Шеллинг и Гегель
Шеллинг и Гегель
«В начале XIX века Шеллинг был тем же, чем Христофор Коломб в XV: он открыл человеку неизвестную часть его мира, о которой существовали только какие-то баснословные предания – его душу! Как Христофор Коломб, он нашел не то, что искал; как Христофор Коломб, он возбудил надежды неисполнимые. Но, как Христофор Коломб, он дал новое направление деятельности человека! Все бросились в эту чудную, роскошную страну, кто возбужденный примером отважного мореплавателя, кто ради науки, кто из любопытства, кто для поживы. Одни вынесли оттуда много сокровищ, другие лишь обезьян да попугаев, но многое и потонуло». Так, мечтательно и иронично, восстанавливал психологические доминанты рецепции философии Фридриха Вильгельма Шеллинга в России один из ее деятельных участников – писатель, философ и оккультист, князь В.Ф.Одоевский (мы только что процитировали отрывок из его знаменитых «Русских ночей», Ночь вторая). Нельзя сказать, чтобы русские ознакомились с философией в начале XIX века. За добрые полстолетия до того, Ломоносов переводил на русский язык труды Христиана Вольфа, а русские баре зачитывались Вольтером и Дидеротом в оригинале. Однако вселенная Вольфа, похожая на часы, однажды заведенные божественным часовщиком, предоставляла томившемуся русскому духу слишком тесное место. Что же касалось французских философов, то радикальные выводы из их доктрин, сделанные вождями французского якобинства и российского декабризма, были настолько разрушительны, что отпугивали наших дворян.
Канта и Фихте у нас прочли без особого интереса. Зато Шеллинг возбудил подлинный энтузиазм. Говоря о рецепции его философии в первой четверти девятнадцатого столетия, историки русской философии прибегают к таким выражениям, как увлечение, заражение, даже временное помешательство. Молодые люди вступали в философский кружок так, как люди екатерининских времен принимали масонское посвящение, и обсуждали атрибуты шеллингова Абсолюта с тем чувством, с каким в старину говорили о спасении души. Скептические родители покачивали головами и говорили о «немецкой мозголомщине» – но кто из юношей того времени был склонен их слушать? Система Шеллинга была положена лучшими умами александровской эпохи в метафизическое основание при переустройстве своей личности, и в этом нам видится первая существенная особенность ее рецепции на русской почве. Вторая особенность состояла в том, что перенималась не просто доктрина, выработанная одним из профессиональных западных философов. В поисках абсолютной истины, наши энтузиасты пришли на поклон именно в Германию, где обитала, по выражению Белинского, «нация абсолютная», развившая в себе склонность к серьезному умозрению, и по этому признаку противопоставлявшуюся у нас французским говорунам. В связи с этим, наши шеллингианцы склонны были вообще отказаться от имени философов, присвоив себе название любомудров – с тем только условием, чтоб называть любомудрами и своих новых немецких учителей.
Шеллингова система была слишком обширна и хорошо разработана, чтоб попытаться дать здесь ее представительное описание. Мы только напомним о ее характерных чертах, вызвавших интерес отечественных любомудров. Прежде всего, в рамках одной системы и единой методологии рассматривались неживая вселенная, органическая природа и человек. Все они виделись Шеллингу как исторически пройденные и сохраняющие внутреннюю связь между собой гигантские ступени творения. Такая позиция представляла мироздание как огромную лабораторию развертывания богатств мира, объединяя физика и геолога, физиолога и психолога, историка и философа в сообщество исследователей, занимавшихся разными отрезками единой реальности. Не случайно знакомство пригодилось потом одним ученым в описании процессов «магнетизма, электротицизма и химизма», а другим – в периодизации исторического развития человечества (имеем в виду соответственно Д.М.Велланского и Н.И.Надеждина). Далее, прохождение «ступеней творения» было осмыслено немецким философом как самопознание «мирового разума», достигавшее кульминации в человеке, который осознавал по мере овладения умозрением по Шеллингу свое сущностное единство, тождество с «душой мира», то есть с абсолютом. Отсюда и наименование «философии тождества», принятое Шеллингом для своей системы (доктрина позднего Шеллинга, получившая название «философии откровения», была у нас воспринята на фоне уже возникшего гегельянства как анахронизм и особого интереса не вызвала).
