко привести целый ряд памятников, где змея является спутником божеств, не имеющих никакого отношения к Здоровью.

16 Изучите все произведения искусства, о которых упоминают Плиний, Павсаний и другие, просмотрите все ныне существующие старые статуи, барельефы и картины, и вы нигде не найдете фурии. Я исключаю лишь монеты, изображения на которых служат скорее целям языка, чем искусства. Спенс, которому во что бы то ни стало нужны были фурии, должен был бы позаимствовать их лучше с монет (Сегуин. «Нумизматика», с. 178; Шпангейм. «О нумизматических установлениях», диссертация XIII, с. 639; Шпангейм. «Цезари» императора Юлиана», с. 48), чем с помощью остроумной выдумки привносить в произведение, в котором их совершенно определенно нет. Он говорит в своем «Полиметисе» (Диалог XVI, с. 272): «Хотя фурии – фигуры чрезвычайно редкие в произведениях древних художников, все же есть один сюжет, в котором они неизбежно участвуют. Я имею в виду смерть Мелеагра; на барельефах, воспроизводящих этот миф, фурии часто одобряют Алфею и побуждают ее бросить в огонь злосчастное полено, от которого зависит жизнь ее единственного сына. Ибо женщина не зашла бы в своей мести так далеко, если бы сатана не толкал ее». На одном из этих барельефов, изображенных у Беллори (в его «Достойном восхищения»), есть две женские фигуры, которые стоят вместе с Алфеей у алтаря и, по-видимому, изображают фурий. Ибо кто же, как не фурии, согласился бы присутствовать при таком злодеянии? То обстоятельство, что они недостаточно страшны на вид, объясняется, без сомнения, тем, что перед нами копия. Самое же удивительное в барельефе – круглый диск пониже середины, на котором явственно видна голова фурии. Возможно, это была как раз та фурия, к которой Алфея обращала свои молитвы всякий раз, как замышляла злодеяние, а теперь в особенности имела все основания обратиться. При помощи подобных натяжек можно сделать что угодно и из чего угодно. Кто же иной, кроме фурий, спрашивает Спенс, согласился бы присутствовать при таком злодеянии? Я отвечу: прислужницы Алфеи, которые должны были разжечь и поддерживать огонь. Овидий говорит («Метаморфозы», VIII, 460 – 461):

Вот его вынесла мать и велела лучинок и щепок

В кучу сложить; потом подносит враждебное пламя...

Обе женские фигуры действительно держат в руках подобные лучинки, длинные щепки смолистого дерева, которыми древние пользовались в качестве факелов, и одна из них, как показывает ее поза, только что переломила лучину. На диске в середине барельефа я тоже не усматриваю фурии. Изображено лицо, выражающее сильную боль; нет сомнения, что это голова самого Мелеагра («Метаморфозы», VIII, 515).

Был далеко Мелеагр и не знал, но пламенем этим

Тлится! Чувствует он: нутро загорелось незримым

Пламенем; силой души подавляет великие муки.

Художнику он нужен, вероятно, для перехода к следующему эпизоду того же мифа, изображающему умирающего Мелеагра.

Там, где Спенс усматривает фурий, Монфокон видит парок («Объясненная древность», т. I, с. 162), за исключением головы на диске, которая, и по его мнению, является головой фурии. Сам Беллори («Достойное восхищения», табл. 77) оставляет вопрос о том, парки это или фурии, без ответа. Мы имеем здесь дело с таким «либо – либо», которое в достаточной степени показывает, что эти фигуры – ни то и ни другое. В остальном толкование Монфокона должно было быть более точным. Женскую фигуру возле ложа, опирающуюся на локоть, он должен был бы счесть Кассандрой, а не Аталантой. Аталанта же та, что сидит в скорбной позе, повернувшись к ложу спиной. Художник с большим тактом отдалил ее от семьи, так как она была возлюбленной, а не супругой Мелеагра, и ее скорбь о несчастье, которому она сама невольно была причиной, должна была ожесточить родственников.

17 Плиний, кн. XXXV, разд. 36. «В то время как всех, в особенности дядю, художник изобразил скорбящими, исчерпав все способы передачи горя, он не показал лицо отца, которое не умел достойно изобразить».

18 «Он признавался, что не может средствами искусства передать горечь величайшей скорби». Валерий Максим, кн. VIII, гл. И.

19 Монфокон. «Объясненная древность», т. I, с. 50.

20 Он так характеризует степени скорби, изображенной Тимантом: печальный Калхас, скорбный Улисс, вопящий Аякс, рыдающий Менелай. Вопящий Аякс являл бы зрелище отвратительное, и поскольку ни Цицерон, ни Квинтилиан не упоминают о нем в своих описаниях этой картины, то я тем более вправе считать его позднейшим добавлением, измышленным Валерием (Максимом).

21 Беллори. «Достойное восхищения», табл. 11, 12.

22 Плиний, кн. XXXIV, разд. 19.

23 «Его же, Мирона, – читаем у Плиния (кн. XXXIV, разд. 19), – победил Пифагор Леонтинский, который изваял статую бегуна Астила, выставленную в Олимпии; там же находятся фигуры юноши Ливия, держащего табличку, и обнаженного юноши с яблоками. Сиракузянам он сделал статую хромого, боль которого от язвы, кажется, ощущают даже зрители». В последние слова следует вдуматься. Не говорится ли в них явно о фигуре, повсюду известной вследствие своей язвы? «Язвы которого...» и т. д. Относится ли это «которого» к слову «хромой», а «хромой», в свою очередь, к еще более отдаленному от него «юноша»? Никто не имел больше прав на известность вследствие своей язвы, чем Филоктет. Я, таким образом, вместо «хромого» («claudicantem») читаю «Филоктета» («Philoctetem») или, во всяком случае, полагаю, что имя «Филоктет» пропущено благодаря соседству с созвучным ему словом и что следует читать: «хромого Филоктета» («Philoctetem claudicantem»). У Софокла он «по необходимости волочит ногу», – то, что он не мог уверенно ступать на больную ногу, должно было вызвать хромоту.

