ОБРАЗ ЛУННОГО СИЯНИЯ В «НОЧНОЙ ПОЭЗИИ» ТЮТЧЕВА И ФЕТА (О философско-эстетических представлениях поэтов)

В.Н. Аношкина-Касаткина

Аннотация

Изучая «ночную поэзию» в русской литературе середины XIX в., автор статьи выделила философско-романтическую ее разновидность. Ф.И. Тютчев и А.А. Фет породнились в осознании световой основы мирового бытия – Божественного Первоначала. В статье рассмотрено своеобразие поэтики образа лунного сияния, его вариантов и вариаций, живописно-музыкальной выразительности.

Ключевые слова: философия, эстетика, созерцание, интуиции, первооснова бытия, Мать – Земля, сияние – обаяние.

Anoshkina-Kasatkina V.N. The image of moon light in «night poetry» of Tyutchev and Fet

Summary. Studying the «night poetry» in Russian literature of the middle of the XIX century, the author of article has separated out its philosophic and romantic variation. F.I. Tyutchev and A.A. Fet became related in acknowledgement of the light basis of world being – The Divine Alpha. The article examines the originality of the moon light image poetics, its variants and variations, pictorial and musical expressiveness.

Ф.И. Тютчев в стихотворном послании А.А. Фету писал: «Не раз под оболочкой зримой / Ты самое ее узрел…»1 Что имел в виду «сочувственный поэт»? Речь шла в строках послания об «инстинкте пророчески-слепом», который позволяет постигать («чуять») «темную глубину» земную. Но однако не это ценит Тютчев в поэтической натуре Фета, а его способность видеть высшие сферы бытия – «Великую Мать», ту самую «Природу-Мать», которая наделила птиц («коршуна») крыльями, позволив им взвиваться высоко в небеса, и «голос» ее надлежит человеку всегда слышать; нужно и видеть и слышать живую и любящую Душу мира. Поэт упрекал:

Они не видят и не слышат,

Живут в сем мире, как впотьмах!

Для них и солнцы, знать, не дышат

И жизни нет в морских волнах!

…………………………………

Не их вина: пойми, коль может,

Органа жизнь глухонемой!

Увы, души в нем не встревожит

И голос матери самой!

(«Не то, что мните вы, природа…»; 1830-е годы; I, 169–170)

Фет «мнил» о ней верно, согласно Тютчеву.

Процесс созерцания «смотрения» бытия выделен в поэтическом творчестве обоих поэтов, склонных призывать: «Смотри, как облаком живым / Фонтан сияющий клубится…»; «Смотри, как листьем молодым / Стоят обьвеяны берёзы…»; «Смотри как на речном просторе…»; «На месяц взглянь…» – все это просил Тютчев. И Фет постоянно в стихах тоже «видел» красоту Божьего мира и угадывал поэтическое значение даже частных его проявлений:

Лист трепетал, красноречиво

Глядели звезды нам в глаза.

Светились звезды издалека,

Фонтан сверкал так горячо,

И Млечный путь бежал широко

И звал: смотри! еще! еще!

…………………………………

Я слышу плеск живой фонтана

И чую звезды над собой.

(55)2

Тютчев в стихотворном послании пользуется фетовскими понятиями для обозначения его лирических душевных состояний: поэт «чуял», «слышал», «смотрел», «уяснял» сокровенный смысл бытия; Фет призывал:

В душе смиренной уясни

Дыханье ночи непорочной,

И до огней зари восточной

Под звездным пологом усни.

(76)

Впоследствии И.А. Ильин, философски осмысливая русскую поэзию, будет говорить о значении поэтического созерцания в качестве сущности художественного творчества, «истинного и глубочайшего источника художественного искусства»3. «Душа, предрасположенная к созерцанию, – говорил он, – как бы непроизвольно пленена тайнами мира и таинством Божиим; и жизнь ее проходит в интуитивном переживании их». Не поверхностное ви?дение явлений у выдающихся поэтов обнаруживает философ, а проникновение в сокровенную их сущность. Там же Ильин отмечал несостоятельность рассудочного, сознательно-произвольного постижения мира, подлинная художественная культура имеет глубокие корни, охватывающие не только сферу сознания, но является «целостным длительным и вдохновенным напряжением всего человеческого существа, отыскивающего прекрасную форму для глубокого содержания, значит – бессознательными, ночными силами души и, прежде всего, инстинктом»4.

Можно выявить исходный творческий принцип, сближающий изучаемых здесь поэтов, – их поэтическое созерцание, вместившее в себя интуиции, даже инстинкты; они определили своеобразие философско-эстетических представлений, и в этом действительно проявилось особое «родство» их душ, позволяющее одному (Фету) говорить об «обожании», а другому (Тютчеву) о «сочувствии» – так обозначились ими взаимные отношения.

