VI

VI

Катастрофа, пережитая Булгаковым в Киеве в годы революции и Гражданской войны, была, по-видимому, самым серьезным событием в его жизни. С детства привычный, воспринятый как норма уклад, устоявшиеся «вечные» культурные ценности и сама цивилизация, казалось, подошли к концу и под громыханье копыт апокалиптического коня катились в тартарары. Жизнь человеческая – ценность величайшая, основополагающая, абсолютная – перестала что-либо стоить, что-либо значить. С точки зрения разрушаемого мира, в его понятиях – это был конец света. Гул гибели Города и гибели мира слились в нерасчленимый сигнал тревоги. Киевская эсхатология Михаила Булгакова – «сокрытый двигатель его».

Апокалипсис пронизывает всю «Белую гвардию» – начиная с эпиграфа и вплоть до последних страниц. Лейт-мотив булгаковского романа – добросовестное свиде-тельство очевидца, ставшее художественной находкой. Примерно с октября 1918 года апокалиптические идеи, образы, интонации захлестнули киевскую прессу, и мрачное красноречие Иоанна Богослова стало стилем город-ской журналистики.

«Разве мы живем теперь?

Нет. Мы пребываем по инерции…

Одна лишь Божья кара властна над этой немочью…

И реки станут горькими, потому что их залили человеческой кровью.

И придут в города дикие звери, привлеченные запахом падали.

И огненный дождь упадет с неба, чтобы сжечь четвертую часть человечества.

И возмущенная земля всколыхнется, чтоб от стыда и ужаса скрыться под водами. И еще одна четверть людей погибнет в развалинах своей жизни.

Так будет, ибо книга судеб одна, и дерзко сорвана с нее печать. Зашелестели страницы и сбывается виденное и слышанное Иоанном…

И раздается уже топот апокалиптических всадников, несущих за собою мор и глад и землетрясение и смерть.

Звезда, именуемая „Полынь“, уже упала на землю…»[225]

Нет, это не из Апокалипсиса и не из «Белой гвардии». Это из статьи некоего Савватия (не имя священника, а псевдоним, возможно, писательницы Д. И. Потапенко), одновременной событиям романа и помещенной в киевской газете – среди других, подобных. Газетная статья выглядит черновиком булгаковского романа или каким-то фрагментом, не вошедшим в окончательный текст, но в киевской периодике тех месяцев подобных черновиков и фрагментов – без числа. Они-то в совокупности и составляют киевский «прототип» апокалиптического лейтмотива «Белой гвардии». Перед тем, как прозвучать в булгаковском Городе, мрачные пророчества Иоанна звучали в Киеве, и «Белая гвардия» пропитана ими настолько, что автор может позволить себе такой ход: Алексей Турбин уговаривает своего чересчур набожного пациента-сифилитика «поменьше читать Апокалипсис». Апокалиптические мотивы переводятся в разряд объективных признаков эпохи, ее «истории болезни».

Среди читателей Булгакова и исследователей его творчества бытует вполне обоснованное убеждение в чрезвычайном интересе писателя к Библии. Но – «На всю ли Польшу вы идете, господа, или на какую-либо из ее частей?» – этот гамлетовский вопрос следовало бы переадресовать Булгакову, «идущему на Библию». В огромной, многосоставной, противоречивой Книге есть все для всех, и каждый находит свое, отбирает необходимое для себя здесь и сейчас. А. В. Амфитеатров некогда заметил, что обер-прокурор Синода, светский идеолог и арбитр русской церкви К. П. Победоносцев охотно цитирует Библию, но почему-то только первую часть – Ветхий Завет. Это замечание открывало некоторые свойства обер-прокурорской набожности: Победоносцеву была по душе жестокость и мстительность ветхозаветного Бога. Предоставляемый Библией выбор так велик, что позволяет остроумному журналисту бросить разоблачительный намек: скажи мне, что тебе близко в этой Книге…

Пора уже заметить, как осторожно Булгаков обходит Ветхий Завет и как широко он развернут к Новому – Евангелию. Что бы ни скрывалось за этим – недостаток ли интереса, избыток благоговения или какая иная причина, – но Ветхий Завет у Булгакова явно замолчан. По булгаковским произведениям без подсказки комментатора можно и не догадаться о существовании первой части Библии, но вторая дает себя знать полногласно и везде. Интерес к Евангелию тоже избирателен, направлен и не распределен равномерно по всему тексту. Если поставить перед собой фантастическую задачу – реконструировать Евангелие по творчеству Булгакова, то окажется, что писатель замечает, непрерывно осмысляет и перевоплощает только два евангельских момента: все, что касается Страстной недели, и все, что касается пророчества Иоанна Богослова. Евангелие видится Булгакову сочетанием этих двух моментов, остальные – как бы «вне резкости», «не в фокусе» его художественного зрения. Страстную неделю переживают, как правило, булгаковские поэты и ученые, мастера и пророки; Апокалипсис, тоже как правило, обрушивается на его Вечные города. Последние дни одних совпадают с последними временами других.

Гибель города-мира – конец света – не откладывается у Булгакова на какое-то неопределенное будущее и не относится в прошлое. Это событие – всегда в настоящем: оно мистериально. Когда у Булгакова появляется – едва ли не единственный раз – библейский мотив первых людей (в «Адаме и Еве»), он немедленно связывается с апокалиптическим концом света, совершающимся на глазах у зрителя. Первые люди парадоксально оказываются последними людьми. Шкловский некогда обозвал Булгакова клоуном: «Булгаков весь вечер у ковра»[226]. Не «у ковра», но «у бездны на краю», – следовало бы сказать. Булгаков – трагический шут русской литературы, развеселый художник апокалиптических катастроф.