24 Филипп («Антология», кн. IV, гл. 9, эпиграмма 10).

Все ли стремишься к убийству детей? И Ясон ли

Новый, иль Главка тебе в этом являет пример?

Детоубийца, изыдь, даже в воске...

25 Филострат. «Жизнь Аполлония Тианского», кн. II, гл. 22.

26 Когда хор исчисляет страдания Филоктета, всего более его, по-видимому, трогают беспомощность и одиночество несчастного. В каждом слове мы слышим общительного грека. Одно из относящихся сюда мест внушает мне сомнение. Звучит это место так (ст. 691 – 695):

Он сам себе соседом, ног лишенный, был;

Он окрест не ведал товарища в бедствии,

В ком отклик нашел бы исторгнутый

гложущей раною стон,

Раной незаживной...

Обычный перевод Винсхема передает это так:

Отданный во власть ветрам, лишенный ног,

Без товарища,

Без злого хотя бы соседа, при котором бы

мог он стон испустить.

Вводящий интерполяцию перевод Т. Джонсона отличается от приведенного только следующими словами:

Когда он был отдан во власть ветрам,

с поврежденной ногой,

Без товарища

Или злого соседа, перед которым он бы излил

В стонах

Боль разъедающей (тело) и высасывающей кровь

Язвы.

Можно думать, что он (Джонсон) заимствовал эти измененные слова из стихотворного перевода Томаса Наогеорга; последний (перевод его встречается очень редко; даже Фабриций знает его только по опориновскому каталогу) переводит:

...когда был отдан во власть

Ветрам, с поврежденной ногой,

Без товарища или соседа,

Хотя бы злого, перед которым он бы излил

Боль разъедающей тело и выпивающей кровь

Язвы...

Если эти переводы достоверны, то хор произносит самые сильные слова, какие только можно сказать во хвалу человеческому обществу: «Около страдальца нет ни души, у него нет участливого соседа; было бы счастьем, если бы он имел хотя бы злого!»

Томсон, возможно, имеет в виду это место, когда вкладывает в уста Мелисандра, высаженного злодеями на пустынном острове, следующие слова:

Пристав к берегу самого дикого из Цикладских

островов,

Куда никогда не ступала человеческая нога,

Эти разбойники оставили меня, – и поверь,

Аркас,

Как ни велико отвращение, которое мы питаем

К злодеям, я никогда не слышал

Более грустного звука, чем отдалявшиеся удары их

весел.

И ему общество злодеев было милее одиночества! Благородное и высокое чувство! Если бы только было достоверным, что Софокл действительно сказал что-либо подобное! Но я должен с сожалением признаться, что не нахожу у него ничего подобного и что охотнее смотрел бы на дело не своими собственными глазами, а глазами древнего схолиаста, который толкует слова поэта так: «Он не только не имел доброго соседа среди местных жителей, но даже и дурного, от которого мог бы, в ответ на свои стенания, услышать сочувственные слова». Как приведенные переводы, так и Брюмуа и наш новый немецкий переводчик придерживаются этого толкования. Один пишет: «без общества, хотя бы неприятного», другой: «лишенный всякого общества, даже тягостного». Причины, по которым я должен отказаться от этого понимания, таковы: во-первых, очевидно, что если слово «???o?o???ov?» отделено от «????’ ????????» и образует самостоятельный член, то перед «???o????ov????» непременно должна быть повторена частица «o????». Поскольку этого нет, столь же очевидно, что «???o????ov?» согласовано с «???o» и что запятой после «???????» быть не должно. Эта запятая проникла сюда из переводов, и я действительно обнаруживаю, что в некоторых греческих изданиях (например, в виттенбергском издании 1585 года, in 8°, которое совершенно не было известно Фабрицию) запятая стоит только после слова «??xo????o??». Во-вторых, можно ли назвать злым соседа, от которого можно ожидать, как поясняет схолиаст, «ответного сочувственного стона». Вздыхать вместе с нами свойственно другу, но не врагу. Короче говоря, слово «???o????o??» понято неправильно. Полагают, что в его состав входит прилагательное «?????», на самом же деле в него входит существительное «?? ?????`»; понимают и переводят это слово как «дурной (злой) сосед», а следует его понимать как «товарищ по несчастью». Совершенно так же слово «?????????» следует понимать не как «дурной», то есть «ложный, неистинный» прорицатель, а как «прорицатель зла (несчастья)»; «????????o?» же не значит «дурной, неспособный художник», а значит «художник, искусный в изображении зла (горя, несчастья)». Под «товарищем по несчастью» поэт подразумевал того, кто одержим подобным нашему недугом, либо того, кто из дружбы принимает участие в нашей болезни; таким образом, слова «o??’ ?????’ ??? ?????? p?? ???o????o??» следует перевести: «без товарища по несчастью из среды местных жителей». Новый английский переводчик Софокла, Томас Франклин, придерживался одного со мною мнения, так как он в слове «???o??????» тоже не усматривает «злого соседа» и переводит его английским «fellow-mourner» («товарищ по несчастью»):

Один, покинут и сражен

Страданьем, всеми брошен он;

И друга нет ни одного,

Чтоб горе разделил его.

27 «Французский Меркурий», апрель 1755, с. 177.

28 «Теория нравственных чувств» Адама Смита, ч. I, разд. 2, гл. 1, с. 41 (Лондон, 1761).

