Симпозий как феномен

Симпозий как феномен

В андроне слуги готовят все необходимое для вечера. Гости занимают ложа: по двое, иногда по трое, если речь идет о празднике более чем на тридцать человек. Ножки кроватей выполнены из дерева или бронзы, сами кровати устланы персидскими коврами, на них брошены подушки.

В начале рабы ставят блюда на стол перед каждой постелью. До классического периода считается хорошим тоном показывать «архаический» вкус к простой еде. Скромный ужин: фрукты, рыба, жареное или вареное мясо, овощи, горох или бобы, оливки, пирог из меда и конечно же миндаль, лесной орех, которые грызут весь вечер, так как считается, что они ослабляют действие вина.

Еда – это всего лишь прелюдия к самой увлекательной части пиршества, разогрев перед симпозием.

Симпозий – «время, когда пьют вместе». Алкивиад в «Пире» Платона не скрывает: он пришел, чтобы пить вино в компании.

«Друзья, позвольте выпить с вами человеку, который уже много выпил, или нам нужно уйти, ограничившись целью нашего появления – короновать Агафона? Вчера, добавил он, я не смог приехать; но сегодня я здесь, с этими лентами на голове, чтобы увенчать ими человека, которого я провозглашу самым мудрым и самым красивым. Вы смеетесь надо мной, потому что я пьян?»

Не важно, откуда вино: Крит, Родос, Аттик, но его нужно до пяти или шести литров на человека. Зимой его пьют горячим и с добавлением пряностей. Иногда добавляют дурманящие травы и специи, и оно освобождает чувства, вызывает галлюцинации. Однажды гости на пиру видели ужасное кораблекрушение и бредили до следующего дня. Рецепт галлюциногенного напитка остался тайным.

Правила определяются тем, кто организует симпозий. В качестве короны хозяин носит фригийский колпак, знак уважения народу, который известен своим пьянством. Симпозиарх решает, что наливать в кубки: цельное вино или разбавленное и как именно нужно его разбавлять. Благоухающая листва, плющ, мирт или розмарин, розы, фиалки, нарциссы и прочее отдаляют опьянение. Плутарх ссылается на старейшин, чтобы подтвердить это применение: «Очевидно, что цельное вино, ударяя в голову и повышая давление в теле, туманит разум человека. Однако вещества, содержащиеся в цветах, – волшебное средство от этого воздействия. Некоторым образом они образуют стену вокруг головы, как вокруг цитадели. Теплые вещества из цветов расширяют поры, и пары вина выходят. Холодные же своим мягким действием отклоняют пары, которые поднимаются в мозг. Из их числа – венки из роз и фиалок. И те и другие своим запахом подавляют и препятствуют ощущению тяжести в голове. Но цветок сыти, шафрана, кирказона постепенно приводит людей, которые слишком много выпили, к безболезненному сну. Эти цветы имеют нежный и легкий аромат и имеют свойство постепенно развеивать неустойчивость характера и ожесточенность, которые формируются у пьющих. К ним возвращается спокойствие, состояние опьянения уменьшается и вскоре исчезает». Есть и другие цветы, которые усиливают возбуждение. Как только обстановка становится непринужденной, исчезает робость. «Это вполне естественно, что человек под воздействием вина дает волю своим чувствам и говорит о сексе. Действительно, мы склоняемся к такого вида разговору, когда мы пьем больше, чем нужно».

После пеана, оды в честь Аполлона, которая открывает симпозий, наступает время воспевать схолии. Моду задавали самые известные поэты; талантливые музыканты поддерживали оживленную атмосферу.

«Вначале концерт был действительно превосходный. Но позже, когда музыканты немного узнали гостей и почувствовали, что большая часть гостей находится под влиянием наслаждения и желания и готова позволить им играть самые сладострастные мотивы, они разошлись. Эти звуки опьяняют больше, чем какое-либо вино, которым заполняли себя без осторожности и меры. В самом деле, гости не сдерживались и кричали и хлопали в ладоши, лежа в постели: большинство гостей заканчивали тем, что исполняли самые непристойные танцы, которые вызывали подобные мотивы и музыку.

