2.

2.

Что оно такое, общество, невротизированное подобными установками? То есть тысячи и тысячи мужчин, „призванных в армию“, то есть „непрофессионалов“, оказываются под прессингом официального запрета на сексуальные контакты. На другом полюсе — другие жертвы этого запрета — жены и невесты „в тылу“.

Любопытно, что советские писательницы Г. Николаева, Ю. Капусто, В. Панова осмелились едва ли не в полный голос сказать об этой трагической ситуации. Возможно также, что не все молодые люди знают сегодня, что „советская женщина-военнослужащая“ получала короткий отпуск „по беременности и родам“, и затем, почти тотчас обязана была вернуться „на театр военных действий“.

В известной пьесе В. Розова „Вечно живые“ (по ней поставлен фильм „Летят журавли“) героиня всего лишь… вышла замуж, зная, что ее жених пропал без вести. Но за этот „проступок“ автор наказывает ее пожизненным одиночеством и заставляет произносить самобичевательные монологи.

В повести П. Распутина „Живи и помни“ (ага, снова повелительное наклонение!) крестьянин Андрей Гуськов бежит из армии, жена Настюха прячет его. Поставленные в силу законодательных установок „вне общества“ оба гибнут: женщина кончает с собой, мужчина бежит без надежды на спасение. Впрочем, абсолютно ясно, что именно подобные идеологические установки и порождают, продуцируют пресловутую „двойную мораль“ и то, что именуется традиционно „развращенностью“, то есть практически перманентное нарушение официальных „повелительных наклонений“, поскольку люди хорошо понимают, что пунктуальное следование всем этим „очень жди“ и „помни всю жизнь“ просто-напросто грозит уничтожить их, лишая возможности слишком многих физиологических отправлений…

Таким образом, такая модель воинского обслуживания как регулярная армия формирует, в сущности, некое сложно устроенное „культурное пространство“, прежде всего характеризующееся колоссальным разрывом между „идеалами“ и „действительной жизнью“. Чего греха таить, это постоянное и мучительное для человека противоречие, это доминирование ханжества производят дурное впечатление; но, судя по всему, регулярная армия в качестве „цивилизационной доминанты“ — неминуемый этап развития, неминуемый этап того самого пути человечества, другой вопрос: насколько люди способны, осознав, откуда они пришли и куда они идут, сделать свое существование менее мучительным и ханжеским…

Впрочем, мы далеко забежали, и потому… быстро-быстро — назад к дружине… Она — простой, просто и естественно устроенный институт, и продуцирует весьма простую, непротиворечивую культуру, (И — опять же — другой вопрос: возможно ли задержаться на этой стадии простоты, естественности и непротиворечивости? Нет, вероятнее всего, невозможно. Но, быть может, возможно достижение гармонии после того, как человечество обогатило и утончило себя веками противоречивости?)…

Итак, прежде всего: дружинник выходит из „рода“ и вступает в корпоративное объединение, причем его место теперь регламентировано не родовыми, „кровными“ связями, но во многом качествами его личности, его собственной одаренностью. Дружины по самой сути своей — малочисленны. Вооружение, конь, доспехи — все это стоит недешево. Структура дружинного боя — ряд одновременно происходящих поединков. Итак, в бою вычленяется некая „единица“ — „пара“: „я и враг“. „Помощь“ поединщикам, нападение „третьего лица“ на „врага“ не приняты „дружинным кодексом“, осуждаются как некорректность, „вероломство“. „Враг“, „человек из другой дружины“, будучи побежден в „честном бою“ (корректном, „невероломном“) сравнительно легко преображается в „друга“… Вот как это описано, например, в русской сказке из собрания А.Н. Афанасьева „Иван-царевич и Белый Полянин“:

„Сели они на своих богатырских коней, съехались и ударились… Иван-царевич вышиб из седла Белого Полянина и занес над ним острый меч. Взмолился ему Белый Полянин: „Не дай мне смерти, дай мне живот! Назовусь твоим меньшим братом, вместо отца почитать буду“. Иван-царевич взял его за руку, поднял с земли, поцеловал в уста и назвал своим меньшим братом.“