29 Акт II, сц. III. «Что Софья думает об этом маскараде?» – говорит сын Ахилла.

30 «Трахинянки», ст. 1088 – 1089:

...Точно дева, с криком

Я слезы лью...

31 «Топография города Рима», кн. IV, гл. 14. «Хотя они (Агесандр, Полидор и Афинодор Родосские), кажется, создали эту статую, воспользовавшись описанием Вергилия», и т. д.

32 Приложение к «Объясненной древности», т. I, с. 242. Можно подумать, что Агесандр, Полидор и Афинодор, которые были его (Лаокоона) создателями, ревностно старались, работая над ним, оставить после себя памятник, который соответствовал бы несравненному описанию Лаокоона, сделанному Вергилием.

33 «Сатурналии», кн. V, гл. 2. «Не думаете ли вы, что я буду говорить о том, что Вергилий, как всем известно, заимствовал у греков? Что он в пастушеской поэзии взял себе за образец Феокрита, а в сельской – Гесиода? И что в самих «Георгиках» он приметы бури и ясной погоды заимствовал из «Небесных явлений» Арата? Или что разрушение Трои, историю с Синоном и деревянным конем и все прочее, что составляет вторую книгу «Энеиды», он почти от слова до слова выписал из Писандра, известного среди греческих поэтов сочинением, в котором он, начиная с брака Юпитера и Юноны, изложил последовательно все события, случившиеся вплоть до времени самого Писандра, и составил одно целое из разбросанного в различных эпохах? В этом сочинении он между прочими историями таким образом рассказал о гибели Трои. Марон, в точности передавая этот рассказ, составил свое разрушение Илиона. Но все это я обхожу, как известное даже детям».

34 «Паралипомена», кн. XII, ст. 398 – 408 и 439 – 474.

35 Или, скорее, змея, ибо Ликофрон, по-видимому, считал, что змея была только одна:

Змеи, детей пожравшей, остров горестный!..

36 Я припоминаю, что против сказанного мной можно привести картину, упоминаемую Евмолпом у Петрония. Она представляла разрушение Трои, и в особенности историю Лаокоона, совершенно так же, как рассказывает Вергилий; и так как в той же галерее в Неаполе, в которой она стояла, находились другие древние картины Зевксиса, Протогена, Апеллеса, то можно было бы предположить, что эта картина также была древнегреческая. Но не будем принимать романиста за историка. Эта галерея, эта картина и, наконец, сам Евмолп, по всей вероятности, существовали лишь в воображении Петрония. Самым лучшим доказательством того, что они являются чистейшим вымыслом, служат явные следы почти школьного подражания Петрония описанию Вергилия. Стоит труда сравнить их друг с другом. Вот текст Вергилия:

Нечто иное тогда, важнее и много ужасней,

Нам предстает злополучным, мути€т неожиданно

души.

Лаокоон, жрец Нептуна, по жребию выбран,

большого

Праздничных у алтарей вола закалывал в жертву.

Вдруг от Те€неда две змеи по воде безмятежной

(Я, повествуя, дрожу), огромными кольцами, рядом

На море налегают и к брегу ровно стремятся.

Груди приподняты их среди вод, кровавые гривы

Выше поверхности волн; часть прочая тела по понту

Сзади скользит, извивая великими сгибами спины.

Шум пошел от вскипевшей пучины; земли уж

достигнув,

Взор пылающий свой огнем окрасив и кровью,

Длинные жала колебля, лижут, свистящие пасти

Видя, бежим мы, бледнея. Они уверенным ходом

К Лаокоону ползут. И, сначала несчастные члены

Двух сыновей оплетая, их заключает в объятья

Каждая и разрывает укусами бедное тело.

После его самого, что спешит на помощь с оружьем,

Петлями вяжут, схватив, великими. Вот уже дважды

Грудь его окружив и дважды чешуйчатым телом

Шею, над ним восстают головой и гребнем

высоким.

Он и пытается тщетно узлы расторгнуть руками,

Черным ядом облит и слюной по священным

повязкам,

И одновременно вопль ревущий бросает

к светилам.

Рев такой издает, когда, раненный, бык убегает

От алтаря, топор неверный стряхнув из загривка.

(Вергилий. «Энеида», И, 199 – 224)

А вот слова Евмолпа (о котором можно было бы сказать, что с ним случилось то же, что случается со всеми импровизаторами: память принимает всегда в создании их стихов такое же участие, как и воображение):

Вот снова чудо. Где Тенедос из волн морских

Хребет подъемлет, там, кичась, кипят валы

И, раздробившись, вновь назад бросаются.

Так часто плеск гребцов далеко разносится,

Когда в тиши ночной в волнах корабли плывут

И громко стонет гладь под ударами дерева.

Оглянулись мы, и вот... два змея кольчатых

Плывут к скалам, раздувши груди грозные,

Как два струга, боками роют пену волн

И бьют хвостами. Гривы их косматые

Огнем, как жар, горят, и молниеносный свет

Зажег валы, от шипа змей дрожавшие.

Онемели все... Но вот в священных инфулах,

В плащах фригийских оба близнеца стоят,

Лаокоона дети. Змеи гибкие

Обвили их тела, и каждый ручками

Уперся в пасть змеи, не за себя борясь,

А в помощь брату. Во взаимной жалости

И в страхе друг за друга смерть застала их.

Спешит скорей отец спасать сыновей своих...

Спаситель слабый. Ринулись чудовища

И, смертью сыты, старца наземь бросили.

И вот меж алтарей, как жертва, жрец лежит.