С нами пил философ. Вошла флейтистка и попросила разрешить ей сесть на его кровать. Он отказал, приняв высокомерный вид. Но позже флейтистка была выставлена на аукционе, ибо это обычай на пиршествах. Тогда он участвовал в аукционе смелее молодого девственника; но когда девушка была продана другому, он разозлился на этого человека, заявив, что тот действовал не по правилам. В конечном счете этот суровый философ подрался, он, который совсем недавно даже не соизволил уступить место девушке рядом с собой».

Но иногда на пирах вспыхивают и ссоры. Мужчины ссорятся из-за женщин, женщины – из-за мужчин. В диалогах Лукиана мать гетеры встревожена – та предосудительно вела себя на последнем застолье.

«Мать. С ума ты сошла, Филинна, или что с тобой случилось вчера на пирушке? Пришел ко мне поутру Дифил в слезах и рассказал, что он вытерпел от тебя. Будто ты напилась и, выступив на середину помещения, стала плясать, хотя он тебе запрещал, а потом целовала Ламприя, его товарища. Когда же Дифил рассердился на тебя, ты, не обращая на него внимания, подсела к Ламприю и обняла его, а Дифил при виде всего этого готов был повеситься. А ты, кажется, и ночи не провела с ним, но оставила его плакать, а сама лежала на соседней постели, напевая и огорчая его».

Дочь оправдывается:

«Филинна. А то, что он сделал, матушка, он не рассказал тебе? Иначе б ты не защищала его, такого обидчика! Ведь он, бросив меня, вступил в разговор с Таис, подругой Ламприя, пока тот не пришел. Когда же он увидел, что я рассердилась и стала делать ему знаки перестать, он взял Таис за кончик уха и, запрокинув ей голову, поцеловал так крепко, что с трудом оторвал свои губы. Тогда я стала плакать, а он засмеялся и долго говорил Таис на ухо, про меня, конечно, и Таис улыбалась, глядя на меня. Когда они заметили, что идет Ламприй, то перестали целоваться, и я все-таки легла рядом с Дифилом, чтобы у него не было после повода для ссоры, а Таис, поднявшись, стала плясать первая, высоко обнажая свои ноги, как будто у нее одной они красивы. Когда она кончила, Ламприй молчал и не сказал ничего, а Дифил стал расхваливать ее изящество и искусство – как согласны ее движения с музыкой кифары, как стройны ноги, и тысячу подобных вещей, словно хвалил Сосандру, дочь Каламида, а не Таис, которую ты ведь знаешь, какова она: мы ведь купались вместе.

Таис же тотчас бросила мне такую насмешку: «Если кто, – сказала она, – не стыдится, что у него худые ноги, пусть встанет и протанцует».

Что же еще сказать, матушка? Я поднялась и стала плясать. Что же мне было делать? Не плясать и оправдать насмешку и позволить Таис царствовать на пирушке?

Мать вразумляет ее:

«Мать. Ты слишком самолюбива, дочка. Не нужно было обращать на это внимания. Но скажи все-таки, что было после.

Филинна. Ну, другие меня хвалили, а Дифил один, лежа на спине, смотрел в потолок, пока я не остановилась от усталости.

Мать. А правда ли, что ты целовала Ламприя и, перейдя к нему со своего места, обнимала его? Что же ты молчишь? Это уж совсем непростительно.

Филинна. Мне хотелось в отместку рассердить его.

Мать. Потом ты не спала с ним и даже пела, когда он плакал. Не знаешь ты разве, дочка, что мы нищие? Забыла ты, сколько мы от него получили и какую зиму мы провели бы в прошлом году, если бы нам его не послала Афродита?

Филинна. Что же, поэтому мне терпеть от него оскорбления?