* * *

В судьбах «чистого искусства» творчество Тютчева сыграло особую роль, подсказав поэтам этого направления новый путь развития.

«Чистое искусство» под воздействием сокрушительной критики Некрасова, Чернышевского, Добролюбова, Писарева переживает уже во второй половине 50-х и в 60х годах кризис. Упреки в бессодержательности, насмешки над идейной бедностью стихов становятся общим местом в критических статьях 50–60-х годов, касающихся поэзии Фета и близких ему поэтов. Даже Дружинин говорил об отсутствии в стихах Фета «глубоких мировых мыслей»5.

Поэзии Фета и Майкова 40–50-х годов больше всего подходит определение «эстетический реализм». В этот период они претворяли в своем творчестве, преображая в духе эстетизма, те принципы, которые, начиная с Пушкина, вошли в русскую литературу.

Теоретики «искусства для искусства» отнюдь не отрицали ориентации его на реальную природу. Фет говорил о «чистом созерцании» в поэзии, об объективности творчества («строгий резец художника перерезал всякую, так сказать, внешнюю связь их с ним самим, и воссоздатель собственных чувств совладал с ними как с предметами, вне его находившимися»6). Фет искал сюжеты в реальных буднях: «Брось на стул женское платье, или погляди на двух ворон, которые уселись на заборе, вот тебе и сюжеты»7. Предмет поэзии Фет отыскивал в реальности, писал о красоте, разлитой во всем многообразии действительности; Дружинин направлял поэзию на изображение «светлых картин» жизни. Ориентируясь в творчестве на жизнь с ее повседневностью, приверженцы «эстетического реализма» отражали лишь поэтическое в действительности, «гармонию» жизни и такие диссонансы ее, которые вызывают чувство прекрасного, эстетическое удовольствие. Фет в своих стихах воспел те будни реальной жизни, которые получают у него определения: «прелестный», «благодатный», «нежущий», «опьяняющий», «осчастливливающий», «очаровывающий». Только такого рода качества реальности вдохновляют его как поэта. В стихотворениях Фета нет романтической экзотики, погони за исключительностью. Он не чуждается обыденности, бытовой детали. Он может говорить в стихах о том, как «на треножнике ярком мать варила черешни», «в загородке улеглися и жуют волы», «уж давно в плотине течь, доски гнилы» и т.п. Но все эти реалии заслужили его внимание лишь как источник поэтического, сквозь быт он как бы просматривает высокую красоту, он делает эстетические открытия на почве реальности.

Теоретики «чистого искусства» критиковали гоголевское направление не за главный эстетический принцип – ориентацию на реальность, а за социальный смысл творчества. Они осуждали натуральную школу за «односторонность», за то, что критический реализм якобы игнорирует «светлые», «гармонические» стороны жизни, обвиняли в «дидактизме», видя его в гражданственном пафосе и сатирических обличениях. То есть они выступали не против реализма, а против его критического направления.

Теоретики критического реализма, в свою очередь, отвергали не сам принцип создания художественного образа у поэтов «чистого искусства», Добролюбов и Салтыков-Щедрин не отказывали в художественности стихам Фета и Майкова, а осуждали поэтов этого направления за ограниченность их поэтической сферы, «узость» содержания их стихов. Добролюбов пишет: «Здесь мы расходимся с приверженцами так называемого искусства для искусства, которые полагают, что превосходное изображение древесного листочка столь же важно, как, например, превосходное изображение характера человека. Может быть, субъективно это будет и справедливо: собственно сила таланта может быть одинакова у двух художников и только сфера их деятельности различна. Но мы никогда не согласимся, чтобы поэт, тратящий свой талант на образцовые описания листочков и ручейков, мог иметь одинаковое значение с тем, кто с равной силою таланта умеет воспроизводить, например, явления общественной жизни»8. «Образцовое», «превосходное» изображение листочков и ручейков не позволяло все же критикам радикально-демократического лагеря одобрить «чистую поэзию» в целом, так как она была удаленной, как им казалось, от общественного бытия и лишенной критического начала.

Эстетический реализм поэтов «искусства для искусства» не только противостоял романтизму, но, развиваясь, все больше вбирал в себя романтические художественные принципы.

Поэзия позднего Фета все больше тяготеет к тютчевской романтической традиции9. Однако фетовское прочтение Тютчева было своеобразным. В центре внимания Фета оказалась «ночная поэзия» Тютчева.

«Ночная поэзия», связанная с сентиментально-романтической традицией, во второй половине XIX в. развивается в разных направлениях. Во-первых, она обогащается социальным содержанием, срастаясь с социально-политической лирикой в творчестве Некрасова и поэтов его школы, и выступает в виде социальной элегии, социальной медитативной миниатюры или даже лирико-бытовой зарисовки с натуры с символическим образом ночи как русского «темного царства». Остросоциальное обличительное звучание придал «ночной поэзии» Некрасов:

Душно! Без счастья и воли

Ночь бесконечно длинна.