(Петроний. «Сатирикон», XXXIX)

Главнейшие черты в обоих описаниях одни и те же, и многое выражено одними и теми же словами. Но все это мелочи, которые сами бросаются в глаза. Есть и другие признаки подражания, более тонкие, но не менее верные. Если подражатель не лишен самоуверенности, то он редко удержится от того, чтобы приукрасить подлинник, и если это украшение удалось ему, он поспешит, подобно лисице, замести выдающие его следы. Но именно это-то тщеславное желание превзойти подлинник, это старание показаться оригинальным и выдают его. Ибо то, что он считает украшением, обыкновенно есть только преувеличение или неестественная утонченность. Так, например, Вергилий говорит «кровавые гривы», а Петроний – «гривы их косматые огнем горят»; Вергилий – «взор пылающий свой огнем окрасив и кровью», Петроний же – «молниеносный свет зажег валы»; Вергилий – «шум пошел от вскипевшей пучины», а Петроний – «кичась, кипят валы и, раздробившись, вновь назад бросаются». Так обыкновенно подражатель возводит громадное в чудовищное и чудесное в невозможное. Обвитые змеями дети у Вергилия составляют лишь вводную картину, очерченную немногими резкими штрихами и показывающую только бессилие и отчаяние детей. Петроний же превращает детей в героев:

...не за себя борясь,

А в помощь брату. Во взаимной жалости

И в страхе друг за друга смерть застала их.

Кто может ожидать от человека, и в особенности от детей, такой самоотверженности? Куда лучше знакома человеческая природа греку (Квинт Смирнский, кн. XII, ст. 459 – 461), который при появлении ужасных змей заставляет матерей забыть о своих детях и думать только о собственном спасении:

...Закричали смятенные жены,

И из них не одна искала спасения в бегстве,

В эту минуту о детях забыв...

Далее, подражатель обыкновенно старается скрыть свое заимствование тем, что придает своей картине иное освещение, отодвигая в тень то, что было освещено в оригинале, и освещая то, что там было в тени. Вергилий старается поразить воображение огромностью змей, ибо от этой огромной их величины зависит правдоподобие дальнейших событий. Шум, производимый ими, у него лишь побочный штрих, имеющий целью дать более наглядное представление о величине. Петроний же из этого второстепенного представления делает главное; он описывает шум со всей возможной силой и до такой степени забывает о величине, что только по этому шуму мы и можем догадаться о ней. Трудно поверить, чтобы он впал в эту несообразность, если бы писал только по внушению своей фантазии и не имел перед собою никакого образца, которому подражал, не желая, однако, обнаружить это. Так можно считать неудачным подражанием всякую поэтическую картину, утрированную в мелочах и ошибочную в главном, как бы многочисленны ни были мелкие ее достоинства и как бы ни трудно было прямо указать ее оригинал.

37 Дополнение к «Объясненной древности», т. 1, с. 243. Есть известное, хотя и незначительное различие между тем, что рассказывает Вергилий, и тем, что изображает статуя. Из рассказа поэта следует, что змеи оставили обоих юношей для того, чтобы обернуться вокруг отца, в то время как мрамор изображает сыновей и отца, охваченных змеями одновременно.

38 Донат. Комментарий к стиху 227 II кн. «Энеиды». «Неудивительно, что могли укрыться под щитом и под ногами статуй змеи, о которых выше сказано, что они были длинными и мощными и что они многократно обвили тело Лаокоона и его детей, причем часть тела оставалась свободной».

Мне кажется, однако, что в этом месте из выражения «неудивительно» должно быть выкинуто «не», или же в конце недостает заключения. Ибо если змеи были столь необыкновенной величины, то ведь, право, удивительно, как они могли укрыться под щитом богини, если только этот щит не был сам очень велик и не принадлежал колоссальной фигуре. Свидетельство об этом должно было содержаться в заключении, или же «не» лишено всякого смысла.

39 В великолепном издании английского драйденовского перевода Вергилия (Лондон, 1697). Впрочем, этот живописец изобразил только один оборот змей вокруг тела, шею же оставил почти совсем свободной. Единственным оправданием этому посредственному художнику, если он заслуживает такового, могло бы служить то, что гравюры, помещенные в книге, являются пояснением к тексту, но не могут считаться самостоятельными художественными произведениями.

40 Так рассуждает даже де Пиль в своих примечаниях к Дюфренуа: «Заметьте, что так как нежная и легкая одежда прилична только женщинам, древние ваятели избегали, насколько могли, одевать мужские фигуры, ибо они полагали, что в скульптуре нельзя подражать материям и что толстые складки производят плохое впечатление. Мы находим столько же примеров истинности этого положения, сколько фигур обнаженных мужчин. Я приведу только фигуру Лаокоона, который, по всем соображениям, должен бы быть одетым. В самом деле, есть ли какое-нибудь правдоподобие в том, чтобы царский сын, жрец Аполлона, был нагим во время жертвоприношения? Ибо змеи переплыли с острова Тенедоса на троянский берег и набросились на Лаокоона и его сыновей в то самое время, когда он на берегу моря приносил жертву Нептуну, как рассказывает Вергилий во второй книге своей «Энеиды». Но художники, делавшие эту прекрасную статую, очень хорошо видели, что не могут дать своим фигурам одежду, приличную их сану, не рискуя создать бесформенную груду камней, подобную скале, вместо трех превосходных фигур, которые всегда были и будут предметом удивления. Поэтому-то из двух неудобств они сочли гораздо худшим изображение одежды, нежели отступление от истины».

41 Маффеи, Ричардсон и еще недавно г-н фон Хагедорн («Размышления о живописи», с. 37; Ричардсон. «Трактат о живописи», т. III, с. 513). Дефонтен не заслуживает, чтобы я упоминал о нем вместе с этими людьми. Правда, в примечаниях к своему переводу Вергилия он также утверждает, что у поэта перед глазами была группа Лаокоона; но невежество его столь поразительно, что он выдает эту группу за произведение Фидия.