Нарисованную яркую картинку правильнее будет полагать отражением некоего ритуального „посвящения в младшие“, включавшего ритуальную имитацию поединка и сугубо сексуальные ритуальные действия: поцелуй и… коитус (как мы далее увидим). Но кем же становится Белый Полянин для Ивана-царевича — „сыном“ или „меньшим братом“? Судя по всему, „отец“ в подобные тексты „залегает“, что называется, вследствие определенного смешения понятий о „старшинстве и меньшинстве“ (не забудем, что записи, подобных текстов сделаны поздно, не ранее второй половины XIX века; информаторы-рассказчики не осознавали в полной мере смысловой нагрузки излагаемых сюжетов). Как правило, в подобных текстах фигурирует „меньшой брат“, „большой брат“, „дядька“ (и сразу вспомним армейского „деда“ и именительный множественного — деды, с несомненным аналогом — „дядья“).

Как мы уже определили, „единицей“ дружинного устройства является — пара, „старший и младший“. Причем формирование именно такой „единицы“ — удивительно естественный процесс. „Младший“ — лицо, подвергающееся боевому обучению, его учат приемам ведения поединка. Но при этом „младший“ — не „слуга“; функции „слуги“ он иногда принимает лишь на короткое время „учебного искуса“. Естественно, что приемам поединка „один на один“ и обучаются „один на один“, а не „в строю“… „Младший“ и „старший“ естественным образом связуются теплыми отношениями духовной и телесной близости.

Гомопара как единица дружинного устройства формируется (еще повторим) естественно… И это формирование естественных, единственно возможных и рациональных для ситуации сексуальных и эротических контактов создает особую атмосферу „культурного здоровья“. „Идеология“ дружины в отличие от идеологических принципов регулярной армии не включает компонентов „противоречивости“, не продуцирует „ханжества“, „развращенности“. В дружинных отношениях гомо господствует некая „первичная простая гармония“: дружинников не призывают в приказном порядке перенести свои сексуально-эротические отправления исключительно в сферу „сублимативного ожидания“; сглажена, или совсем отсутствует привычная для европейского „общества регулярной армии“ оппозиция: „ужасная война — прекрасная мирная жизнь“; для этой оппозиции характерно, в частности, педалирование невозможности „нормальных“ (т.е. обязательных гетеро) сексуально-эротических отношений в периоды интенсивных военных действий; подобная оппозиция, ее интенсивное обыгрывание свойственны так называемой „антивоенной литературе“ (классический пример: Хемингуэй — „Прощай, оружие“).

Нормативные для дружины отношения гомо легко создают ощущение гармонии, просто потому что дружинники не лишены именно нормативного (это очень важно) сексуально-эротического „обслуживания“; причем отношения гомо не являются неким сторонним компонентом, они именно нормативны, естественны и необходимы, насущны; они связуют дружинников, способствуют лучшей воинской подготовке…

Сравним с трагическими („контрабандными“ по своей сути, запретными) отношениями гетеро, реально практикующимися в регулярной армии. Отношения эти всегда посторонние армии как таковой, они армию „разлагают“ по определенною; официальными установками они определяются как аморальные, продуцируют особый тип женского аморализма, характерного именно для института регулярной армии с его насильственными установками на „сублимативное целомудренное ожидание“. Сюда относим насилия над женщинами „завоеванных территорий“; „официальное осуждение“ сексуально-эротических контактов женщин с „врагами“; и — наконец — любопытное явление: наличие „военных женщин“ именно в регулярной армии, это всевозможные маркитантки, сестры милосердия, телефонистки и проч.

Между прочим, именно „неуставные отношения“ с этим женским контингентом и „разлагают“ армию. Разумеется, никакой необходимости наличия женщин в армии не существует; функции снабжения провиантом, перевязки ран и т.д. прекрасно могут осуществлять „военные мужчины“. Не является ли наличие женщин в регулярной армии неким достаточно ханжеским компромиссом?..