Буря бы грянула, что ли?

Чаша с краями полна! 10

В «ночной поэзии» Тютчева отчасти также проявилась эта тенденция развития жанра:

Над этой темною толпой

Непробужденного народа

Взойдешь ли ты когда, Свобода,

Блеснет ли луч твой золотой?..

(1857; II, 83)

И в стихотворении «Ты долго ль будешь за туманом…» снова поэт создал образ России-ночи:

Все гуще мрак, все пуще горе,

Все неминуемей беда –

Взгляни, чей флаг там гибнет в море,

Проснись – теперь иль никогда…

(1866; II, 168)

Здесь «ночная поэзия» стала превращаться в социально-политическую лирику.

Другой путь развития этого жанра состоял в усилении в нем философской тенденции, романтически медитативного и символически картинного начала. «Ночная поэзия» как разновидность романтической философской лирики своего вершинного развития для середины XIX в. достигает в творчестве Тютчева.

Поэзия Тютчева, субъективно прочитанная Фетом, вошла в глубинные контакты с его философскими штудиями, в частности, с работой над Шопенгауэром и, таким образом, определила новый этап в художественном творчестве поэта.

Статья Фета «О стихотворениях Ф. Тютчева»11 носит во многом теоретический характер. На основе тютчевской поэзии Фет создавал свою теорию искусства, теорию лирики; он сформулировал основные принципы: о соотношении поэзии и жизни, о сущности художественного образа, о содержании поэтического произведения, о соотношении мысли и чувства в творчестве, о роли и месте субъективного начала в искусстве. У Фета было отнюдь не только апологетическое отношение к Тютчеву. Восхищаясь поэзией Тютчева, тонко чувствуя красоту его стихов, Фет тем не менее сделал несколько критических замечаний.

Фет упрекнул Тютчева за введение рефлексии в стихи. Он не принял рефлектирующего элемента в стихотворении «Сияет солнце, воды блещут»: «Стихотворение – все чувство, все восторг, но и в нем, при последнем куплете, поэт не ушел от вечной рефлексии. Чувствуешь, что и в минуту наслаждения природой, он ясно видит причину своего восторга»12. Стихотворение «Итальянская villa» также было подвергнуто критике: «Совладав так мастерски с содержанием в начале стихотворения, поэт под конец увлекся своим господствующим элементом – рефлексиею», «художественная прелесть этого стихотворения погибла от избытка содержания»13. Фет считает, что из него следовало бы сделать два самостоятельных стихотворения. Фет говорит о «вечной рефлексии» Тютчева, о его рефлексии как «господствующем элементе», о «рефлективной натуре поэта», из-за которой он не может в некоторых стихах отодвинуть от себя собственное «я»14. Критика Фетом тютчевской рефлексии – это критика романтического принципа, открытой философской тенденции его поэзии. Фет против любой тенденции, он за «чистое искусство». Хотя Фет в статье не подверг критике романтический торжественный настрой стихов Тютчева, но и теоретически, и практически он отверг его. Фет писал: «Моя муза не лепечет ничего, кроме нелепостей»15, «в нашем деле истинная чепуха и есть истинная правда»16. А Тютчев в своих стихах вещал как пророк («Я не свое тебе открою, а бред таинственный духов»), поучал («Мужайтесь, о други, боритесь прилежно»), открывал «тайны» природы и человеческой души. Философско-учительное начало поэзии Тютчева («Молчи, скрывайся и таи», «Мужайтесь, о други», «Не рассуждай, не хлопочи», «Не верь, не верь поэту, дева», «Цицерон» с его строчками: «Счастлив, кто посетил сей мир в его минуты роковые») не могло быть одобрено Фетом, и эти стихотворения поэта Фет обошел молчанием. Для Фета, видимо, все это было проявлением ненавистной ему дидактики: «Видно, мне с тем и умереть, оставшись в поэзии непримиримым врагом наставлений, нравоучений и всяческой дидактики»17, – писал он в 1888 г., и раньше в 1886 г.: «Эту дрянь должно общество (любителей-художников. – В. А. – К.) отрезать от себя как ножом»18.