42 Я не могу в доказательство этого привести ничего более убедительного, чем стихотворение Садолета. Оно достойно древнего поэта и может с успехом заменить гравюру, поэтому я позволю себе привести его здесь целиком.

О СТАТУЕ ЛАОКООНА

Стихотворение Я. Садолета

Вот из глуби земной, из недр исполинских

развалин

Вновь возвращенного днесь отдаленные нам

возвращают

Лаокоона века. Когда-то в палатах державных

Он возвышался, твои, о Тит, украшая покои.

Дивного гения плод, которого краше не знала

Мудрая древность сама, теперь извлеченный из

мрака,

Снова высокие зрит он Рима воскресшего стены.

Что ж я теперь воспою? Отца ли несчастного муки,

Или двоих сыновей, иль вьющихся кольцами змеев,

Страшных на вид, иль хвосты и ярость свирепых

драконов,

Иль столь живые на мраморе мертвом страданья

и раны?

Ужасом дух мой объят: изваянье немое внушает

Сердцу немалую скорбь и с жалостью смешанный

трепет.

Хитросплетенным клубком и большими кругами

свернулись

Оба лютых змея и, сплетаясь в извилистых

кольцах,

Многоколенным своим объятьем три тела сжимают.

Еле могут глаза выносить это зрелище страшной

Смерти и злого конца. Одно из чудовищ сцепилось

С Лаокооном самим, оплело его сверху и снизу

Тушей своей и в бедро впилось разъяренным

укусом.

Тело рвется из пут, и ясно видно, как члены

Корчатся, стан же назад изогнулся от режущей

боли.

Сам он от тягостных ран и невыносимых

терзаний

Вопль испускает, стремясь извлечь жестокие зубы.

Левой рукою своей сжимает он яростно змея.

Все сухожилья его натянуты; силы собравши

Сразу из тела всего, напряг их в бесплодном усилье.

Муки не в силах снести, задыхаясь, он стонет от

раны.

Змей же скользкий меж тем нападает снова и

снова,

Ноги пониже колен заплетенным узлом обвивая.

Икры врозь разошлись, и, зажатая в кольцах,

надулась

Крепкая голень, набряк от стесненной пульсации

мускул

И натянул на себе багровые вздутые вены.

Также и двух сыновей не щадит свирепая сила.

Быстрым объятьем стянув, достойные жалости

члены

Рвет и, схватив одного, кровавую грудь разъедает,

Тяжеловесным кольцом мешая падению тела.

Он же, несчастный, отца призывает отчаянным

криком.

Брат, с покуда еще нигде не пораненным телом,

Ногу подъяв, оторвать старается хвост

смертоносный;

В ужасе видит мученья отца и ему сострадает;

Все еще жалобный вопль и слезы, готовые

брызнуть,

Сдержаны страхом двойным. О вы, что хвалой

вековечной

Блещете, вы, мастера, такое воздвигшие чудо!

Может быть, мы должны деяниям большим,

чем это,

Имя бессмертное дать и нам надлежало б

славнейших

Гениев вверить молве грядущих по нас поколений;

Все же высокая честь, насколько талант позволяет,

Славу творца заслужить и к высшим вершинам

стремиться.

Ныне мы видим, как вы живыми фигурами камень

Одушевили и дух воплощающий в мрамор вдохнули,

Вы вложили в него движенье, и ярость, и муку;

Мнится, что слышим мы вопль... Великие, древле

родил вас

Родос преславный, но скрыт был труд ваш и ваше

искусство

Долгие годы. Теперь его в обновленном сиянье

Рим второй увидал и восславил, воскресши для

мира

Древних чудесных искусств. О, сколь благородней

твореньем

Духа, работой любви заполнять скоротечные годы,

Нежели в пышности жить и ненужную роскошь

лелеять.

(См. «Поэтические сюжеты» Леодегария из Кверку, т. 11, с. 63)

Грутер также включил это стихотворение Садолета, наряду с другими, в свою известную антологию «Услады итальянской поэзии», ч. II, с. 582, но напечатал его с большим количеством ошибок. Так, вместо «оба» («bini») в стихе 15 он читает «живые» («vivi»), вместо «свернулись» («errant») в стихе 14 – «берег» («oram») и т. д.

43 «Трактат о живописи», т. III, с. 516. Ужас троянцев при виде Лаокоона был нужен Вергилию в качестве введения к его поэме; ужас этот подготовляет патетическое описание разрушения родины героя. Вергилий не хотел ослабить описание гибели целого города менее значительной картиной страданий одного человека.

44 Первое издание вышло в 1747 году, второе – в 1755 году под названием «Полиметис, или Опыт сопоставления произведений римских поэтов с остатками древнего искусства с целью взаимного их объяснения», в десяти книгах, сочинение преподобного г-на Спенса, Лондон, изд. Додслея, в один лист. Неоднократно печаталось также извлечение, сделанное из этого сочинения Н. Тиндалем.

45 Валерий Флакк. «Аргонавтика», кн. VI, с. 55 – 56. Cпенс. «Полиметис», диалог VI, с. 50.

46 Я говорю – может быть. Но я готов поставить десять против одного, что это все же не так. Ювенал говорит о первом периоде республики, когда римляне еще вовсе не были знакомы с роскошью и пышностью и солдат употреблял доставшееся ему в добычу золото и серебро лишь на украшения своего коня и оружия («Сатиры», XI, с. 100 – 107).

Грубый солдат не умел наслаждаться искусствами

греков.

