Сумасшедший
Сумасшедший
Меня берега Невы манили знаменитой Щедринкой, Пушкинским домом, где за каменными стенами хранит тайны не склеротичная, а набухшая кровью и слезами российская история и где ведется вечный диалог с прошлым.
Все бывает в жизни нашего брата. Бывает, как говорится, муж у девушки умирает, а у вдовушки живет.
По многолетней привычке к десяти утра я приходил в бывший дом графа Лаваля, где разместился Российский государственный исторический архив, работал весь день, а вечером спешил в Щедринку. Напомню: время было хмурое; все, или почти все, было нормализовано (формализовано), и мы утоляли духовную жажду из разбитых бокалов чудом уцелевшего прошлого. Щедринка была отдушиной. Как ручейки, стекались сюда со всей России подвижники и шелестели страницами, и скрипели перьями до последнего часа.
В шесть вечера, минута в минуту, за соседним столом, слева от меня, садился такой же, как я, провинциал. Всегда чисто выбритый, подтянутый, элегантный, он, прежде чем сесть, вытаскивал из красного кожаного портфеля белую тряпочку, тщательно вытирал стул, стол и только потом усаживался. С шести до десяти вечера – ни одного перерыва, ни одной передышки! Я не слышал от него ни слова, ни вопроса. Иногда казалось, что он даже не дышит. И только лихорадочный блеск глубоко утопленных маленьких глаз за толстыми линзами очков говорил о затаенной одержимости. Он был философ.
В тот памятный августовский вечер он, по обыкновению, усердно читал, писал, но вдруг поднялся, начал, как маятник, ходить по узкому проходу, а потом вскочил на стол, вытянулся стрункой, вперил взгляд в читающую братию и… запел «Интернационал»:
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов!
Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой вести готов.
Зал опешил, а он, набирая металла в голосе, пел и пел, повторяя только первый куплет партийного гимна. Ему внимали подавленно, в ужасе молчания.
Подбежала старенькая, седая библиотекарь и стала умолять:
– Голубчик! Прекратите! Ради Бога, прекратите!
А он – свое:
Вставай, проклятьем заклейменный…
И тогда бедная старушка, беспомощно разводя руками, стала взывать к залу:
– Вставайте, товарищи, вставайте…
Зал встал. Что-то мефистофельское сверкнуло и погасло за толстыми линзами очков, гимн полился еще громче, но тут, как из-под земли, выросли два дюжих милиционера, подхватили «певца» под белы рученьки и поволокли к выходу. Он слабо сопротивлялся и крикнул только раз, когда хрустнули очки под кованым каблуком.
Соседка справа, откинувшись на спинку стула и сложив на груди руки, загадочно улыбалась и то ли для себя, то ли для меня громко прошептала:
– А он не сумасшедший. Нет, не сумасшедший… – и вновь углубилась в фантасмагории своего Ариосто.
И был год 1968 от Рождества Христова, и была танковая осень, и до августа 1991-го оставались двадцать три ступеньки.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.