Мать. Сердись, но не отвечай ему оскорблениями. Разве ты не знаешь, что оскорбленные любовники порывают связь и упрекают себя за нее? Ты же постоянно бываешь слишком сурова с человеком – смотри, как бы мы, по пословице, слишком натягивая, не порвали веревочку».

На другом пиршестве, устроенном женщинами, происходит нечто, о чем Лукиан может говорить только обиняками:

«Леэна. Устроили они как-то попойку, Мегилла и Демонасса, коринфянка, тоже богатая и такая же, как и Мегилла, и взяли меня играть им на кифаре; когда же я поиграла, стало уже поздно, и пора было ложиться спать, а они обе были хмельны. «Ну, – говорит Мегилла, – теперь было бы хорошо заснуть; ложись здесь, Леэна, посередине между нами обеими».

Клонария. И ты легла? А что было потом?

Леэна. Сначала они стали меня целовать, как мужчины: не только касаясь губами, но слегка приоткрывая рот, обнимали меня и мяли груди. А Демонасса даже кусала меня среди поцелуев. Я же все не могла еще понять, в чем дело. Потом Мегилла, разгорячившись, сняла накладные волосы с головы, покрытой совершенно ровными, короткими волосами, и тело показала обритое совсем, как у самых мужественных атлетов. Я была поражена, когда посмотрела на нее. А она говорит мне:

– Видала ли ты, Леэна, когда-нибудь такого красивого юношу?

– Но я не вижу здесь, – говорю, – Мегилла, никакого юноши.

– Не делай из меня женщину, – говорит она, – мое имя – Мегилл, и я давным-давно женат на этой Демонассе, и она моя жена.

Я засмеялась на это и говорю: «Итак, ты – Мегилл, мужчина, и обманул нас, подобно Ахиллу, который, как говорят, скрывался среди девушек? И мужскую силу имеешь, и с Демонассой ты делаешь то же, что и мужчина?»

– Мужской силы, – говорит, – у меня нет, Леэна, да мне ее и не нужно вовсе. Ты увидишь, что я особенным образом достигну еще большего наслаждения.

– Но ты ведь не гермафродит, – говорю, – которые часто обладают, как говорят, и теми и другими средствами? – Ведь я еще не знала, в чем дело.

– Нет, – говорит, – я совсем мужчина.

– Я слышала, – говорю, – как Исменодора, флейтистка из Беотии, передавала распространенное у них предание, будто кто-то в Фивах из женщины стал мужчиной, и это был тот самый знаменитый прорицатель – Тиресий, кажется, по имени. Не случилось ли и с тобой чего-нибудь подобного?

– Вовсе нет, – говорит, – я родилась такой же, как и вы все, Леэна, но замыслы и страсти и все остальное у меня мужские.

– И достаточно у тебя страсти? – спрашиваю.

– Отдайся мне, – говорит, – если ты не веришь, Леэна, и увидишь, что я ничуть не уступаю мужчинам: у меня ведь есть кое-что вместо мужских средств. Ну, попробуй же, и ты увидишь.

Я отдалась, Клонария, – так она меня просила, и ожерелье какое-то дорогое мне дала, и тканей тонких подарила. Тогда я обняла ее, как мужчину, а она целовала меня и делала свое дело, задыхаясь, и, мне кажется, испытывала необычайное наслаждение.

Клонария. Но что же она делала и каким образом? Больше всего об этом расскажи.

Леэна. Не расспрашивай так подробно: ведь это неприлично! Клянусь Уранией, я не могу тебе ничего сказать».

Пир Ксенофонта и пир Платона устроены с нарочитой пышностью. Их организация доверена умелому мастеру, который знает, как развлечь гостей. В зале чередуются акробаты, флейтисты и флейтистки, но особенно фессалийские танцовщицы в набедренных повязках. Их похотливость – залог получения публикой удовольствия.