Дружине, разумеется, неведомы непростые и мучительные, противоречивые отношения, связующие людей в регулярной армии. Средневековые хроники и летописи не знают описаний „насилия над мирным населением“, творимого дружинниками. Напротив постоянны описания благородного, „рыцарского“ отношения даже к непосредственному противнику (что, впрочем, в свете вышесказанного естественно). Появление на территории средневековой Европы прототипной регулярной армии (монгольская модель) потрясло и ужаснуло европейцев именно практиковавшимся насилием над „мирным населением“. Но это насилие понятно: для армии, куда „призываются“ все (многие, большинство, все лица мужского пола), любой человек на „покоряемой территории“ — потенциальный противник… дружинная корпорация, вступление в нее — дело добровольное, ненасильственное, и — более того — уйти из „своего рода“, приблизиться к правителю-полководцу, войти в его дружинное окружение — это возможно лишь после инициальных обрядов, после ритуала посвященная. Так называемое „мирное население“ — женщины, дети, мужчины-недружинники — рассматриваются как лица, не входящие в категорию „противник“, лица, во многом „низшие“. Наличие женщин в дружине не предусматривается, особенно в периоды боевых действий, когда отношения гомо особенно важны для боевой „корыстной“ мужской дружбы. Вероятно, многие помнят скифские изображения жизни дружинников и классическое античное вазовое изображение воина, перевязывающего рану своему другу. Для всех этих изображений характерен какой-то удивительный (то есть нет, напротив, — неудивительный) гомоэротический дух, изображается, как правило, дружинная „пара“, оставляющая впечатление „самодостаточности“, этакое „им никто больше не нужен“; то есть им в их „парном единении“ не нужны женщины…

В свете вышесказанного становится понятным утверждение старого эмигранта Виктора Ларионова, бывшего участника белого движения, бывшего кадета и юнкера; вот что он пишет в книжечке „Последние юнкера“:

„Кадеты принесли в Училище{1} свои традиции и навыки своеобразной военной бурсы. Эта военная молодежь не блистала, в большинстве своем, широким научным кругозором, но морально и физически она была гораздо здоровее, нежели молодежь многих гражданские столичных среднеучебных заведений.“

Несомненно, что так оно и было: молодежь кадетских корпусов и юнкерских училищ, сохранивших в структуре внутренних отношении элементы сугубо „дружинные“, и должна была быть, конечно, „здоровее“, „проще“, „гармоничнее“… Военную молодежь из бывших студентов (В.Ларионов рассказывает о времени первой мировой войны) отличает „интеллигентность и культурность“…

„Однако эти старшие юнкера 10-го курса, говорившие друг другу „вы“ или даже „коллега“, не признающие ни училищного „цука“{2}, ни старых традиций „Дворянского полка“, ни старых юнкерских песен, не пользовались у новых молодых юнкеров из кадет большим уважением“.

Для „юнкеров из кадет“ эти „юнкера из студентов“ — „сугубые, убогие шпаки“. То есть, согласно еще той, дружинной психологии, — „недружинники“, „непротивники“, „презренные другие“… Подобным „другим“ становится для мальчика Андрея, поступающего в кадетский корпус, даже родной брат Николя, которому предстоит учиться в гимназии…

„Брат давно уже бредил корпусом… Андрей начинал петь другую песню про штафирку — чернильную душу… песню о чернильной душе я принимал как личное себе оскорбление.“ (И.Кущевский „Николай Негорев“, 1870–187I). Однако недаром герои романа Кущевского — современники времени александровских (Александра II) либеральных реформ; автор проникается приязнью к Андрею Негореву именно когда тот пренебрегает военной карьерой и поступает в университет, избрав сугубо „гражданский путь“…

Итак, кажется, за эту „первичную гармонию“, за эту цельность полагается расплачиваться, что называется. Чем же? Пресловутыми „культурностью“, „интеллигентностью“, „сложностью“, „противоречивостью“… Снова Ларионов: „… эти старшие юнкера-„коллеги“ как-то признавали революцию или пытались ее оправдывать. Спорить с ними было невозможно, так как политический горизонт был в данном случае слишком различен. Кадеты отрицали и ненавидели революцию все как один, но не любили разговаривать на политические темы. Отрицание революции считалось аксиомой, не требующей разъяснения или доказательств. И если даже чувствовали в глубине души, что старший юнкер прав, в их глазах он все же оставался „сугубым, убогим шпаком“, а такое существо никогда и ни в чем не могло быть правым, и могло заслуживать лишь жалость и презрение к своей „убогости“.