Как следствие, шеллингова система, не изгоняя из мира божественного начала, предполагала возможным его познание при помощи интеллектуальной или художественной способности. Первая получала в помощь гносеологию, рассматривавшуюся как код мироздания. Вторая вооружалась эстетикой, учившей художника или писателя освобождаться от пут временного и конечного, «бескорыстно услаждаться» созерцанием абсолютного духа и творить потом, исходя «из внутренней потребности», никому не служа и не сообразуясь ни с чем, кроме увиденного в глубине мира, царстве беспредельности и вечности (в кавычках приводим формулировки А.И.Галича). Эта эстетика имела на русской почве довольно сложную судьбу. Сначала она послужила художникам и поэтам, внутренне освобождая их от диктата самодержавия. Затем, в отталкивании от нее была выработана эстетика Белинского, с ее требованием отражать не абсолютную идею, а реальную жизнь, причем делать это в духе партийности (оговоримся, что критик призывал писателя все-таки отражать не позицию отдельной партии или секты, но «общее и необходимое, которое дает колорит и смысл всей его эпохи»). И, наконец, она вошла составной частью в теорию «чистого искусства», сохранявшую свою актуальность еще долго, вплоть до теоретиков нашего «серебряного века». Кроме того, нельзя не отметить, что открывший эпоху в культурологии Петербурга призыв Н.П.Анциферова увидеть за страницами сочинений петербургских писателей саморазвитие «гения города» и вступить с ним «в проникновенное общение», по своей сути принадлежал основному руслу шеллинговой эстетики и онтологии.
Здесь перед нами естественно встает вопрос о том, большой ли размах приобрело русское увлечение Шеллингом? Как и в случае новиковского масонства, мы должны сказать, что формально членов шеллингианских кружков, усвоивших полный курс воззрений немецкого философа, было совсем немного – не более сотни. Однако то были все люди с умом и сердцем, многие из которых стояли в самом центре интеллектуальной жизни своего времени. Достаточно будет сказать, что лекции наших первых шеллингианцев довелось с воодушевлением слушать таким ведущим культурным деятелям следующего поколения, как Герцен, Белинский, Станкевич. Не будет излишним коротко остановиться и на вопросе о географической принадлежности нашего шеллингианства. В источниках по истории русской философии читатель найдет указание на то, что философствовали у нас Москве, в то время как в Петербурге делали карьеру, ходили в театр, либо же, в крайнем случае, писали стихи. С таким положением можно поспорить. Так, признанный глава отечественного шеллингианства, Данило Михайлович Велланский, всю жизнь профессорствовал в Петербурге. Другой яркий приверженец и пропагандист учения Шеллинга, Александр Иванович Галич, также преподавал в Петербурге и печатал здесь свои труды. Первый, правда, в конце жизни с горечью говорил о своих трудах как о гласе вопиющего в пустыне, второй пристрастился к рюмке и тоже говаривал, что жизнь не удалась. Впрочем, какой же деятель русского просвещения не впадал в конце жизни в депрессию, сравнивая юношеские мечты с реальностью…
Распространение гегельянства в России было первоначально связано с деятельностью кружка Н.В.Станкевича, связанного с Московским университетом. Вскоре оно привлекло интерес самых разных людей и вызвало исключительно сильный общественный резонанс, продолжая тем самым череду таких двуединых, московско-петербургских феноменов, сложившихся в русской культуре под сильным влиянием немецкой мысли, как новиковское просвещение, а позже – шеллингианство любомудров. Приступая к углубленной проработке томов Гегеля, Николай Владимирович Станкевич писал в середине тридцатых годов XIX века, что он предпринимает этот труд в надежде усвоить себе целостное, непротиворечивое мировоззрение и достигнуть нравственного совершенства. Смысл обращения к гегелевскому учению и сводился с тех пор для российских интеллигентов к тому, чтобы переустроить свою личность, утвердив ее на прочном метафизическом фундаменте «абсолютной идеи».