«…Это были времена легендарные, те времена, когда в садах самого прекрасного города нашей Родины жило беспечальное, юное поколение (собственную юность, заметим, Булгаков воспринимает как свойство своего города. – М. П.). Тогда-то в сердцах у этого поколения родилась уверенность, что вся жизнь пройдет в белом цвете, тихо, спокойно, зори, закаты, Днепр, Крещатик, солнечные улицы летом, а зимой не холодный, не жестокий, крупный ласковый снег…

…И вышло совершенно наоборот.

Легендарные времена оборвались, и внезапно и грозно наступила история…<…> И началось, и продолжалось в течение четырех лет. Что за это время происходило в знаменитом городе, никакому описанию не поддается. Будто уэллсовская атомистическая бомба лопнула над могилами Аскольда и Дира, и в течение 1000 дней гремело, и клокотало, и полыхало пламенем не только в самом Киеве, но и в его пригородах, и в дачных его местах в окружности 20 верст радиусом…»

Эти строки из очерка «Киев-город», сопутствующие «Белой гвардии», уже описывают «начало истории» как конец света, и фантастическая в ту пору «атомистическая бомба» Уэллса выступает в качестве заменителя «огня небесного». Кое-какие последствия катастрофы Булгаков быстрым журналистским пером схватил в том же очерке 1923 года: он увидел стремительное превращение родного города в глухую опустошенную провинцию (что равносильно, возвращаясь к бердяевскому афоризму, удалению от Бога). Он увидел прокатившуюся по городу волну разрушений: «Сказать, что Печерска нет, это будет, пожалуй, преувеличением. Печерск есть, но домов в Печерске на большинстве улиц нету. Стоят обглоданные руины, и в окнах кой-где переплетенная проволка, заржавевшая, спутанная… В самом городе тоже порядочные дыры. Так, у бывш. Царской площади в начале Крещатика (то есть в том самом месте, где происходит несчастный случай на трамвайной колее в рассказе «Каждое желание», который, по-видимому, уже прочитан Булгаковым, и ждет часа, чтобы откликнуться в «Мастере и Маргарите». – М. П.) вместо огромного семиэтажного дома стоит обугленный скелет». В последующие свои приезды Булгаков мог наблюдать расширение физических и духовных дыр города. Их становилось все больше на «историческом проспекте» Владимирской улицы – маршруте «беспечального, юного поколения»: исчезли Десятинная, Трехсвятитель-ская, Георгиевская церкви, исчез Ирининский столп. За что ни хваталась его память, ничего не было. Когда в 1936 году он приехал вместе с гастролирующим МХАТом, от Златоверхого монастыря св. Михаила, патрона города и личного покровителя писателя, оставалась лишь груда обломков: сцена зияла.

В одно из последних своих посещений Киева Булгаков водил по городу группу мхатовцев – исполнителей ролей в «Днях Турбинных», показывал им места, связанные с событиями пьесы – прежде всего, конечно, «исторический проспект». «Особенно запомнился Михаил Афанасьевич, – вспоминал много спустя М. Прудкин (Шервинский в „Днях Турбинных“), – в момент, когда мы пришли в здание бывшей Александровской гимназии, где теперь помещается одно из городских учреждений. И вот, не смущаясь присутствием сотрудников этого учреждения, он сыграл нам почти всю сцену „В гимназии“ из „Турбиных“. Он играл и за Алексея Турбина, и за его брата Николку, и за петлюровцев…»[227]

Едва ли актеры, свидетели этого «показа», догадались, что у них на глазах историческая пьеса превращается в мистерию. Вернее, возвращается к своему первоначальному, глубинному мистериальному смыслу: бесконечно взмывает вверх торжественная гимназическая лестница, бесконечно принимает на себя удар за спасенных им студентов и кадетов распущенного дивизиона Алексей Турбин, бесконечно гибнет Город.

Эта катастрофа сформировала Булгакова как человека и художника. Она же стала главной, если не единственной темой его творчества. В каждом его произведении воздвигался какой-нибудь Город – художественный двойник Киева – и тут же разрушался, напоминая о киевской катастрофе 1918–1919 годов. «С публикацией „Мастера и Маргариты“ выяснилось, – справедливо замечает американская исследовательница, – что всемирно-исторической эпохой, о конце которой Булгакову привелось свидетельствовать в своем творчестве, была для него эпоха христианской культуры. Эсхатологические мотивы „Белой гвардии“ и „Бега“ говорят о том, что такого понимания художественного историзма он придерживался уже в 20-х годах»[228]. Высказанная здесь мысль, мы видели, шире названных трех произведений, она покрывает практически все творчество Булгакова. Мысль о конце Мир-города – Города-мира – сопровождала его всегда.

Вечный город, символизирующий христианскую культуру, Вечный город, в котором разворачивается контрапункт мистерии и буффонады, Вечный город, неизменно погибающий, но при этом – самым загадочным образом! – остающийся на лице земли, несмотря на свое исчезновение, – эта булгаковская типология прямиком отсылает к Августину Блаженному, знаменитому толкователю Апокалипсиса и автору комплекса идей о Граде земном и Граде небесном.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.