Карта звездного неба в творчестве Пушкина

Карта звездного неба в творчестве Пушкина

Звездная тема в поэзии 20—30-х годов XIX века, как правило, соотносится не столько с Пушкиным, сколько с Лермонтовым, или, по крайней мере, в первую очередь с Лермонтовым. Эта ассоциативная смежность имени и явления не раз воспроизводилась в разного рода высказываниях[48]. Такую образную отмеченность творения поэта и сам поэт, очевидно, получили благодаря одному легко угадываемому стиху – «И звезда с звездою говорит».

Ранее нам уже приходилось говорить о подобных поэтических формулах, отличающихся максимальной степенью внутреннего сращения слов и, как следствие, несущих в себе бездну семантической энергии[49]. К сожалению, сразу должно сказать, что звездный образный тезаурус Пушкина не содержит ни одной такой формулы. С наибольшим правом на этот статус могла бы претендовать вторая строка стихотворения «Редеет облаков летучая гряда…» (1820) – «Звезда печальная, вечерняя звезда!», однако этого не произошло, как это ни парадоксально, по причине ее поэтического совершенства[50].

В отличие от поэзии XVIII века, где звезды предстают как элемент мироздания либо как сакральный или топологический знак верха[51], в первой половине XIX века мироздание, за некоторыми исключениями, свертывается до пейзажа. Параллельно происходит поэтизация вторичной звездной семантики и прикрепление к относительно устойчивым контекстам первичной звездной знаковости.

Первый из названных процессов в пушкинское время оказался самым продуктивным, но он довольно быстро выродился в клишированное пейзажное атрибутирование и привел к эстетической стертости звездных образных знаков и формул. Причем Пушкин в этом отношении не является исключением. Более того, приходится признать, что при сугубо пейзажной прорисовке образов звезд его богатейший словарь неожиданно скудеет, суживаясь до производных одного, правда, очень адекватного для данной формулы глагола «блистать»: 1814 год, в стихотворении «Кольна (Подражание Оссиану)» – «Я зрю, твои взмущенны волны, // Потоком мутным по скалам // При блеске звезд ночных сверкают»; в поэме «Полтава», 1829 год: «Тиха украинская ночь. // Прозрачно небо. Звезды блещут»; 1830 год, «Отрывки из путешествия Онегина» – «Толпа на площадь побежала // При блеске фонарей и звезд»; 1831 год, «Сказка о царе Салтане» – «В синем небе звезды блещут, // В синем морс волны плещут». То же и в прозе: «Отрывок из письма к Д.», 1824 год – «луны не было, звезды блистали»[52] (курсив везде наш. – Н. М.).

Можно, однако, предположить, что устойчивая, неподвластная времени трафаретность в обозначении эффекта, порождаемого ночными светилами как элементами некоего пейзажа, объясняется отчетливо ощущаемой поэтом сигнальной функцией подобных образов. Не случайно в «Отрывках из путешествия Онегина», где слово «блеск» уравнивает фонари и звезды в ироничной архисеме, уже ясно проступают признаки игры с привычным словосочетанием, благодаря чему оно вроде бы и разрушается, но одновременно семантически обновляется и утверждается как необходимый элемент пейзажа. Аналогичная тенденция видна и в «Сказке о царе Салтане». Таким образом, и при неприкрытой клишированности, и при наличии семантического смещения сигнальность звездных образов проявляется в самом факте их присутствия или отсутствия. Не случайно десятилетия спустя именно этот момент семиотически акцентируется Блоком в поэме «Возмездие»:

Век девятнадцатый, железный,

Воистину жестокий век!

Тобою в мрак ночной, беззвездный

Беспечный брошен человек (курсив наш. – Н. М.)[53].

Другая большая и интересная группа звездных образов в творчестве Пушкина соотносится с собственно астрономическими и астрологическими явлениями и предсказаниями. Именно здесь обнаруживается то, что выше было обозначено нами как поэтизация вторичной звездной семантики. Любопытны в этом отношении два замечания поэта. Первое звучит в послании к Дельвигу: «Мы рождены, мой брат названный, // Под одинаковой звездой». Второе в письме А. А. Шишкову, написанном в августе – ноябре 1823 года: «Впрочем, судьба наша, кажется одинакова, и родились мы, видно, под единым созвездием»[54]. Разумеется, первое и вполне оправданное желание, возникающее при обращении к этим текстам, – не воспринимать их буквально, признав, что поэт просто использует здесь устойчивые словесные обороты. И, скорее всего, дело обстоит именно так. Однако интерес к земной проекции звездной карты и понимание (вряд ли очень глубокое) этих проекций у Пушкина, несомненно, были, о чем говорит написанный в 1825 году отрывок:

Под каким созвездием,

Под какой планетою

Ты родился, юноша?

