Даниэль Вайс (Цюрих) Абсурд как преддверие смеха

Даниэль Вайс (Цюрих)

Абсурд как преддверие смеха

Настоящие соображения нуждаются в одной предварительной оговорке: они принадлежат трезво мыслящему лингвисту, которому факты естественного языка ближе, чем метафизические рассуждения. Поэтому предлагается выбрать как исходный пункт определение абсурда, которое дается в существующих словарях русского литературного языка (в том числе и в новом БАС, издаваемом с 1991 года): абсурд там понимается как «нелепость, бессмыслица». На первый взгляд кажется, что такое определение вполне отражает интуицию среднего носителя языка. При ближайшем рассмотрении, однако, оказывается, что, возможно, следует добавить еще один смысловой компонент. Для большей наглядности сравним сначала два различных фрагмента текста и попытаемся выяснить, который из них скорее заслуживает ярлыка абсурдности. Первый взят из подлинного высказывания шизофреника, второй же относится к тому подвиду частушки, который самим названием «нескладушка» уже указывает на сознательно придуманную бессмыслицу:

(1) Понравилось тебе варенье мамы? Он ходит очень далеко. В доме начался пожар. И поэтому ты смеешься над этим?

(2) Вы послушайте, девчата, нескладушку буду петь. На дубу свинья кладется, в бане парится медведь.

Данные два фрагмента отличаются друг от друга как в качественном, так и в количественном отношении. В фольклорном примере совмещаются дважды несовместимые аргументы и предикат внутри одного и того же предложения, высказывание же больного представляет цепочку из четырех фраз, которые по отдельности все безупречно построены, однако никак не составляют связной цельности: первая и последняя фразы соотнесены по критерию диалогического регистра, но в них не видно общей темы, между тем как две промежуточные несовместимы по референциальному и темпоральному плану, не говоря уже о неизвестном антецеденте анафорической отсылки он[340] Иначе говоря, первый пример буквально переполнен межфразовой несвязностью, между тем как частушка отличается внутрифразовой противоречивостью. Следовательно, осмысление примеров требует различных стратегий, причем ментальное усилие меньше во втором случае, где понадобится лишь внесение двух поправок в наше знание о мире (типичное поведение животных). Тем не менее, кажется, что мы скорее готовы именно этому второму, фольклорному примеру приписать качество абсурда. Если это так, то количественный аспект (число нарушений семантической сочетаемости) тут безразличен; зато создается впечатление, что абсурд связан с каким-то намеренным речевым действием, с сознательной «аранжировкой» мыслей, — иначе говоря, сам автор умышленно складывает (ср. «нескладушка») фрагменты несовместимых миров, с тем чтобы мы обнаружили нелепость, получая при этом какое-то интеллектуальное удовольствие. Очевидно, что в данном случае имеется в виду адресат в детском возрасте. Между прочим, нельзя отрицать, что предикат «абсурд» бывает приписан и к таким случаям, когда сам автор мысленного продукта никак не стремился построить нелогичность, но мы в ходе его мыслей открываем логическую ошибку: ср. фраземы вроде «доказать абсурдность теории / идеи Х-а», «довести мысль X до абсурда = доказать несостоятельность Х-а» и т. п. Лексическая ограниченность данных фразем, т. е. их прикрепленность к названиям аргументативной деятельности, позволяет трактовать такое употребление слова абсурд как частный, производный случай. Следующий пример способен пролить новый свет на сказанное:

(3) Новый русский пришел в театр и никак не может удобно устроиться в кресле и всем мешает.

— Тише вы, — увертюра.

— А ты — зараза[341].

На первый взгляд, мы склонны признать ответ нового русского абсурдным. С одной стороны, он входит как реплика в пару, построенную по образцу «стимул — реакция» («adjacency pair»); тем самым нам дают понять, что эти две реплики должны подходить друг другу. С другой стороны, их на самом деле ничто не объединяет: предикации увертюра и зараза никак не связаны, и то же самое верно для соответствующих речевых актов (просьба + ее мотивация, оскорбление). На этом можно бы перейти к повестке дня. Но наше знание стереотипа нового русского вместе с грайсовским принципом кооперативности заставляет нас сделать еще один шаг: если предположить, что данный экземпляр нового русского соблюдает этот принцип, то его ответ в некотором загадочном мире должен быть осмысленным. Это тот мир, в котором слово увертюра функционирует как оскорбление: тогда выходит, что вы — увертюра образует одну слитную предикацию[342] и реплика А ты — зараза становится обычным ответным ударом, — иными словами, абсурд осмысляется.