В своем стихотворении, посвященном Тютчеву («Прошла весна – темнеет лес…»), Фет назвал его «вешним» поэтом-певцом «полночи нездешней». В статье «О стихотворениях Ф. Тютчева» Фет сравнил мир его поэзии с ночным, звездным небом19. Среди стихотворений, особенно понравившихся Фету и процитированных им, оказались: «Тихой ночью, поздним летом», «Не остывшая от зною» – стихотворения, предвосхищающие «ночную поэзию» Фета подчеркнутым эстетизмом восприятия летней лунной ночи и эмоциональной экспрессией:

Тихой ночью, поздним летом,

Как на небе звезды рдеют,

Как под сумрачным их светом

Нивы дремлющие зреют…

Усыпительно-безмолвны,

Как блестят в тиши ночной

Золотистые их волны,

Убелённые луной…

(1849; I, 205)

Ср. у Фета:

Какая ночь! Как воздух чист,

Как серебристый дремлет лист…

У Тютчева: «Ночь июльская блистала», у Фета: «Сияла ночь, луной был полон сад…»

Фета увлекла философская насыщенность тютчевских стихов о ночи, его способ введения философской идеи в поэзию. Статья о Тютчеве свидетельствовала, однако, и о том, что не все в художественном методе поэта-предшественника было приемлемо для последователя. Фетом отвергается рефлексия, но усиливается суггестивность, отвергается философский афоризм – прямой философский вывод в стихах, – но принимается философски насыщенная символическая картина в поэзии20.

* * *

Тютчев в специальном стихотворении «День и ночь» отделил две половины суток и таким образом позволил говорить о «поэзии дня» и «ночной поэзии». Однако у него есть и другое измерение бытия – «высшее» и «низшее», он видел «верх» и «низ» мироздания. Душа поэта обостренно воспринимает и то, и другое:

Слыхал ли в сумерке глубоком

Воздушной арфы легкий звон?..

……………………………..

О, как тогда с земного круга

Душой к бессмертному летим!

(«Проблеск», 1825; I, 52)

Итак, «земной круг» и улетающая от него душа в сумеречный час к «воздушной» небесной «арфе». Подобная поэтическая вертикаль бытия и в стихотворении «К Н.»:

Таков гор?-духов блаженных свет,

Лишь в небесах сияет он, небесный;

В ночи греха, на дне ужасной бездны,

Сей чистый огнь, как пламень адский, жжет.

(1824; I, 46)

В стихах появился образ «дна ужасной бездны», да еще в сопровождении эпитета у «огня» – «адский». «Ночи греха», адские ночи широко представлены в поэзии В.А. Жуковского, обычно в его переводах: «Божий суд…», «Адельстан», «Варвик», «Ленора», «Двенадцать спящих дев»… Тютчевские стихотворения «День и ночь», «О чём ты воешь, ветр ночной…», «Песок сыпучий по колени…», некоторые другие образы напоминают о существовании такой традиции:

И бездна нам обнажена

С своими страхами и мглами,

И нет преград меж ей и нами –

Вот отчего нам ночь страшна!

(«День и ночь», 1847; I, 185)

У поэта «ветр ночной» поет «страшные песни», свидетельствующие о близости «шевелящегося» хаоса, или же ночь у него «как зверь стоокий, глядит из каждого куста». Таков в его стихах «земной круг» ночью. Этот «низ» бытия постигает, переживает и душа поэта, наполняясь тоской и тяжелыми предчувствиями.

Однако уже в раннем творчестве образ ночи получает также иное измерение, появляется картина ночного неба:

Видение

Есть некий час, в ночи, всемирного молчанья,

И в оный час явлений и чудес

Живая колесница мирозданья

Открыто катится в святилище небес!

Тогда густеет ночь, как хаос на водах,

Беспамятство, как Атлас, давит сушу:

Лишь Музы девственную душу

В пророческих тревожат боги снах!

(1829; I, 70)

И здесь расположился внизу ночной хаос, он «на водах»; «давит сушу» «беспамятство»; тревоги посланы человеку – то «земной круг» его существования. Но постепенно в стихах взор поэта все больше и в «ночной поэзии» устремляется ввысь, в «святилище небес». Этот образ закрепляется в его поэзии и обогащается. Небо лунное, звездное, озаренное светом месяца привлекает взор поэта и отзывается в его душе.

К ранним появлениям у него образа луны относится поэтическая зарисовка в стихотворении «Пробуждение» («Ещё шумел весёлый день…»):

Украдкою в мое окно

Глядело бледное светило,

И мне казалось, что оно

Мою дремоту сторожило.

(1820-е; I, 63)

Полная луна и месяц со своим сиянием поэтически созерцает автор, угадывает их символическое содержание, имеющее прямое значение и для человека. Два стихотворения о месяце «Ты зрел его в кругу большого света…» и «В толпе людей, в нескромном шуме дня…» – дилогия о небесном светиле, созданная, видимо, в одно время, выявляет сакральный смысл, позволяющий понять душу поэта:

На месяц взглянь: весь день, как облак тощий,

Он в небесах едва не изнемог, –

Настала Ночь – и светозарный Бог,

Сияет он над усыплённой рощей!