Налицо архаический принцип воинской, дружинной корпорации: прав, потому что „наш“, прошел „наши испытания посвятительные“, входит в нашу дружину…

В России примерно с шестидесятых годов XIX века общество становится все более и более „штатским“, „гражданским“; этому способствовало и введение закона о всеобщей воинской повинности (о котором, кстати, спорят в салонах „Анны Карениной“). Человек, сохраняющий элементы воинской корпоративной психологии, все более воспринимается как некий архаизм, „живая старина“…

Так воспринимают своего сверстника-кадета „размышляющие мальчики“ в повести Н.Кузьмина „Круг царя Соломона“ (пусть название не вводит вас в заблуждение, все герои повести — русские, а пресловутый „Круг“ — приспособление для гадания)…

„Андрей был добрый малый и хороший товарищ, но совершенный зулус. Придет, бывало, ко мне, пересмотрит все книжки на этажерке и скажет: „А у нас в корпусе таких книг читать не позволяют“. — „Так возьми почитай“. — „Понимаешь, совершенно нет времени“.

Тот самый милый Андрей, которому старший брат велел задушить котенка, предназначенного для вскрытия, отвечает на вопрос, не противно ли было душить: „ — Раз надо, так о чем философствовать!“

Но… В регулярной армии „лицо с гражданской психологией“ может действовать достаточно жестоко, именно руководствуясь „законами и правами“. Человек же воинской, дружинной психологии действует иначе, для него всего важнее эта принадлежность „к нашей дружине“… Все тот же Ларионов:

Узнав о том, что взятый в плен „красный“ не бежал, хотя на какое-то время остался без охраны, молодой командир „белых“ предлагает: „Хочешь к нам в батарею — разведчиком?“ Пленный соглашается. Но… „… из штаба группы пришел приказ: „Немедленно расстрелять взятого вами в плен советского комиссара“… Андрей подумал, позвал своего ординарца и приказал ему привести пленного… В тишине раздался голос Андрея: „Ты наш солдат и уже надел наши погоны. Оставь здесь шашку и винтовку. На мосту на южной окраине нет заставы. Ступай с Богом и, если к тебе когда-нибудь попадет белый, — поступи с ним так же.“ Пленный не бросился на колени, но лицо его выразило всю глубину его чувств.“

Обратим внимание на то, что в речи молодого командира отчетливо звучат фольклорные интонации…

Однако нам самое время попытаться представить себе, каким же образом эта психология „человека дружины“ возникает, складывается. И, разумеется, какую роль при этом играют элементы гомо.

Выделим для начала два момента: I) формирование группы и 2) формирование пары. Формирование однополой корпоративной „группы“, судя по всему, опережает формирование „пар“ внутри объединения.

Для примера начнем с объединения женского, это мордовское кумовство на Троицу и русское кумовство; обряды описаны соответственно в „Очерках мордвы“ Мельникова-Печерского и в статье фольклористки Е. Елеонской „Крещение и похороны кукушки…“

Вначале происходит сбор девушек в определенном месте, где осуществляется совместная трапеза и целый ряд обрядовых действий, особо важную роль играет ритуальный поцелуй, описываемый Елеонской так: „… те, которые желают покумиться, вешают на сплетенные ветки свои кресты и целуются в дуге веток…“ Елеонская приводит и характерную девичью песню, рисующую ситуацию женского гомо в условиях „принципиального“ отсутствия мужских партнеров. Эта песня исполняется при обряде кумовства или гадания по бросаемым в воду венкам.

… Уж вы кумушки, голубушки, подружки мои,

Кумитесь, любитесь, любите меня…

Вы будете веночки плесть, сплетите и мне.

Вы пойдете на Дунай-реку, возьмите меня.

Вы будете веночки пускать, пустите и мой.

Все веночки поверх воды, а мой потонул.

Все мужья домой пришли, а мой не пришел…

Елеонская наблюдала обрядность эту в первые десятилетия двадцатого века. Характерно, что она описывает вмешательство (как бы „незаконное“) юношей и подростков, которые в момент приготовленная обрядового кушанья — яичницы (в русской традиции яичница — стойкий символ состоявшегося сексуального контакта) выбегают из-за кустов, где прятались, и пытаются помешать девушкам, девушки прогоняют их. В гораздо более раннем описании обряда девичьего кумовства, сделанном Мельниковым-Печерским, обряд воспринимается совершенно серьезно как сугубо девичий, невозможно вмешательство не только „мужского элемента“, но даже и замужних женщин…