Ближнего Меркурия,

Аль Сатурна дального,

Марсовой, Кипридиной?

Уродился юноша

Под звездой безвестною,

Под звездой падучею,

Миг один блеснувшею

В тишине небес (II, 319).

Интерес Пушкина к истории XVIII века заставил его соприкоснуться с той областью культуры, которая в России XIX века была если не полностью, то в значительной степени утрачена. В XVIII веке, особенно в последней трети его, Петербург, без преувеличений, был мировым центром по изучению небесной механики, уступившим в XIX веке пальму первенства Парижу. Упоминания об астрономии и тесно связанной с ней астрологии сгущаются в текстах Пушкина именно в 30-х годах, в период занятий русской историей. Их много в подготовительных материалах к «Истории Петра», где говорится не только о сугубо практическом интересе к астрономии самого монарха и о его приказе отправлять в Европу для обучения астрономии дворянских и купеческих детей, но и о Симеоне Полоцком и иеромонахе Димитрии, которые еще при дворе Алексея Михайловича занимались астрологическими наблюдениями и предсказаниями; об астрологическом прорицании Симеона относительно рождения и царствования Петра; о проверке и уточнении этого прорицания известным астрономом Лекселем; об академике Крафте, состоявшем при императрице Анне Иоанновне ее должностным астрологом. Несомненный интерес к подобным фактам и замечания Пушкина о том, что многие прогнозы сбылись, есть свидетельство достаточно серьезного отношения к астрологии[55].

Следует сказать, что и герои пушкинских произведений, связанные с XVIII веком, нередко оказываются отмечены причастностью к астрономическо-астрологическим знаниям, знакам, событиям. Так, хотя в «Истории Пугачева» повествуется о трагической гибели астронома Ловица, которого Пугачев приказал повесить «поближе к звездам», в «Капитанской дочке» сам вожатый распознает путь по небесным светилам. Косвенно, через соприкосновение с алхимиком Сен-Жерменом (а алхимия, как известно, состоит в родстве с астрономией и астрологией), сопрягается с книгой звездного неба графиня в «Пиковой даме», а уже через нее – Германн, вовлеченный в стихию случая и в борьбу с Неизвестными Факторами[56].

Таким образом, вторичная семантизация звезд, практически не отразившаяся в литературе XVIII века, позднее оказывается аналогичной гадательной семантизации карт, ставшей предметом интереса писателей одновременно с проблемой звездных предначертаний. Объяснить такие схождения можно, по-видимому, тем, что оба эти процесса замыкаются на очень актуальной для литературы пушкинского времени теме судьбы.

И, наконец, собственно о пушкинской карте звездного неба. Она небогата, но в большинстве случаев точна. На ней обозначены Венера, Марс, Меркурий, Сатурн, Полярная звезда[57]. Перед нами набор не больший, но и не меньший, чем у поэтов – современников Пушкина. В плане доминирования в пушкинских текстах тех или иных звездных знаков обнаруживается абсолютное преобладание Венеры, явленной в двух ее ипостасях – утренней («утренняя Киприда», Денница) и вечерней («вечерняя звезда», Веспер).

С точки зрения контекстуальной закрепленности звездного образного знака очень показателен Веспер, который в двух из трех явных случаев упоминания его у Пушкина связан взаимной маркированностью с Венецией – отрывок «Ночь тиха, в небесном поле // Ходит Веспер золотой» и перевод элегии Андре Шенье «Близ мест, где царствует Венеция златая». Оба эти произведения, первое – предположительно, второе – несомненно, относятся к 1827 году, когда у Пушкина вновь возник проявившийся во время работы над первой главой «Онегина» интерес к Венеции. В присвоении Весперу статуса звездного знака Венеции нельзя усмотреть русскую традицию, поскольку в пушкинское время это имя Венеры появляется в нашей поэзии очень редко и в свободном контексте, вне какой бы то ни было топологической прикрепленности[58]. Третий случай прямого поэтического упоминания Веспера мы рассмотрим ниже. А здесь необходимо заметить, что у Пушкина есть еще одно, на сей раз скрытое упоминание Веспера в отрывке-четверостишии, напоминающем своего рода астрономическую загадку: «Надо мной в лазури ясной // Светит звездочка одна, // Справа – запад темно-красный, // Слева – бледная луна» (III, 219).