Он города разрушал и, частью своей поживившись,

Кубки больших мастеров разбивал на куски, чтобы

лошадь

Бляхой кичилась потом, чтобы сам он резьбою на

шлеме

(Римской волчицей, что там, под скалой,

принужденная

роком

Вечного града, должна ублажать Квиринов,

и ликом

Бога нагого с копьем и щитом, висящего в блеске)

Мог в бою устрашать врага, обреченного смерти.

Воин разбивал драгоценные кубки, произведения крупных художников, чтобы заказать из них изображение волчицы или Ромула и Рема, которыми он украшал свой шлем. Текст понятен, за исключением двух последних строк, где автор дает описание еще одного изображения, которым воин украшал шлем. Правда, совершенно ясно, что это изображение Марса, но что же значит эпитет «pendentis» – «висящего», который Ювенал к нему прилагает? Ригальтий нашел древнюю глоссу, объясняющую этот эпитет так: «склонившегося, словно для нападения». Лубин полагает, что изображение это было на щите, а так как щит висит на руке, то поэт и назвал его висящим. Это, однако, противоречит конструкции; подлежащим к сказуемому «ostenderet» («чтобы являл») является не «miles» («воин»), a «cassis» («шлем»). Британник полагает, что «висящим» может быть назван любой предмет, находящийся в воздухе, в том числе и это изображение на шлеме. Некоторые филологи хотят читать «perdentis» («губящего, губительного»), чтобы создать последующему «perituro» («обреченному на гибель, врагу») противопоставление, нравящееся только им. Что же говорит Аддисон об этом темном месте? Все толкователи, утверждает он, заблуждаются, истинный смысл же таков (см. его «Путешествия», немецкий перевод, с. 249): «Так как римские воины немало кичились как основателем своей республики, так и ее воинским духом, то у них был обычай носить на шлемах историю детства Ромула, изображение того, как он был порожден богом и вскормлен волчицей. Фигура бога изображалась в тот момент, когда он сочетается со жрицей Илией, или, как иные называют ее, Реей Сильвией; при этом соитии он словно парит над девой в воздухе, что вполне точно и поэтично передается словом «висящий». Кроме старинного барельефа у Беллори, который впервые внушил мне такое понимание, я впоследствии натолкнулся на такое же изображение на монете эпохи Антонина Пия».