Итак, мы видим, что девичье объединение состоит из „кумовских пар“. Такова и структура деревенских девичьих „артелок“ Поволжья, описанных Н. Кочетовым в романе „Девки“, действие которого происходит в двадцатые годы XX века. Надо отметить, что элементы женского (девичьего) гомоэроса и гомосекса даже в самые суровые периоды официальных запретов оставались почти нормативными. Например, в произведениях ХVII–ХVIII века „Повесть о Фроле Скобееве“ и „Новгородских девушек святочный вечер, сыгранный в Москве свадебным“ (И.Новиков) с подробностями описана святочная девичья „игра“, во время которой девушки опять же разбиваются на пары и каждая пара проводит ночь в отдельной спальне.

Доказательство возможного существования девичьих воинских дружин можно увидеть в болгарской обрядности празднования дня Святого Лазара. Воскрешенный чудесно Лазарь, знакомый нам по Евангелию от Иоанна, здесь явно заместил некое древнее языческое, умирающее и воскресающее божество. В этот день девушки ходят по своему селу разомкнутым хороводом. Предводительница имеет на голове нарядный мужской головной убор. Иногда она вооружена саблей или ружьем. Мужчины в этот день не появлялись на улицах, рискуя (еще в конце XIX — начале XX века) подвергнуться чувствительным побоям, действиям с их половыми органами, унизительным и болезненным, и даже групповому сексуальному насилию. Впрочем, ясно, что само по себе сексуальное насилие, побои, даже убийство не являются здесь самоцелью; это всего лишь ритуальные действия, расправа обрядовая над „другим“ — одно из инициальных действий, знаменующих вхождение девушки в „чету“, „дружину“.

„Прием“ в „корпорацию“ отдельного индивидуума сопровождается болезненными ритуальными, инициальными действиями, в которых отчетливо выражен компонент гомо. Многие подобного рода унизительные и болезненные испытания (или во всяком случае рудименты этих испытаний) можно пронаблюдать и сегодня, наблюдая просто-напросто „прием новичка в компанию“ в самых обычных школах. Впрочем, для нас сейчас интереснее обрядность более архаичная. Таково, например, описанное фольклористами неоднократно „доение коровы“, вошедшее позднее в „святочный игровой цикл“: обнаженного парня ставили на четвереньки и пытались доить (дергать за мужской половой орган). „Испытуемый“ имел право отбиваться, „лягаться“. Участники „игры“ — юноши. Характерно, что „испытуемый“, еще „не принятый“ приравнен как бы к животному. Сексуальные действия в отношении него носят „имитационный“ характер.

Для первичного, начального этапа инициации вообще характерны подобные действия, имитирующие „навыворот“ истинный сексуально-эротический контакт: щипки, толчки, всевозможные „дерганья“ как бы издевательски подменяют собой настоящие ласки; ту же функцию „подмены“ исполняют и насмешки и бранные слова, адресуемые испытуемому вместо „добрых“ слов. Все исследователи единодушно отмечают, что подобные „игры“ и „забавы“ практикуются исключительно в однополых объединениях… Пресловутое „доение коровы“ имело разнообразные варианты: „лисица“, „коза“, „петух“. Главным игровым компонентом всегда оставалось непременное приведение испытуемого в состояние большей или меньшей беспомощности, в состояние, ограничивающее или даже и „регламентирующее“ возможность сопротивления. Вслед за этим неминуемо следовали имитационные, „издевательские“ манипуляции с наружными половыми органами. И конечно, трудно согласиться с исследователями И.А. Морозовым и И.С. Слепцовой, полагающими, что подобные „забавы“ проникли в крестьянский быт из быта… ссыльных поселенцев, „каторжников“. Ведь эти „инициальные игры“ бытуют стабильно по всей Европе…