Повествуя в «Анне Карениной» о поисках смысла жизни, предпринимаемых одним из героев, Л.Толстой гораздо уже позже (роман, как известно, описывает события начала 1870-х годов) писал, что Левин «перечитал и вновь прочел и Платона, и Спинозу, и Канта, и Шеллинга, и Гегеля, и Шопенгауера – тех философов, которые не материалистически объясняли жизнь» (материалисты уже были читаны до того и отброшены). Весь смысл этой цепочки великих имен – в том, чтобы восстановить типичный ход духовных поисков интеллигентного человека «петербургского периода». В более практическом смысле, философские кружки тридцатых – сороковых годов XIX столетия стали той защищенной от внешних влияний средой, в которой под видом споров на отвлеченные темы сформировались все основные общественно-политические движения дореформенной России. Прежде всего, произошло размежевание западников и славянофилов. В специальной литературе уже показано, каким образом простая замена понятий в немецкой классической философии позволяла превратить систему объективного идеализма в философию национальной самобытности, отвечавшую всем требованиям «старших славянофилов». Иная расстановка акцентов – к примеру, придание гегелевскому «принципу необходимости» обязательного субстрата в виде народа – позволила одному из первых наших последовательных западников, Тимофею Николаевичу Грановскому, сформулировать свою историческую и социологическую теорию.
Далее, в рамках лагеря западников произошло выделение революционно-демократического крыла, в первую очередь обязанного деятельности В.Г.Белинского. Как известно, сдвиг к политическому радикализму произошел у нашего замечательного литературного критика и общественного деятеля под влиянием отделения от гегелевской школы крыла так называемых «левых гегельянцев», в лице А.Руге, Л.Фейербаха и самого К.Маркса. Кстати, заразив русских «левым гегельянством», Германия очень скоро получила свой вирус обратно, в усиленной форме. Когда в 1849 году в Дрездене вспыхнули политические беспорядки, а за ними и восстание рабочих, во главе его встал наш известный гегельянец, Михаил Александрович Бакунин. В свою очередь, в лагере сторонников закрепления нашего национального своеобразия в пятидесятых годах сформировалась группа сторонников «русского социализма», призывавших к самым радикальным действиям, однако же при условии сохранения традиционной общины. Честь разработки этой доктрины принадлежала А.И.Герцену – ну, а он называл философию Гегеля «алгеброй революции». В «Былом и думах» у него есть, кстати, замечательный рассказ о том, как он, утомленный спором о Гегеле, оставил своих собеседников (то были Бакунин с Прудоном) и пошел спать. Когда наутро Герцен вернулся в гостиную, он нашел там, у потухшего камина, обоих спорщиков, усталых, но, как говорится, довольных. Они завершали свой спор о Гегеле… Как видим, действительно все наши важнейшие общественно-политические движения – и, шире, культурно-политические ориентации – того времени в конечном счете оформились благодаря знакомству российских мыслителей и деятелей культуры с немецкими философскими системами.
Нужно сказать, что современный российский интеллигент в общем обычно не до конца сознает, до какой степени немецкое философствование вошло в саму ткань его мыслей и чувств. Возьмем хотя бы слова, введенные в ту эпоху в русский язык как кальки с немецких философских терминов. По свидетельству историка русского языка В.В.Виноградова, это – «образование» (Bildung) и «мировоззрение» (Weltanschauung), «призвание» (Beruf) и «саморазвитие» (Selbstentwick(e)lung), а с ним целый пласт слов, начинающихся на «само» (таких, как «самоопределение»). Примеры прилагательных: «односторонний» (einseitig), «целесообразный» (zweckm?ssig), «очевидный» (augenscheinlich); глаголов: «состоять» (bestehen), «предполагать» (voraussetzen), и так далее. Между тем, современные лингвисты установили, что в словаре каждого языка заключена своеобразная «картина мира», незаметно, однако достаточно жестко определяющая, что мы заметим и назовем сразу одним словом, что определим во вторую очередь и многословно, а потому менее четко, и что вообще ускользнет от нашего внимания. Включив в свой лексикон целый слой терминов, заимствованных из словаря немецкой классической философии, мы как надели на нос немецкие очки, так их до сих пор и носим – во всяком случае, глядим через них вполглаза.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.