Спенс находит толкование Аддисона столь удачным, что приводит его в качестве образца и убедительного примера того, с каким успехом произведениями древних художников можно пользоваться при толковании классических римских поэтов; я не могу поэтому отказаться от того, чтобы рассмотреть его несколько более подробно («Полиметис», диалог VII, с. 77). Прежде всего я должен заметить, что барельеф и монета сами по себе вряд ли напомнили бы Аддисону разбираемое место Ювенала, если бы он не вспомнил одновременно прочитанную им некогда глоссу того древнего схолиаста, который читает в предпоследней строке «venientis» («приходящего») вместо «fulgentis» («сверкающего»), гласящую: «Марса, приходящего к Илии для соития». Допустим, что мы пренебрежем этим чтением и примем то чтение, которое принимает сам Аддисон, – можно ли и в этом случае усмотреть хоть какой-нибудь намек на то, что поэт имел в виду Рею Сильвию? Разве не было бы типичным примером нарушения логической последовательности, если бы Ювенал сначала упоминал о волчице и мальчиках и лишь затем о том событии, которому они обязаны жизнью? Рея еще не мать, а дети между тем уже лежат под скалой! И при том, скажите, могло ли изображение любовного свидания быть эмблемой, подходящей для шлема римского воина? Воин гордился божественным происхождением своего родоначальника – об этом достаточно свидетельствовали изображения волчицы и детей; неужели нужно было показать еще и Марса в то время, когда он менее всего был грозным богом войны? Пусть изображение того, как Марс овладевает Реей Сильвией, сколь угодно часто встречается и на монетах и в мраморе, – разве это делает его подходящим для украшения оружия? И что это за скульптурные изображения и монеты, где Аддисон нашел этот эпизод и где он видел Марса, парящего в подобной позе? Древний барельеф, на который он ссылается, будто бы воспроизведен Беллори. Однако бесполезно перелистывать его собрание прекрасных древних барельефов. Этого барельефа я там не нашел; да и Спенс, должно быть, не нашел его ни там, ни где бы то ни было в другом месте, ибо он обходит его полным молчанием. Дело, таким образом, ограничивается монетой. Взглянем на ее изображение у самого Аддисона. Я вижу лежащую Рею, и так как недостаток места не позволял резчику поместить Марса вровень с нею, последний стоит несколько выше. Вот и все, что здесь изображено; на монете не найти и малейшего намека на парение. Правда, в воспроизведении Спенса парение очень явственно – верхняя часть фигуры Марса сильно наклонена вперед, и отчетливо видно, что это не стоящая фигура; таким образом, если не признать ее падающей, то остается полагать, что Марс здесь должен парить. Спенс пишет, что монета принадлежит ему. Было бы жестоко хотя бы в мелочи подвергать его чистосердечие сомнению. Однако его предвзятое суждение может оказать влияние и на нас; к тому же он мог считать допустимым для блага своих читателей велеть своему художнику настолько усилить то, что он, как ему казалось, видел, что у нас остается так же мало сомнений, как и у него самого. Ясно, во всяком случае, что Спенс и Аддисон имеют в виду одну и ту же монету и что она неизбежно либо очень сильно искажена у одного, либо очень приукрашена у другого. У меня есть и еще одно возражение против предполагаемого парения Марса. Оно состоит в следующем: тело, парящее без видимого препятствия действию его тяжести, представляется нелепостью, примеров которой мы совершенно не встречаем в произведениях древних художников. Новейшая живопись также никогда не позволяет себе подобной нелепости – если тело должно висеть в воздухе, его либо держат крылья, либо должно создаваться впечатление, что оно покоится на чем-то, хотя бы на облаке. Гомер заставляет Фетиду пешком подняться с берега на Олимп – «Быстро к Олимпу ее возносили стопы» («Илиада», XVIII, 148), – но граф Кэйлюс слишком хорошо понимает требования искусства, чтобы дать художнику совет изобразить богиню просто шагающей по воздуху. Она должна проделать этот путь на облаке («Картины, извлеченные из «Илиады», с. 91); в другой раз он сажает ее в колесницу (с. 131), вопреки Гомеру. Да и как могло бы быть иначе? Хотя поэт и заставляет нас представлять богиню в человеческом образе, он все же устраняет из этого образа черты грубой и тяжелой материи и придает ее человекоподобному телу силу, которая исключает действие на него обычных законов движения. Но каким способом могло бы изобразительное искусство, не оскорбляя наших глаз, отличить человекоподобную фигуру божества от обычной человеческой фигуры, если бы оно не применяло к первой совершенно иные законы движения, тяжести, равновесия, чем к последней? Каким иным способом, кроме условных знаков? В действительности ими оказывается пара крыльев; облако – тоже не что иное, как подобный знак. Об этом мы скажем подробнее в другом месте. Здесь же достаточно потребовать от сторонников толкования Аддисона, чтобы они показали мне среди древних памятников еще одну сходную фигуру, которая бы свободно и без всякой опоры парила в воздухе. Или, может быть, этот Марс – единственный в своем роде? Почему же? Может быть, письменная традиция сохранила нам условие, которое делает парение в этом случае необходимым? У Овидия («Фасты», кн. III) нельзя найти никаких следов этого. Скорее можно доказать, что такого условия не могло быть. Ведь есть другие древние памятники искусства, которые изображают этот эпизод, причем Марс не парит, а ступает по земле. Взгляните на барельеф Монфокона («Дополнения», т. I, с. 183), который хранится, если я не ошибаюсь, во дворце Меллини в Риме. Спящая Рея лежит под деревом, Марс приближается к ней тихими шагами, делая правой рукой жест, каким обычно велят стоять на месте или тихо идти следом тем, кто находится позади. Это совершенно та же поза, в которой он изображен на монете, разница состоит лишь в том, что на барельефе он держит копье в левой, а на монете в правой руке. Знаменитые статуи настолько часто воспроизводятся на монетах, что это могло иметь место и в данном случае; только резчик, возможно, не понял значения отведенной назад правой руки и почел лучшим вложить в нее копье. Можно ли по рассмотрении всех этих обстоятельств считать толкование Аддисона вероятным? Не более, чем всякое другое ничем не доказанное утверждение. Но где же лучшее объяснение, если это не удовлетворяет? Может быть, его удастся найти среди отклоненных Аддисоном толкований. А если удовлетворительное объяснение не отыщется? Это место Ювенала испорчено; пусть таким и остается. Оно и останется испорченным, даже если выкопают хотя бы еще двадцать новых догадок. Одной из них могло бы быть предположение, что «pendentis» («висящего») следует понимать фигурально, в смысле «неуверенного», «нерешительного». «Mars pendens» значило бы тогда «Марс нерешительный» или же «Марс, принадлежащий всем». «Марс, Беллона, Виктория – боги, принадлежащие всем, – пишет Сервий (комментарий к XII кн. «Энеиды», ст. 118), – ибо в войне они могут оказывать покровительство каждому из противников». Вся строка: «Мог в бою устрашать врага, обреченного смерти», – имела бы тогда такой смысл: римский воин в древнейшие времена имел обычай показывать своему побежденному врагу, несмотря на равное покровительство обоим общего им божества, изображение последнего – тонкий штрих, благодаря которому победы римлян предстают в большей мере как результат их собственного мужества, нежели как результат пристрастного покровительства их родоначальника. И все же дело остается неясным.

47 «Прежде чем я, – говорит Спенс («Полиметис», диалог XIII, с. 208), – не познакомился с этими «Aurae» – воздушными нимфами, я не мог разобраться в истории Кефала и Прокриды у Овидия. Я никак не мог понять, как мог Кефал своим возгласом: «Приди, воздушная», как бы нежно этот возглас ни звучал, возбудить в ком-нибудь подозрение, что он неверен своей Прокриде. Так как я привык под «Aura» понимать только воздух вообще или нежный ветерок, то ревность Прокриды представлялась мне еще менее обоснованной, чем бывает даже обычно самая разнузданная ревность. Когда же я узнал, что слово «Aura» может означать не только воздух, но и прекрасную молодую девушку, дело приобрело для меня совсем иной смысл и вся история предстала в разумном свете». Я не хочу в примечании отказаться от уже выраженного в тексте одобрения этому открытию, которым Спенс так гордится. Однако я не могу не сказать о том, что и без него упомянутое место Овидия вполне естественно и понятно. Достаточно знать, что «Aura» у древних вполне обычное женское имя. Так зовут, например, у Воина («Дионисиака», кн. XLIII) нимфу из свиты Дианы; эта нимфа кичилась такой же мужественной красотой, какая была свойственна самой богине, и в наказание за ее дерзость ею во сне овладел Вакх.

48 Ювенал. Сатира VIII, 52 – 55.

А ты что такое?

Внук Кекропа, ты только подобье обрубленной

гермы.

В чем ты от гермы отличен? Да разве лишь в том,

что у этой

Мраморная голова, у тебя же туша – живая.