Осмысление „дружины“ как „единства“ находим в текстах русских сказок, где „богатыри“ — все „братья“, „инициированные“, „рожденные“ единообразно; причем характерно уравнивание собственно „чудесного рождения“ и инициации как таковой. В сказке „По колено ноги в золоте, по локоть руки в серебре“ девять богатырей, инициированных“ „внешним видом“, рождены чудесно одной матерью. В сказке „Иван Быкович“ три богатыря „на одно лицо“ обязаны своим рождением чудесной рыбе, съеденной царицей, кухаркой и коровой. В сюжете „Баба Яга и Заморышек“ богатыри рождаются из куриных яиц одного гнезда. В этой сказке интересен мотив сказочного юниората, когда младший, принципиально физически слабый выступает носителем „жреческого начала“. Эта же сказка содержит интересный „инициальный“ мотив ритуального убийства „других“, „лиц противоположного пола“: сорок братьев женятся на сорока дочерях Бабы Яги, в брачную ночь происходит любопытное превращение: „… нарядили они молодых жен в свои платья, а сами оделись в женины и легли спать“. Ночью слуги волшебницы убивают „по ошибке“ дочерей ее. Интересно сопоставить эту сказку с известным античным сюжетом о данаидах, где данаиды — „девичья дружина“, „сестры“, вступают в брак с аналогичной мужской дружиной, „братьями“, сыновьями своего дяди Эгипта, с единственной целью расправы над ними в первую брачную ночь. Можно предположить, что подобная ритуальная расправа входила в „инициальный цикл“. Здесь налицо элементы „профанации“ отношений гетеро: взаимное переодевание, как бы некий „размен“ половыми функциями; расправа над брачными партнерами, после которой „дружина“ как бы обретает окончательную свободу.

Интересно, что в русской сказке сюжет выдержан более логично, нежели, например, в известной интерпретации Эсхилом мифа о данаидах, где брачные узы все же настигают их. В русской сказке „братья“ уверяют, что отправились в характерный инициальный „путь“ в поисках невест, причем эти „невесты“ должны представлять собой девичью дружину, инициированную происхождением „от одной матери“ „единым рождением“. Таким же образом и „сыновья Эгипта“ преследуют „дочерей Даная“. Однако после убийства „жен“ братья-богатыри русской сказки возвращаются домой, не помышляя более о женитьбе.

Сюжеты о „богатырском содружестве“, о „мужском доме“, который „обслуживает“ женщина-партнерша, общая партнерша, прекрасно проанализированы В.Я. Проппом в его „Исторических корнях волшебной сказки“. Отметим только, что „в пределах этих групп могут образовываться еще более дробные группы по 2 человека“. То есть опять же — сказочная мужская дружина „охотников“, „богатырей“, „братьев“ членится на пары. „… в мальчике-воине надо развить оппозицию к прежнему дому, к женщинам…“ Отсюда мотив „братьев-разбойников“, имеющих некое „право“ совершать агрессивные ритуальные действия в отношении „женщин рода“. „Самый старший“ в дружине является выборным лицом (в русской традиции элементы „выборности“ правителя сохранялись до XVII века). „Общая партнерша“, „сестрица“ похищена или приходит добровольно. „Необходимости“ в ее появлении, в сущности, нет. Ведь с „хозяйственными обязанностями“ в „мужском доме“ справляются самостоятельно.

В русской сказке „Безногий и слепой богатыри“ похищение девушки мотивируется не тем, что мужчины сами не в силах хозяйствовать, но тем, что они искалечены. В этой же сказке имеется следующий любопытный мотив: вероятно, искалеченный „коллектив“ не пользуется партнершей; во всяком случае у богатырей является соперница — Баба Яга, которая в их отсутствие приходит в их „дом“ и „сосет белые груди“ у их „девицы“…

Пропп не отметил, что в сказках появление партнерши, „сестрицы“ катализирует развитие сюжета, приводящее к „распаду“ мужского содружества. Появление этой „групповой партнерши“ разрушает некие нормативы сугубо мужских отношений. Дети, рожденные от подобных отношений, — существа, наделенные „злой сверхъестественностью“, на их убийство не наложен запрет. Эти мотивы своеобразно преломляются в вариантах болгарского текста „Момирица и Тодора“. Тодора — одна из „девяти сестер, чудесно рожденных одной матерью“. У девяти „сестер“ — один „брат“, аналогичный „сестрице“ русских сказок. В день заключения „нормативного“, моногамного брака „брат“ должен погибнуть. Тодора решает спасти „брата“.