(1828–1829; I, 107)

«Таков поэт» – служитель Музы, о которой еще в «Видении» Тютчев сказал: «лишь Музы девственную душу / В пророческих тревожат боги снах»; сияние месяца – творческое сияние поэта. Во втором стихотворении он прямо говорит о себе: «мой взор…», «не вини меня!» за невозможность дневного сердечного самовыражения. Вот его довод:

Смотри, как днем туманисто-бело

Чуть брезжит в небе месяц светозарный,

Наступит Ночь – и в чистое стекло

Вольёт елей душистый и янтарный!

(конец 1820-х; I, 108)

Дополняется картина «святилища небес» из «Видения»: Тютчев ввел церковные ассоциации в образ месяца – он льет «елей душистый и янтарный»; особенно первое определение по-тютчевски оригинально («душистый» месяц), эпитет «светозарный» он повторил, но и усилил образ коннотацией благородного камня-янтаря (волшебного по народным представлениям) и церковного мирропомазания душистым елеем – таково и исцеляющее сияние месяца. В других стихах образ варьируется и дополняется определениями, еще приближающими его к человеку: «как сладко светит месяц золотой…» («Как сладко дремлет сад темнозеленый…»), «месяц слушал, волны пели…» («Там, где горы, убегая…»); обнаруживается и его божественно-царственное предназначение: «На небе месяц… царит себе…»; «А небо так еще всецело / ночным сияет торжеством» («Декабрьское утро»).

Картина ночного неба у Тютчева, которая восхищает его, – это «ночь в звездах», «сии светила, как живые очи, / Глядят на сонный мир земной…», но поэт и днем прозревает их свет; он любуется «сонмом звезд», знает о «славе звездной». Но еще больший свет в «святилище небес» излучает царственная луна-чаровница; она – главное украшение ночного неба. Ее свет белый, он «убеляет» дремлющие ночной порой нивы, но он и «лазурный», как бы вбирающий в себя небесную и водную синеву. Но важное, что поэт наблюдает в луне – ее влияние на земной мир. Пушкин сказал о ней: «На всю природу, мимоходом, / Равно сиянье льет она…» У Тютчева она не только «льет сиянье», но и «очаровывает»:

Но лишь луны, очаровавшей мглу,

Лазурный свет блеснул в твоем углу,

Вдруг чудный звон затрепетал в струне,

Как бред души, встревоженной во сне.

(«Арфа скальда», 1834; I, 155)

– пробудилась давно ушедшая жизнь средневекового замка, и поэт будто увидел тех дев, что жили здесь когда-то.

Особые «игры» у луны с водой, и не только у ней, но и у звезд: «И опять звезда играет / В лёгкой зыби невских волн…» («На Неве»). Поэтическое впечатление произвела ночная поездка на пароходе:

По равнине вод лазурной

Шли мы верною стезёй –

Огнедышащий и бурный

Уносил нас змей морской…

С неба звезды нам светили,

Снизу искрилась волна –

И метелью влажной пыли

Обдавала нас она…

…………………………..

Сны играют на просторе

Под магической луной –

И баюкает их море

Тихоструйною волной…

(1849; I, 207)

Постоянен мотив ночной поэзии Тютчева – лунного света и сновидений. Ночное светило, погружающее в царство снов, – «сны играют на просторе» – творит особый мир, объединяющий в субъективном переживании давно минувшее с человеческими снами и реальностью ночного лунного мира:

Рим ночью

В ночи лазурной почивает Рим…

Взошла Луна и овладела им,

И спящий Град, безлюдно-величавый,

Наполнила своей безмолвной славой…

Как сладко дремлет Рим в её лучах!

Как с ней сроднился Рима вечный прах!..

Как будто лунный мир и град почивший –

Все тот же мир, волшебный, но отживший!..

(конец 1840-х – нач. 1850; II, 11)

Магия луны могущественна, ей подвластен целый Град, и какой – Вечный Рим! Поэт воспроизвел в стихах «лунный мир», подобно великому Бетховену, создателю «Лунной сонаты». «Лунный мир» исполнен покоя, «сладко дремлет» Град, он во власти светила, оно «овладело» им, «волшебство» сотворено: сей мир наполнен «безмолвной славой», «отжившее» бытие предстало в своем величии. «Лунный мир» у Тютчева находится в сфере эстетики возвышенного.

Стихи поэта, непосредственно посвященные лунному сиянию, – это уже не меланхолия возвышенного, а экспрессия красоты, ее праздничный облик:

Как хорошо ты, о море ночное, –

Здесь лучезарно, там сизо-темно…

В лунном сиянии, словно живое,

Ходит, и дышит, и блещет оно…

На бесконечном, на вольном просторе

Блеск и движение, грохот и гром…

Тусклым сияньем облитое море,

Как хорошо ты в безлюдье ночном!

Зыбь ты великая, зыбь ты морская,

Чей это праздник так празднуешь ты?