Если бы в план Спенсова труда вошли также и греческие писатели, то, может быть, он напал (а может, и нет) на одну древнюю Эзопову басню, которая проливает на подобную колонну еще более яркий свет и дает еще больше для ее понимания, нежели приведенное сейчас место Ювенала. «Меркурий, – рассказывает Эзоп, – хотел узнать, в какой мере уважают его люди. Он скрыл, что он бог, и явился к одному ваятелю. Здесь он увидел статую Юпитера и спросил художника, во сколько тот ее ценит. «В одну драхму», – был ответ. Меркурий усмехнулся. «А эту Юнону?» – продолжал он спрашивать. «Примерно во столько же». Между тем он увидел свое собственное изображение и подумал про себя: «Я – вестник богов; благодаря мне люди получают прибыль; они, конечно, должны почитать меня гораздо более». «Ну, а этот бог, – он указал на свою статую, – сколько может он стоить?» – «Этот? – отвечал художник. – Если вы купите у меня тех двух, этого я дам вам в придачу». Меркурий был пристыжен. Но художник не знал его и, конечно, не мог иметь намерения уязвить его самолюбие. Следовательно, только достоинством самих статуй объяснялось, что последнюю он ценил настолько низко, что отдавал в придачу. Меньшая значительность бога, которого она изображала, не играла здесь никакой роли, ибо художник ценит свою работу по ее искусному выполнению, по количеству труда и старания, затраченных им, а не по рангу и достоинству тех существ, которые им воплощены. Статуя Меркурия требовала, следовательно, менее труда, старания, искусства, если стоила меньше, чем статуи Юпитера и Юноны. И это было действительно так. Статуи Юпитера и Юноны изображали этих богов в полный рост, статуя Меркурия, напротив, представляла собой простой четырехугольный столб с бюстом на нем. Что же удивительного в том, что она могла быть отдана в придачу? Меркурий забыл это обстоятельство, думая лишь о своем мнимом превосходстве, и потому его разочарование было в равной мере естественно и заслуженно. Напрасно было бы искать малейшего намека на подобное объяснение у комментаторов и переводчиков Эзопа; я мог бы, если бы это имело смысл, назвать целый ряд их, понимавших сказку совсем иначе, то есть совсем не понимавших ее. Нелепости, которая бы заключалась в этой сказке, если бы все статуи были одинаковой работы, никто из них не понял, или, по крайней мере, все они оставили ее без внимания. Но что удивляет еще в этой сказке, так это цена статуи Юпитера, назначенная художником за свою работу. За драхму едва ли горшечник сделает даже грубую куклу. Драхма здесь, вероятно, означает просто очень малую цену («Басни Эзопа», 90. Изд. Гауптмана, Лейпциг, 1741, с. 70).

49 Тибулл. «Элегии», кн. III, 4. «Полиметис», диалог VIII, с. 84.

50 Стаций. «Сильвы», кн. 1, 5, ст. 8; «Полиметис», диалог VIII, с. 81.

51 Лукреций. «О природе вещей», кн. V, 737 – 747:

Вот и Весна, и Венера идет, и Венеры крылатый

Вестник грядет впереди, и, Зефиру вслед, перед

ними

Шествует Флора-мать и, цветы на пути рассыпая,

Красками пышными все наполняет и запахом

сладким.

Знойная следом жара и вся покрытая пылью

С нею Церера идет, и годичные дуют Бореи.

Осень затем настает, и проносится «Эвое-Эван».

Следуют после того и погоды и ветры другие:

Громом гремящий Волтурн и Австр, блистающий

молньей.

Солнцеворот, наконец, приносит снега, и в морозе

Вновь цепенеет Зима, и стучат ее зубы от стужи.

Спенс считает это место одним из лучших во всей поэме Лукреция. Во всяком случае, оно принадлежит к числу тех, на которых основывается слава Лукреция как поэта. Но говорить, что это описание будто бы сделано с древней процессии божеств времен года с их свитою – значит, по нашему мнению, если не совсем лишить Лукреция славы, то все же уменьшить ее. На чем же основывается подобное мнение? «На том, – отвечает английский ученый, – что в древности у римлян подобные процессии божеств были столь же обычны, как и теперь в некоторых странах процессии, установленные в честь святых, и что, кроме того, все выражения, употребленные в этом случае поэтом, весьма удобно прилагаются к процессии». Прекрасное основание! Но как много возражений можно было бы привести против них! Уже эпитеты, которыми поэт наделяет эти персонифицированные абстракции, – сухой Зной, покрытая пылью Церера, громом гремящий Волтурн, блистающий молнией Австр, лязгающая зубами Зима, – уже эти эпитеты показывают, что жизнь в них вдохнул поэт, а не художник, который должен был бы охарактеризовать их совершенно иначе. Спенса, по-видимому, навел на мысль о процессии Абрагам Прейгер, который в примечании к этому месту Лукреция говорит: «Порядок их напоминает праздничное шествие: Весна и Венера, Зефир и Флора и т. д.». Спенс должен был бы остановиться на утверждении о том, что Лукреций проводит перед нами времена года в виде процессии. Мысль же, что Лукреций заимствовал этот прием из реальной процессии, не свидетельствует о вкусе автора.

52 «Энеида», VIII, 725. «Полиметис», диалог XIV, с. 230.

53 В различных местах своих «Путевых записок» и «Диалога о древних монетах».

54 «Полиметис», диалог IX, с. 129.

55 «Метаморфозы», IV, 19 – 20.

56 Бегер. «Сокровища Бранденбурга», т. III, с. 242.

57 «Полиметис», диалог VI, с. 63.

58 «Полиметис», диалог XX, с. 311. «Вряд ли может быть удачным в поэтическом описании что-либо такое, что кажется нелепым в статуе или на картине».

59 «Полиметис», диалог VII, с. 74.

60 «Аргонавтика», II, 102 – 106.

61 «Фиваида», V, 61 – 69.

62 Валерий Флакк. «Аргонавтика», II, 265 – 273.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.