Посуда, украшенная распутными изображениями, подогревает страсти. На кубках, лампах и вазах самые известные художники изображали любовь богов и людей. На повернутой от гостей стенке амфоры изображена пара: музыкантша и мужчина отправляются на праздник, одетые в манто, она несет арфу, он – кубок. Внешняя сторона, видимая гостям, совсем иная. Девять персонажей, две пары, женщины ласкают своими ртами возбужденную плоть своего партнера, трое мужчин, один лежит на кровати, ласкает себя и своих партнеров, один – предается с ним содомии, второй – занимается с ним оральным сексом. За происходящим наблюдают еще двое мужчин, из которых один очень возбужден. На другом сосуде для вина изображен мужчина, лежащий на постели, двое других участников сажают на него девушку. На этих изделиях не хватает только надписей, но о надписях позаботились греческие поэты:

Считай! Трое в постели, и двое туда вторгаются.

Это кажется не совсем обычным.

Но нет, я не лгу! Ибо тот, что посередине,

Ублажает сразу двоих:

Он наслаждается спереди и ублажает сзади.

Или:

Я на своей постели ублажаю двух мужчин.

Одному я дарую свой рот, второму – свою плоть;

И последнему – свой зад! Другу Содома,

Весельчаку, крепкому парню —

Для них эти смелые выходки.

Не бойся! Иди в мою спальню и не задерживайся;

Твои двое друзей тоже будут желанными гостями.

Эти керамические изделия подтверждают вкус греков к любви и разврату, как и ритоны, кубки для вина, представленные в Афинах или на острове Делос. Они имеют форму и размер мужских половых органов в возбужденном состоянии.

Пируют и сами гетеры, в интимном кругу, отдыхая от мужских ласк и снова наполняясь радостью жизни. Алкифрон в своем рассказе «Письма гетер» повествует: «Мелисса пригласила нас недавно в имение своего возлюбленного, говоря, что мы должны принести жертву нимфам. Это имение отстоит от города на двадцать стадиев. Само оно подобно цветущему саду или роще: у загородного дома лежит небольшое засеянное поле, все же остальное засажено кипарисами и миртами; поистине, дорогая, имение для любви, не для земледелия.

Уже наш путь туда был полон веселья: то мы сами поддевали друг друга или своих поклонников, то встречные над нами подтрунивали. Никий, этот повеса, возвращаясь, не знаю откуда, говорит нам:

– Куда это вы все вместе собрались? Чье имение идете вы пропивать? Счастливое то место, куда вы идете; сколько будет на нем фиг!

Нетала сама напустилась на него, непрестанно издеваясь над ним, и заставила его отвязаться от нас.

Отплевываясь и назвавши нас грязными бабами, он убрался прочь. Мы же, срывая пурпурный терновник и зеленые веточки и собирая анемоны, неожиданно пришли на место: веселые шутки сделали дорогу незаметной, и мы ее прошли так скоро, как мы и не думали.

Тотчас же мы приступили к совершению обряда. Немного в стороне от дома была скала, густо заросшая по вершине лавками и платанами; по обеим ее сторонам были густые заросли миртов, и, словно обнимая ее, кругом обвивал ее плющ, можно сказать приросший к поверхности камня; с самой же скалы бежала светлая ключевая вода. Под выступами скал было поставлено несколько статуй нимф, и, как будто подглядывая за наядами, над ними наклонялся Пан. Мы соорудили перед ними временный жертвенник, положили на него наколотых дров и жертвенных печений; затем мы привнесли первую жертву белой курицей, сделали возлияние молоком с медом и воскурили на огне фимиам; мы много молились нимфам, а еще больше или, во всяком случае, не меньше – Афродите, умоляя ее даровать нам удачу на любовной охоте. В конце концов нас потянуло к хорошему угощению.

– Пойдем, – сказала Мелисса, – и возляжем за стол в доме.

– Нет, нет, во имя нимф и старого Пана, – сказала я, – видишь, как похотливо смотрит он; он с удовольствием увидит нас тут подвыпившими. Вон смотри, какое хорошее местечко под миртами, покрытое росою и кругом усыпанное нежными цветами. Я предпочла бы лежать на такой траве, чем на ковриках и мягких подстилках. Клянусь Зевсом, гораздо лучше, чем в городе, эти пиры здесь, на открытом воздухе, среди очарования деревенской природы.