Волны несутся, гремя и сверкая,

Чуткие звёзды глядят с высоты.

В этом волнении, в этом сиянье,

Весь, как во сне, я потерям стою –

О, как охотно бы в их обаянье

Всю потопил бы я душу свою…

(1865; II, 135)

В стихах запечатлено восприятие объединения двух стихий – водной, морской, и небесно-световой, лунного сияния; последнее слово – музыкальный припев в стихотворении, он варьируется, переходя из строфы в строфу. «Сиянье» повторилось три раза, и ему сопутствуют синонимы: «лучезарно», «блещет», «блеск», «сверкая», в этом же смысловом гнезде и психологическое определение – «обаянье», к тому же стоящее в рифме с главным словом – «сиянье». Философский подтекст стихотворения – восхищенно-любовное утверждение просветления темной водной стихии «лунным сияньем» (главное словосочетание в тексте), т.е. светлой основой мироздания – «родимым огнем», что и воспринято поэтом как «праздник» бытия, его покоряющие красота и величие.

Повторившийся мотив сна ведет к психологизации образа:

Опять стою я над Невой,

И снова, как в былые годы,

Смотрю и я, как бы живой,

На эти дремлющие воды.

Нет искр в небесной синеве,

Все стихло в бледном обаянье,

Лишь по задумчивой Неве

Струится лунное сиянье.

Во сне ль все это снится мне,

Или гляжу я в самом деле,

На что при этой же луне

С тобой живые мы глядели?

(«Июнь 1868  г.»; II, 188)

В ассоциациях обнаруживаются снова зарифмованные «обаянье – сиянье». Народ – эстет, творя язык, чуял музыку породнившихся в рифме слов, их сокровенное смысловое сочетание и единение. Вместе с тем Тютчев в поэтический ряд образов – «струящихся» представлений – включил «дремлющие воды Невы», «лунное сияние» и переживания любви к навсегда ушедшей подруге. Итак: любовь – лунное сияние – движущийся водный поток; такова жизнь в ее грустном обаянии, в конце концов, обаянии прекрасных сновидений.

В лексиконе Тютчева слово «сияние» и однокоренные с ним относится к числу любимых. О слове «свет» как тютчевской доминанте в последнее время много писали21; речь шла о солнечном свете, свете зари, утренней и вечерней. Но и «сияние», связанное также с ночным светилом, вошло в стихи поэта и наполнилось психологическим содержанием, выявляющим, как он неоднократно говорил, «глубину души» человека.

О «сиянии» души Тютчев знает и, заглядывая в «душевную глубину» («К Н.»), обнаруживает в ней «жизни ключ»; для него он – «благодеянье» и нужен поэту, «как небо и дыханье». Об этой же «душевной глубине» свидетельствует «Silentium!»: в ней чувства и мечты, «как звезды в ночи», нельзя их гасить; там чистые «ключи», нельзя их замутить «наружным шумом», ложным словом. Появился символический образ ночи сокровенного молчания. В душе поэта – потребность быть звездой («Душа хотела б быть звездой…»), его заветное желание – просиять:

О Небо, если бы хоть раз

Сей пламень развился по воле –

И, не томясь, не мучась доле,

Я просиял бы – и погас!

(«Как над горячею золой…»; не позднее 1830; I, 117)

И даже во сне на море в бурю ему видится в сонном воображении опять «сияние»: «По высям творенья, как бог, я шагал, / И мир подо мною недвижный сиял…» («Сон на море»). Поэт признается: «Душа моя, Элизиум теней, / Теней безмолвных, светлых и прекрасных…», чуждых суетной повседневности, тщете «земного круга»; в стихах закрепляются мгновения полета души к небесному свету, даже ночному. На такой поэтической волне появился в конце 1840-х – начале 1850-го года новый образ ночи: «Святая ночь на небосклон взошла…» В творчество позднего Тютчева вошла эстетика святости, вырастающая из его предшествующих стихов.

* * *

В 1859 г. Фет написал статью о Тютчеве, со второй половины 50-х годов обнаруживается влияние лирики Тютчева на Фета, которое усиливается в его «ночной поэзии» 80–90-х годов – периода сборников «Вечерние огни» (1883–1891). Образы Тютчева, рисующие призрачность человеческого существования, ночное бытие, приобретают в поэзии Фета новые социально-эстетические функции. Лирика Фета, как и Тютчева, представляет собой сложное художественное единство; поэтический мир Фета, соприкоснувшийся с поэтическим миром Тютчева, несет в себе отголоски творчества поэта-современника. Близость к Тютчеву выявляется в способах художественного мышления, в некоторых явлениях структуры образа, а именно в эстетических ассоциациях, закрепляемых в метафорическом составе стихотворения, его символике, философско-эстетическом подтексте. В дальнейшем изложении речь будет идти не о случайных и преходящих ассоциациях, а таких, которые, повторяясь в поэзии Фета, оказываются в определенной сфере (в «ночной поэзии») своеобразными доминантами, выражающими некоторые внутренние закономерности творчества. В «ночной поэзии» Фета обнаруживается тютчевский комплекс ассоциаций, выявляющий новый характер связей лирики Фета с романтизмом: ночной свет – бездна – тени – сон – виденья – тайное, сокровенное – любовь – единство «ночной души» человека с ночной стихией:

Месяц зеркальный плывет по лазурной пустыне,

Травы степные унизаны влагой вечерней,

Речи отрывистей, сердце опять суеверней.