Все-таки возникает вопрос, что могло вызвать такую интерпретацию у нового русского. Видимо, побуждение Тише! допускает различные способы продолжения, поскольку содержит скрытую негативную оценку поведения адресата: эту критику можно, например, смягчить, мотивируя ее происходящим событием («идет увертюра»), а можно, наоборот, усилить, добавляя эксплицитное осуждение. Новый русский выбирает другую интерпретацию не только из-за незнания слова, увертюра, но также и по привычному ему речевому кодексу. Такое прочтение, разумеется, вполне согласуется с общепринятым социальным портретом нового русского, поскольку свидетельствует о его (а) недостаточном уровне образования, (б) грубости (то, что непонятно, автоматически воспринимается как оскорбление, и кроме того, вежливая форма обращения как будто не существует).

Таким образом, в данном примере конфликтуют две рамки отнесения: знание о мире среднего образованного читателя предполагает известный кодекс поведения в театре плюс знакомство с понятием «увертюра», что вступает в противоречие с моделью мира нового русского, который к данному типу ситуации применяет лишь одну схему интерпретации: вербальная обида должна быть встречена соответствующим орудием. Пользуясь более техническим термином, заимствованным из теории искусственного интеллекта, мы обнаружили конфликт двух скриптов, имеющих в то же время сферу пересечения (речевой стимул + реплика); при этом первый скрипт активизируется с самого начала, а второй раскрывается позже. Такая обстановка, по Раскину[343], как раз характеризует суть анекдота[344]: иначе говоря, абсурд превращается в комизм, как только нам удастся осмыслить второй скрипт. Нельзя отрицать, что в данном случае этот поиск облегчается ключевым понятием «новый русский», которое сразу указывает нам правильный путь, сигнализируя о несовместимости наших представлений о новом русском с посещением театра. Но присутствие таких дополнительных стимулов («triggers») как раз характерно для многих шуток и анекдотов[345]. Кроме того, следует напомнить о контекстуальной обусловленности самого жанра: анекдоты обыкновенно не появляются неожиданно, они включаются в спонтанный диалог после соответствующей подготовки вроде «А знаете такой?» и т. п., не говоря уже о напечатанных сборниках типа «Анекдоты про новых русских». Таким образом, сам поиск второго скрипта предопределяется уже жанром текста; это отличает анекдот от, скажем, конверсационной шутки[346], где эффект неожиданности распространяется на само появление комизма.

Как все-таки порождается смех? Несомненно, его главным источником служит эффект интеллектуального удовольствия, полученного из снятия абсурда, т. е. из решения мысленной задачи. Добавим, однако, для полноты картины, что смех здесь усиливается эффектом насмешки: мы ведь не просто смеемся, это, скорее, смех-агрессия, поскольку мы высмеиваем данного индивида и вместе с ним целую породу людей, испытывая при этом приятное чувство превосходства. Напомним, что, по мнению некоторых биологов, эта агрессия как раз и составляет физиологическую основу нашей смеховой мимики: у наших близких родственников-приматов смеющееся выражение лица часто несет еще и функцию устрашения соперников и противников. Известно также, что в развитии ребенка именно эффект злорадства отмечает один из первых, если не самый первый этап возникновения смеха (его эвентуально может опережать удовольствие от совмещения несовместимого, представленное во втором из вышеприведенных примеров).

Новый русский, как всякий клишированный социальный стереотип, — безусловно, благодарный пример для описанной техники. Но бывает также, что насмешка, подготовленная абсурдом, метит в двойную цель. Такая ситуация наглядно представлена в следующем примере из далеких советских времен:

(4) — За чем это очередь?