Достала одежды жениховские,

Их надела Тодора, младшая,

Молодым женихом она сделалась…

То есть надев магические одежды, действительно изменила пол. Вспомним характерное сказочное: человек, надевший шкуру зверя, превращается в зверя… Однако у церкви Тодору уносит магический пыльный вихрь. После чего происходит венчание „брата“…

В фольклоре „брак“ и „смерть“ часто объединяются в единый мотив. Однако великолепное описание средневековых языческих похорон, которые трактуются как свадьба мертвого и живого, нам оставил возглавивший посольство халифа аль Муктадира некий Ибн Фадлан. Посольство, это в начале двадцатых годов X века закрепило исламизацию волжских булгар. В тексте Ибн Фадлана описано ритуальное убийство девушки-невольницы и затем ее сожжение с умершим господином. До сих пор не прояснилось, о ком говорит Ибн Фадлан, кого он именует „русами“ — собственно скандинавов или скандинавов, уже славянизированных? Для нас в данном случае интересно то, что добровольную „свадебную“ смерть вместе с почившим господином мог принять и юноша, „гулом“ („отрок“, „прислужник“, „наложник“, „меньшой“).

Мы уже говорили о „поцелуе в уста“ после поединка, ритуально знаменующем оформление „пары“; то есть снова рядом мотивы: „смерти“, „профанации отношений гетеро“, становления пары гомо как идеального варианта „высоких“ отношений. Интересно, что соединение этих мотивов мы находим в одном из эпизодов „Воины и мира“: „… доктор в очках, обтирая руки, подошел к князю Андрею.

Он взглянул в лицо князя Андрея и поспешно отвернулся.

— Раздеть! Что стоите? — крикнул он сердито на фельдшеров.

{3}Самое первое далекое детство вспомнилось князю Андрею, когда фельдшер торопившимися засученными руками расстегивал ему пуговицы и снимал с него платье. Доктор низко нагнулся над раной, ощупал ее и тяжело вздохнул. Потом он сделал знак кому-то. И мучительная боль внутри живота заставила князя Андрея потерять сознание. Когда он очнулся, разбитые кости бедра были вынуты, клоки мяса отрезаны и рана перевязана. Ему прыскали в лицо водою. Как только князь Андрей открыл глаза, доктор нагнулся над ним, молча поцеловал его в губы и поспешно отошел.

После перенесенного страдания князь Андрей чувствовал блаженство, давно не испытанное им. Все лучшие, счастливейшие минуты в его жизни, в особенности самое дальнее детство, когда его раздевали и клали в кроватку, когда няня, убаюкивая, пела над ним, когда, зарывшись головой в подушки, он чувствовал себя счастливым одним сознанием жизни, — представлялись его воображению, даже не как прошедшее, а как действительность“.

А, кстати, отчего он, собственно, умер? Отчего так страдала Наташа, терзаемая чувством вины? „Я согласилась, — говорила себе теперь Наташа, — что было бы ужасно, если б он остался всегда страдающим. Я сказала это тогда так только потому, что для него это было бы ужасно, а он понял это иначе. Он подумал, что это для меня ужасно бы было. Он тогда еще хотел жить — боялся смерти. И я так грубо, глупо сказала ему.“

Что же она ему сказала? „Одно ужасно, — сказал он: — это связать себя навеки с страдающим человеком. Это вечное мученье.“ И он испытующим взглядом посмотрел на нее. Наташа, как и всегда, ответила тогда прежде, чем успела подумать о том, что она отвечает; она сказала: „Это не может так продолжаться, этого не будет, вы будете здоровы — совсем“.

Она, собственно, „проговорилась“; и ему открылось, что жизнь, воплотившаяся для него в самой возможности отношений нормативного брачного союза с Наташей, уходит, ускользает.

Наташа „проговорилась“ невольно о своем бессознательном желании реальных физиологических отношений, а для него после ранения подобное уже невозможно… Возможно, он выжил бы, останься он в этой „ауре“ отношений гомоэроса, так тонко и точно раскрытой Толстым в эпизоде перевязки раны… Что она такое, эта рана князя Андрея? Кастрация? Реальная, не символическая? Вспомним „безудых мальцов“ Клюева, которым так „легко“ плясать… Но в соткавшуюся уже ауру гомоэроса вторглась (как „сестрица“ в „мужской дом“) женщина с ее требовательной жаждой реализованных отношений секса гетеро. И герой гибнет…