Длинные тени вдали потонули в ложбине.

В этой ночи, как в желаниях, все беспредельно,

Крылья растут у каких-то воздушных стремлений,

Взял бы тебя и помчался бы так же бесцельно,

Свет унося, покидая неверные тени.

Можно ли, друг мой, томиться в тяжелой кручине?

Как не забыть, хоть на время, язвительных терний?

Травы степные сверкают росою вечерней,

Месяц зеркальный бежит по лазурной пустыне.

(48)

Ассоциация «ночь – бездна», столь важная для поэтического мировоззрения Тютчева, развивается в стихах Фета в русле, близком поэту-предшественнику, но не тождественном.

У Фета ночь – «тайная бездна», «бездна полуночная», «бездонная урна», сыплящая мириады звезд. Этот образ получает в его стихах философское углубление, новый, второй смысл. В содержании стихотворения появляется второй план – символический. В связи со стихами Тютчева Фет писал о многоплановости поэтической идеи в лирическом произведении: «Если же поискать за мыслью поэтической, тогда нужно вглядываться в поэтическую перспективу. В произведении истинно прекрасном есть и мысль, она тут, но нельзя, не имея перед глазами самого произведения, определить, где именно надо ее искать; на первом плане, на втором, третьем и т.д. или в нескончаемой дали»22. По мнению Фета, круг поэтической мысли расходится широко, тонко и неуловимо. Философско-поэтическую перспективу получает у него ассоциация «ночь – бездна». Она начинает сближаться с жизнью человека. «Бездна» – «воздушная дорога» – путь жизни человека.

Майская ночь

Отсталых туч над нами пролетает

Последняя толпа;

Прозрачный их отрезок мягко тает

У лунного серпа.

Царит весны таинственная сила

С звездами на челе. –

Ты, нежная! ты счастье мне сулила

На суетной земле.

А счастье где? Не здесь, в среде убогой,

А вон оно, как дым.

За ним! За ним! воздушною дорогой

И в вечность улетим!

(1870; 140)

Майская ночь сулит счастье, человек летит по жизни за счастьем, ночь – бездна, человек летит в бездну, в вечность, отдаленно ассоциированною с лунным сиянием.

Дальнейшее развитие этой ассоциации: ночь – существование человека – сущность бытия. В духе тютчевской традиции Фет представляет ночные часы как часы, раскрывающие тайны мироздания. Ночное прозрение поэта («Измучен жизнью, коварством надежды») позволяет ему смотреть «из времени в вечность», он видит «живой алтарь мирозданья», «и все, что мчится по безднам эфира». Это отголоски тютчевской картины в «Видении».

Фетовское «прозрение» открывает жизнь как «двойное» «бытие». В идее Фета можно усматривать тютчевский источник, хотя он не является единственным. Стихотворения поэтов с образом лебедя («Лебедь» Тютчева, «Над озером лебедь в тростник протянул…» Фета) имеют общую художественную деталь – раздвоение природной стихии, окружающей лебедя: «Она между двойною бездной лелеет твой всезрящий сон» (Тютчев), «зубцами вершин он (лес. – В. А. – К.) в заре потонул, меж двух изгибаясь небес» (Фет).

У Тютчева «двойная бездна» – это водная и воздушная стихия, притом водная стихия как первородная часто символизирует у него движение времени и переходит в символ жизни («всеобъемлющее море» жизни, поглощающее льдинки человеческого существования). «Двойное бытие» у Тютчева – это живое бытие Матери-земли и бытие ночного хаоса. Человеку доступны они оба.

У Фета лес изогнулся меж двух небес: неба действительного и неба призрачного, иллюзорного, отраженного в воде. В стихотворении «Томительно-призывно и напрасно…» он пишет о человеческом «двойном бытии»: «земной жизни» и «бессмертии». «Земная жизнь» получает в этом стихотворении определение «сумрак кругом», и в других его стихах дополняется определениями, дающими линию образов: жизнь – сон – дым. У Фета представлен вариант образа поэзии Тютчева. У Тютчева: жизнь – «тень, бегущая от дыма»; у Фета: счастье – «как дым».