— Марка Твена дают!

— Это лучше кримплена?

— Не знаем, еще не пили.

Ключевое слово очередь* сразу задает общую рамку интерпретации (гиперскрипт), которая еще упрочняется подходящим вопросом (в очереди стоят, даже не зная за чем) и с помощью слова-сигнала дают. Последнее слово и маркирует то общее, что соединяет ключевые понятия (частные фреймы)[347] трех последних строк. Абсурдное на первый взгляд сочетание писателя Марка Твена с пресловутой искусственной тканью тех лет и с напитками становится уже менее абсурдным, если учесть, что все эти продукты именно дают в очередях, и объясняется окончательно незнанием соответствующих денотатов. Все-таки возникает вопрос, кто здесь настоящая мишень насмешки: малограмотные потребители или скорее политический строй, при котором названные товары были недоступны и люди были вынуждены пользоваться любым случаем, когда «выбрасывали» какой-то «дефицит».

Если в третьем примере обоснование побуждения Тише! выглядело вполне естественно, то в следующем высказывании сходное побуждение звучит весьма странно:

(5) [Осужденному] Не верти головой, не дергайся — уважай труд палача! [348]

Данная формулировка неуместна сразу в нескольких отношениях: 1) в лексическом плане, поскольку работа палача не заслуживает названия «труд» [349], далее, как речевой акт, ибо, 2) осужденный трактуется скорее как резвый ребенок и, 3) приказ палача не нуждается в обосновании; 4) приговоренному к казни запрещается как раз такое действие, которое могло бы его спасти, а 5) жертву побуждают войти в положение мучителя, причем формулировка обоснования напоминает официальные вывески в общественных местах, типа «Уважай труд уборщиц»[350]. Таким образом, на этот раз получается несовместимость даже трех скриптов: коммуникация взрослых с ребенком, содержание вывески в столовой и смертная казнь; их соединяет лишь социальная подчиненность адресата говорящему. Последний скрипт (казнь) примечателен тем, что включается только с финальным словом, без всякой подготовки; следовательно, абсурд здесь уже не возникает, поскольку до этого не чувствовалось столкновения противоречивых планов отнесения и теперь все происходящее сразу объясняется полностью. Смех опять порождается сочетанием несовместимых скриптов и издевательством над более слабым (адресатом).

Следующий пример также не содержит начального вспомогательного ключа к подходящей интерпретации, зато он оказывается «двухэтажным», поскольку целый анекдот входит как часть в тост:

(6) Подходят супруги к клетке, где сидит горилла. Вдруг горилла просовывает сквозь прутья клетки лапу, хватает женщину и затаскивает ее к себе в клетку. Женщина кричит:

— Вася! Вася!

— Что «Вася»?! Теперь ты ему объясняй, что ты устала, что у тебя голова болит, что ты стирала…

Так выпьем за настоящих мужчин!

После введения скрипта «посещение зоопарка» и внезапного его нарушения за счет самовольного действия гориллы включается второй, незначительный скрипт (крик жертвы нападения о помощи); реплика же мужа актуализирует весьма неожиданно третий скрипт «супружеская интимная жизнь». Если абсурд в данном примере вообще возникает, то именно в этот момент, но он, наверное, быстрее уступает место смеху, чем в третьем примере: семантическое расстояние между сексуальными потребностями гориллы и мужа куда короче, чем между увертюрой и заразой. Неприменимость мужнего совета к поведению гориллы вызывает двойной смех, поскольку к совмещению несовместимого опять прибавляется злорадство (удачная месть мужа за отказы ему в любовных услугах в прошлом). Если в данный момент мы солидаризируемся с мужем, то последующий тост способен сбить нас с панталыку: кто здесь настоящий «настоящий мужчина»? Тот ли, кто не добивается от жены выполнения своих желаний, зато бросает ее на произвол более сильного соперника, или все-таки тот, кто игнорирует возражения женщины, т. е. горилла? Кажется, что второй кандидат больше годится на роль получателя здравицы именно из-за своей неожиданности: только он способен вызвать смех. Но как бы то ни было, наш тост, вместо того чтобы резюмировать пуанту анекдота, как это обычно бывает в подобных сочетаниях тоста с анекдотом, поражает нас еще одним неожиданным, на первый взгляд алогичным поворотом — опять мы вынуждены преодолеть впечатление абсурда в поисках разумного решения задачи, а мишень насмешки переносится с беззащитной жены на трусливого мужа.