Однако вернемся снова к элементам гомо в инициальных обрядах „посвящения в дружинники“. Очень интересное представление о них дает возможная интерпретация болгарской свадебной обрядности. В обрядности этой достаточно значительна роль „предбрачного окружения“ жениха. В русской же свадебной обрядности эта роль успела достаточно стушеваться (вспомним „дружеский обед“, который устраивает перед свадьбой Левин, по настоянию будущей тещи, впрочем, охотницы до соблюдения обрядов. На этом обеде присутствуют одни мужчины — самые близкие друзья жениха. Беседа носит характер почти ритуальный: жениха, правда, шутливо, но все же уговаривают бежать из-под венца и ехать с друзьями на охоту, то есть вместо соединения с невестой… убить медведицу! Не знаю, помнил ли Толстой тогда, что медведица, с которой содрана шкура, похожа отдаленно на… женский труп!)…

Но отправимся в Болгарию, воспользовавшись материалами, опубликованными в наиболее исчерпывающей монографии о болгарской свадебной обрядности. Это книга Радост Ивановой „Българската фолклорна свадба“. София, 1984. Прежде всего бросается в глаза то, что свадьба однозначно интерпретируется как „военный поход четы (дружины) за добычей“, роль „добычи“ предназначена, разумеется, невесте. Причем, если в русской предсвадебной обрядности главную роль играют невеста и ее девичье окружение (что показывает однозначно позднее происхождение этой обрядности), то в предсвадебных болгарских обрядах главная роль принадлежит традиционно жениху и его мужскому окружению (мы уже отметили). Именно для жениха сечется обрядовый предсвадебный пирог — ритуальная пища, с которым производится ряд действий — например, разламывание на голове жениха или его родича или избранного им друга. Поскольку свадьба есть „военный поход“, „дружина“ жениха изготовляет ритуальный стяг — „байрок“, „знаме“. Древко украшается яблоком (чаще всего — сделанным из дерева или металла). Таким образом, мужская дружина отправляется в свой „поход“ под символом фаллоса. Но „походу“ предшествует еще целый ряд развернутых обрядовых действий. В частности, формирование „дружины“ с кумом-полководцем во главе, выбор женихом „отчего“ и „младшего“ друзей. Ритуальные мужские трапезы, поединки, всевозможные соревнования в ловкости. Юноши, избранные в „дружину“, имитируют корпоративные отношения; в частности, демонстративную независимость от женщин (например, сами приготовляют пищу, пекут хлеб). В этот обрядовый цикл входит и ритуальный обход женихом своих друзей; в каждом доме его угощают, в одном из домов он проводит ночь. Во время ритуальных предсвадебных трапез (дружинных пиров) загадываются загадки, рассказываются сказки, надеваются маски; то есть налицо элементы обрядового синкретизма. Очень любопытен обряд поклонов „куму-полководцу“. Жених много раз должен поклониться куму, повернувшись к нему…. задом…

Ритуальное омовение жениха, столь же ритуальное бритье и (в некоторых местностях) раскраска выбритого лица, облачение жениха в пышный костюм, поднесение ему нарядного, „парадного“ оружия должны быть, конечно, отнесены к дружинной обрядности, откуда и попали в обрядность свадебную. В известных нам элементах воинского костюма и прически средневекового дружинника обращают на себя внимание знаменитые „косы“, „косицы“, „длинные прядки“ (в Болгарии эти косицы юношей сохранялись до начала XX века во многих местностях). К сожалению, сегодня едва ли возможно установить, какие внутридружинные отношения маркировались деталями костюма, украшениями, разновидностями причесок. Вероятно, более длинная косица (близкая к девичьей) указывала на функцию „меньшого брата“ в дружинной паре…

Здесь, конечно, хочется сделать короткое отступление и, что называется, „поставить вопрос“ о функции так называемых „украшений“ в костюме, внешнем виде воина-дружинника. Разумеется, исследователи и интерпретаторы материальной культуры не могли не обратить внимание на серьги, кольца, браслеты, ожерелья, находимые постоянно в языческих погребениях средневековых воинов-дружинников. В дошедших до нашего времени изображениях особенно бросаются в глаза браслеты и серьги… „… Рисуя облик древнерусских воинов IX — начала XI вв., нельзя не упомянуть украшений — гривн, браслетов, фибул скандинавского и восточноевропейского типов, застежек кафтанов и поясов с металлическим узорным набором степного происхождения, которые завершали столь разнохарактерные, но этнический выразительные образы…“