– Правда, правда, – закричали другие, – хорошая мысль! – И тотчас, наломав ветвей тиса и мирта и покрывши их своими платьями, мы быстро все это устроили, земля была мягкая от клевера и трилистника; а посредине цвело несколько гиацинтов и какие-то очень пестрые цветы.

Среди весенней листвы сладко и непрерывно заливались соловьи, и медленно падали звонкие капли воды со скалы, как будто капли ее пота, производя нежный шум, так подходящий к весеннему пиру. Вино было не местное, а италийское, какого, по твоим словам, ты купила в Элевсине шесть урн, очень сладкое, и было его много. Нам подали яйца, мягкие, как задница, куски нежного мяса козленка и домашних кур; затем были разные молочные печенья – одни на меду, другие поджаренные на сковородках – их, кажется, называют питисами и сколаками, – и, конечно, было все то, что поля щедро дали нам в весеннюю пору. А затем стали часто ходить вкруговую кубки, и, кроме трех заздравных чаш в честь любви, не было никакой меры для питья. Вполне правильно: там на пирах нет принуждения в питье. Так и мы стали выпивать маленькие чаши одну за другой. Была тут Круматион, служанка Мегары, игравшая на флейте, а Симмиха пела любовные песни под эту мелодию. И радовались нимфы, живущие в здешнем источнике. Когда же встала Плангона и стала танцевать, покачивая бедрами, то чуть сам Пан не соскочил со скалы и не прыгнул на нее сзади. Музыка тотчас привела нас в волнение, кровь у нас закипела, и ум наш был уже затуманен вином. Ты понимаешь, о чем я говорю…

И вот когда мы немного, как бы мимоходом, насладились любовью, мы вновь возобновили нашу попойку. Но нимфы, казалось, не так уж приветливо смотрели на нас, как раньше, зато много милостивее Пан. И опять к столу были поданы разные птички, пойманные в силки, и куропатки, самые сладкие гроздья из виноградного сбора и спинки зайцев. Затем были поданы доставленные из города устрицы, тритоньи рога и местные раковины; были и плоды земляничного дерева и полезные для желудка корни сладкого салата в уксусе и меде. А что особенно охотно мы ели, так это латук и сельдерей. А какие, представь себе, кусты латука! Ведь огород был под рукой, и каждая из нас приказывала служанкам:

– Сорви мне этот.

– Нет, а мне вон тот.

– Нет, нет, не этот, а вон тот.

Одни были с широкими листьями и большие, другие густые, с плотными завитками, но короткие, и листья их были светло-желтые; говорят, что Афродита особенно любит такие.

Когда мы этими свежими весенними овощами вновь привели в надлежащий порядок желудки, мы продолжали пить весьма усиленно и дошли до того, что не захотели уже ни скрываться друг от друга, ни предаваться любовным наслаждениям украдкой. Вот до какого вакхического состояния довело нас питье заздравных кубков. Ненавижу я петуха соседей – своим пением он разогнал у нас сладкое опьянение.

Так как ты не могла быть на этой прекрасной попойке, то нужно было, чтобы по крайней мере ты насладилась рассказом об этом пире – он был роскошен и достоин этого общества влюбленных. Мне хотелось подробно написать тебе обо всем, и сделала я это охотно. Если ты в самом деле чувствуешь себя плохо, смотри выздоравливай поскорей. Если же ты сидишь дома, поджидая, что придет к тебе твой возлюбленный, то поступаешь неразумно. Будь здорова!»

Отрывок великолепен хотя бы уже потому, что в нем сконцентрированы все атрибуты культа плодородия: брань (то есть славословие срамных частей тела и срамных действий), жертвоприношение кровью, медом и молоком, опьянение, обжорство плодами земли и блуд.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.