Итак, абсурд может предшествовать смеху при том условии, что данная ситуация воспринимается как сознательно инсценированная бессмыслица, пока не раскроется скрытый дополнительный скрипт. Однако бывает и так, что абсурд даже не успевает развернуться, поскольку актуализация второго скрипта наступает в последний момент (ср. пример 5). Следующий фрагмент из телевизионной программы «Куклы» («Заложники», выпуск 1, 1997 г.) иллюстрирует еще одну возможность: абсурд так и не снимается, но ситуация все равно нас смешит:

(7) [Чеченцы взяли Ельцина и его команду в плен, которые сидят теперь как заложники в автобусе, в чистом поле и ждут спасения. Вдруг влетает камень, разбивая окно:]

Ельцин. Так что же нам теперь делать?

Грачев. Теперь уже как раз ничего делать не надо. Теперь все сделают за вас. Отдыхайте!

Ельцин. Хорошенький отдых, ни тенниса, ни… хочу в Барвиху!

Жириновский. Пропадаем, ей богу, пропадем… как дагестанцы какие-нибудь.

Ельцин. Не бойтесь, мы надежно защищены нашей конституцией.

Грачев. Лучше бы танками!

Ельцин. Танки, это, значит, ерунда. По конституции главная ценность у нас что?

Грачев. Не знаю, не читал.

Ельцин. Главная ценность — жизнь человека. Особенно такого, как я.

Жириновский. А я?

Ельцин. И такого, как ты. Так что не волнуйтесь! Операция по нашему освобождению спланирована самым тщательным образом. Бандиты окружены тройным кольцом. В кольце сидят 38 снайперов, и у каждого есть своя цель. Цель, значит, передвигается, и снайпер все время поворачивается за ней.

Грачев. А чего же он не стреляет, снайпер?

Ельцин. Не знаю. Он все время поворачивается за своей целью. А чтобы у снайпера не кружилась, понимаешь, голова, другой снайпер ходит вокруг него в противоположную сторону. А потом они внезапно бросят дымовые шашки, и те из нас, которые сразу не задохнутся, — разбегутся в дыму.

Зюганов. Куда?

Ельцин, Кто куда. Лично я в Кремль.

Грачев. Ложись!

Ельцин. Какой там ложись! Еще рано.

Грачев. Самое время!

Приведенный отрывок, безусловно, буквально кишит смехотворными моментами, иллюстрирующими лишний раз тезис о необходимости наличия конфликта двух частично пересекающихся скриптов (взять хотя бы команду Ложись! в конце фрагмента или ключевой глагол защищать в начале — в обоих случаях столкновение скриптов сводится к лексической полисемии). Но нам бы хотелось обратить внимание на другой эпизод, который, по нашему мнению, куда более заслуживает метки «абсурд»: это изложенное Ельциным описание спасательного плана. Соответствующему скрипту сразу присваивается название («операция по нашему освобождению»), и он развертывается последовательно и во всех подробностях, которые, однако, настолько несостоятельны, что мы лишь ждем спасения от этого нагнетающегося безумия с помощью включения второго скрипта, который, однако, так и не появляется. Таким образом, данная ситуация полностью вкладывается в рамки абсурда, а то, что здесь на самом деле вызывает смех, — это крайняя нецелесообразность плана [351]: к чему, например, все эти снайперы, когда на самом деле их единственная задача состоит в том, чтобы в конце бросить дымовую шашку и тем самым уничтожить даже самих заложников? В конечном итоге можно констатировать, что мы высмеиваем глупость разработчиков такого плана и эвентуально испытываем злорадство по отношению к «мощным» политическим фигурам, попавшим в такую ловушку.