Семантический потенциал Венеры в ее вечерней ипостаси почти безграничен, особенно в сопряжении с мотивом любви, однако в творчестве Пушкина явно доминирует, причем с многократно превосходящими значениями, ее утренняя ипостась, которая нигде не получает своего «официального» имени – Люцифер, но очень часто предстает как звезда света, носительница света и тому подобное, особенно в варианте Денницы, по замечанию В. В. Иванова и B. H. Топорова, олицетворяющей в славянской мифологии полуденную зарю или звезду[59]. У раннего Пушкина Денница иногда выступает как заря, хотя, надо признать, поэтические формулы не всегда дают возможность развести означаемые, но все-таки чаще всего – это именование звезды, утренней Венеры. Большая часть случаев такого словоупотребления приходится на творчество Пушкина 1814—1823 годов (12 из 15), но и из оставшихся трех – один включен в «зону языка» Ленского и представляет собой образец его поэтической манеры. Это строфа XXII шестой главы «Онегина» – «Блеснет заутра луч денницы // И заиграет яркий день; // А я, быть может, я гробницы // Сойду в таинственную сень…». Третий стих строфы отмечен здесь странным, весьма несовершенным синтаксисом. Не случайно, завершив цитирование поэтических трудов героя, следующую строфу Пушкин начинает словами: «Так он писал темно и вяло…». Видимо, в период работы над шестой главой, в середине и второй половине 20-х годов, славянское название утренней Венеры уже соотносилось в сознании поэта со стилистикой трафаретного романтизма.

С Венерой, с Веспером и Денницей связан еще один интересный эпизод в пушкинском творчестве. В письме Льву Сергеевичу Пушкину от 4 сентября 1822 года поэт пишет: «Милый друг, у вас пишут, что луч денницы проникал в полдень в темницу Хмельницкого. Это не Хвостов написал – вот что меня огорчило – что делает Дельвиг! Чего он смотрит!» (X, 44). Несколько месяцев спустя, в январе 1823 года, он еще раз весьма иронично пишет об этом все тому же Льву Сергеевичу. Дума Рылеева «Богдан Хмельницкий», которую имеет в виду Пушкин, была в 1822 году трижды опубликована в разных изданиях – «Русский инвалид», «Сын Отечества», «Соревнователь просвещения и благотворения». Вызвавший его нарекания фрагмент думы (начало ее) во всех публикациях 1822 года звучал так: «Средь мрачной и сырой темницы, // Куда лишь в полдень проникал, // Скользя по сводам, луч денницы…». Позднее слово «в полдень» было заменено на «украдкой». Неприятие Пушкиным первоначального рылеевского варианта ясно говорит о том, что для самого Пушкина Денница неоспоримо связана с утром и восходом солнца, хотя в мифопоэтическом ракурсе вариант, предложенный Рылеевым, вполне оправдан.

Однако при стремлении Пушкина к астрономической точности он сам не избежал некоторых нарушений ее, причем весьма значительных. Как отмечали в комментариях к роману «Евгений Онегин» В. Набоков и Ю. М. Лотман, второй стих XXIV строфы шестой главы «И встречен Веспер петухом» являет собой явный анахронизм[60].

М. Л. Гаспаров в «Записях и выписках» попытался объяснить эту неточность, заметив, что в данном случае у Пушкина «…то ли глубокая игра, то ли такая же обмолвка (вечер вместо утра), как у Мандельштама «Равноденствие» вместо солнцестояния и старт вместо финиша. Если глубокая игра, то потому, что вся дуэль в “Онегине” нереальна – состоит из непрерывных нарушений дуэльных правил; так же нереальна, как вторая кульминация – финальная сцена, где Онегин сквозь пустой дом доходит до будуара Татьяны»[61]. Такую интерпретацию пушкинской оплошности вполне можно допустить, но, если учесть, что «венецианский» Веспер появляется в произведениях поэта не ранее 1827 года, можно с осторожностью предположить, что место вечерней Венеры в 1826 году, когда создавалась шестая глава романа, еще не было четко зафиксировано на пушкинской карте звездного неба[62].

Таким образом, карта звездного неба в творчестве Пушкина функционально многолика и в силу этого, при ее кажущейся бедности, она значительно богаче, чем «звездные системы» его современников. Заметно отличаясь от аналогичных образных групп в творчестве предшественников Пушкина, она аккумулирует в себе практически все аспекты, которые будут представлены в творчестве последующих поэтов.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.