Сказанное, между прочим, не значит, что весь эпизод не содержит намеков на другие скрипты. Так, головокружение снайперов, которое может считаться сильным нарушением скрипта освобождения, «лечится» активизацией второго скрипта, который можно предварительно сформулировать так: «движение в неверном направлении исправляется выбором обратного направления». Но и этот скрипт оказывается в данном случае не только нецелесообразным, но даже пагубным, и ситуация в целом отнюдь не становится менее абсурдной.

Заключительный эпизод того же выпуска «Кукол» построен на приеме неожиданности — языковой абсурд после своего разоблачения удваивается:

(8) Ельцин. Назад теперь дороги нет. Теперь или сепаратисты с нами договорятся…

Коржаков. Или?

Ельцин. Или мы с ними. Пора, значит, установить порядок в регионе. Кавказцы, таджики, узбеки, урюки, все хотят мира.

Грачев. А урюки вроде отсоединились, у них теперь свое государство.

Коржаков. Урюк — это не национальность, это сушеные абрикосы!

Грачев. Да знаю я этих абрикосов! У каждого абрикоса в сарае «мерседес», а он на ишаке ездит. Абрикос — он к Турции и Ирану мечтает присоединиться. Не верю абрикосам! Вот сегодня он мирный абрикос, а завтра — вооруженный урюк!

Главным источником несуразицы вновь оказывается Ельцин. Сначала он как будто указывает на назревшую необходимость принятия окончательного решения. Альтернатива, которую он начинает излагать, сперва звучит как угроза (напомним, что схема «или ты сделаешь X, или я сделаю Y» по законам логики высказываний легко превращается в каноническую формулу угрозы: «если ты не сделаешь X, то я сделаю Y [причем Y для тебя плохо]»). Вопрос Коржакова о санкциях в случае нереализации желаемого действия, однако, остается без ответа, зато начатая фраза пополняется тавтологией («договориться» обозначает симметричное, т. е. обратимое отношение), так что альтернатива «или… или» теряет свой смысл. Активизированные скрипты здесь близкородственны, оба они построены по принципу альтернативы «или они, или мы», а переменной остаются лишь соответствующие предикации: наряду с угрожающей интерпретацией вырисовывается и более мирный вариант «или они сделают первый шаг, или мы». Таким образом, воинствующий Ельцин разоблачен, он превратился в беззубого «бумажного тигриса». Однако куда более абсурдным представляется идущий далее перечень национальностей, законченный неожиданным включением «урюков». Разумеется, неграмотность такого перечисления заключается уже в том, что урюк* — собирательное имя, не допускающее оппозиции грамматических чисел. С другой стороны, связь урюка с узбеками и остальными «чурками» также становится сразу очевидной: это звуковой строй, т. е. немотивированное азиатское (точнее, тюркоязычное) название. На этом этапе абсурд превращается в чистый комизм, и здесь можно было бы остановиться.

Но тут начинается уже настоящий бред. На особый статус урюка в данном списке вроде бы указывает реплика Грачева, но сообщение о политической независимости урюков только усиливает недоразумение. Голос разума же, прозвучавший в реплике Коржакова (не случайно он, как тогдашний советник президента по вопросам безопасности, единственная подчиненная фигура) и прояснивший настоящее значение этого слова, только усугубляет неразбериху, вовлекая в общую гонку ни в чем не повинные абрикосы: они включаются теперь в стереотип кавказца, который только притворяется, будто ведет традиционную бедную жизнь простого крестьянина, тогда как на самом деле он владелец иномарки[352] и, главное, всякого оружия, с помощью которого надеется достигнуть своих сепаратистских целей. Выходит, что мирное название «абрикос» — это лишь маска, под которой скрывается опасный бандит-урюк, внушающий сильнейшее недоверие.

Таким образом, определение урюка посредством гиперонима, с одной стороны, обнажает абсурд предыдущего перечня, с другой же, оно активизирует новый, третий скрипт (стереотип «лицо кавказской национальности»), притяжательная сила которого столь велика, что ей поддается и родовое европейское наименование фрукта. Иначе говоря, словарное определение приводит лишь к расширению абсурда, переходящего в смех. Одновременно добавляется еще одна мишень для насмешки: малограмотность президента усиливается наличием у его министра обороны самых грубых предрассудков, напоминающих о параноическом духе сталинских времен.

Итак, наш маленький обзор подтвердил, что следует различать три степени развития смеха: обычная бессмыслица — сознательно организованная бессмыслица, т. е. абсурд, — комизм. Остается выяснить, является ли такая последовательность обязательной. Если поставить вопрос ребром, то необходимым и достаточным условием для возникновения комизма должно быть существование какой-то подготовительной, абсурдной фазы, именно преддверия, через которое мы проходим, прежде чем переступить порог смеха. Ответ на такой вопрос может быть только отрицательным. Прежде всего, легко найти примеры, где пуанта порождается иначе, чем через построение абсурдного сочетания референтов или фактов, ср.:

(9) В купе один из пассажиров разглагольствует:

— Первый слог моей фамилии — то, что большевики обещали построить, а второй — то, что они нам дали на самом деле.

— Пройдемте, гражданин Райхер, — произнес собесед ник, показывая красную книжечку…[353]

Структура этой шутки вполне прозрачна: один пассажир задает другим лингвистическую загадку, построенную по принципу (неточной) антонимии. Ответ формулирует самый неожиданный кандидат, а именно гебист. Наряду с этим неожиданным поворотом и полуматерным словом, которые уже вызывают смех, нам представляется случай высмеивать три различные жертвы: политический строй, который характеризуется ничтожным разрывом между фикцией и реальностью, наивного, слишком доверчивого пассажира, попавшего в ловушку, но и гебиста, которому ведь не положено знать такую антисоветчину. Таким образом, забавного здесь хоть отбавляй, но абсурдом все равно не пахнет: загадка откладывает то, что могло бы звучать абсурдно, к концу, т. е. к разгадке-пуанте. Следовательно, абсурд не является необходимым преддверием комизма. К такому выводу склоняет и наблюдение, что в отличие от его подвида (шутки) комизм как таковой может быть ненамеренным, например в случае неудачной формулировки, так что промежуточный этап сознательной смехотворной организации бессмыслицы заранее заблокирован.

Литература

Алтунян 1999 — А. Г. Алтпунян. От Булгарина до Жириновского: Идейно-стилистический анализ политических текстов. М., 1999.

Киклевич 2000 — А. К. Киклевич (сост. и ред.). Лингвисты шутят. Мюнхен, 2000.

Раздуваев 2002 — В. В. Раздуваев. Политический смех в современной России. М., 2002.

Санников 1999 — В. 3. Санников. Русский язык в зеркале языковой игры. М., 1999.

Шмелева 2003 — Е. Я. Шмелева. Речевой портрет «нового русского» как героя анекдота и литературного персонажа // Современный русский язык: Социальная и функциональная дифференциация / Отв. ред. Л. П. Крысин. М., 2003.

Штурман 1987 — Д. Штурман (ред.). Советский Союз в зеркале политического анекдота. Иерусалим, 1993.

Buttler 1968 — D. Buttler. Polski dowcip j?zykowy. Warszawa, 1968.

Minsky 1984 — M. Minsky. Jokes and the logic of the cognitive unconscious // L. Vaina, J. Hintikka (eds). Cognitive Constraints on Communication. Dordrecht, 1984. P. 175–200; [рус. пер.: Новое в зарубежной лингвистике. Вып. XXIII. М., 1984. С. 281–309].

Norrick 1984 — N. R. Norrick. Stock conversational witticisms //Journal of Pragmatics, 8.1984. P. 195–209.

Norrick 1986 — N. R. Norrick. A frame-theoretical analysis of verbal humor: Bisociation as scheme conflict // Semiotica, 60 / 3–4.1986. P. 225–245.

Raskin 1985 — V. Raskin. Semantic Mechanisms of Humor. Dordrecht; Boston; Lancaster, 1985.

Szczerbowski 1994 — T. Szczerbowski. О grach j?zykowych w tekstach polskiego i rosyjskiego kabaretu lat osiemdziesiqtych. Krak?w, 1994.