Фет будто сближается с Тютчевым в своих представлениях о мировом бытии и судьбе человека, но в то же время он и уходит от него. Тютчевская ассоциация (ночь – бездна – человеческое существование), развиваясь в поэзии Фета, вбирает в себя идеи Шопенгауэра. Фет как бы повертывает Тютчева в сторону Шопенгауэра, что впоследствии будут делать декаденты, конечно, по отношению не ко всей системе этого философа, а к некоторым его идеям о темной, ночной основе мира, слепой воле. Стихотворение «Измучен жизнью, коварством надежды…», содержащее в себе отголоски тютчевской ночной поэзии, имеет эпиграф, взятый из Шопенгауэра, несущий идею жизни-сна.

У Тютчева ночь – «царство теней», призраков, ночных видений и сна, а у Фета, как и у Шопенгауэра, призрачным оказывается день, «земная жизнь». Образ «златотканого покрова», наброшенного над тайной бездной, из поэзии Тютчева, столь близкий неоднократно цитируемой Шопенгауэром фразе из индийских Вед, разрастается у Фета в картины призрачной, иллюзорной «действительности чудной». В ней «все грезит», все будто во сне, все «мечты почиющей природы», которую рационально «не объяснишь», о которой поэту часто приходится говорить «не помню», «не знаю», в ней все относительно, все «словно», «как будто», «точно», все движется, трепещет, скользит и тает, как мечта, меняется, течет, переливаясь, сверкая волшебными красотами. Этот трепещущий и ускользающий фетовский мир «действительности чудной» – не та Природа-Мать, которую нарисовал Тютчев в пластических образах.

У Фета в образную ассоциацию ночи и существования человека вплетается идея смерти. И снова поэт оттолкнулся от Тютчева в своих раздумьях, и снова отошел от него. Стихотворение «Сон и смерть», написанное в конце 50-х годов, является будто ответом на тютчевских «Близнецов», написанных не позднее начала 1850 г.

У Тютчева:

Есть близнецы – для земнородных

Два божества, – то Смерть и Сон,

Как брат с сестрою дивно сходных –

Она угрюмей, кротче он…

(I, 13)

У Фета:

Богом света покинута, дочь Громовержца немая,

Ночь Гелиосу вослед водит возлюбленных чад.

Оба и в мать и в отца зародились бессмертные боги,

Только несходны во всем между собой близнецы:

Смуглоликий, как мать, творец, как всезрящий родитель,

Сон и во мраке никак дня не умеет забыть;

Но просветленная дочь лучезарного Феба дыханьем

Ночи безмолвной полна, невозмутимая Смерть,

Увенчавши свое чело неподвижной звездою,

Не узнает ни отца, ни безутешную мать.

(1858 или 59)23

Если брать всю систему художественных ассоциаций Тютчева, связанных с ночью, то сон и смерть входят в нее. Как для Фета, так и для Тютчева, во многом античные мифы явились источником образных представлений об этих связях. У Фета и Тютчева совпала художественная идея: сон и смерть – близнецы. Развивается эта мысль в стихах поэтов не только по-разному, но даже противоположно. Тютчев в следующих трех строфах выдвинул новую тему – любви, именно она, а не тема смерти оказалась главной в его стихотворении. Смерть в стихотворении Тютчева наделена определениями, по смыслу противоположными фетовским: «смерть угрюмей», союз любви и самоубийства имеет обаянье ужасное, хотя и прекрасное. Сон «кротче» смерти, отмечает Тютчев. У Фета, наоборот, сон «смуглоликий», как мать-ночь, а смерть – «просветленная дочь лучезарного Феба», она увенчала чело звездою. Сон полон суеты дня, смерть полна величавого покоя. Фет отдает предпочтение смерти и в отличие от Тютчева рисует ее образ как воплощение своеобразной красоты: «Но если жизнь базар крикливый бога, / То только смерть его бессмертный храм» («Смерть»). От Тютчева Фет идет к Шопенгауэру, к его мыслям об индусской нирване как конечном идеале.

В целом «ночная поэзия» Фета глубоко своеобразна, нельзя ее отождествлять ни с философской системой Шопенгауэра, ни с «ночной поэзией» Тютчева. У Фета ночь прекрасна не менее дня, может быть, еще прекрасней. Ночь «благовонная», «благодатная», «серебристая», «лазурная», «нежная», «кроткая». Фетовская ночь светла и полна блеска, она сияет: «Сияла ночь, луной был полон сад…» Это ночь лунная, звездная, сверкающая: «Ночь красотой одевалася звездной»; «алмазная роса живым огнем с огнями неба в споре»; «трава при луне в бриллиантах». Фетовская ночь полна жизни, поэт чувствует «дыханье ночи непорочной», «вздохи дня есть в дыханье ночном». У Тютчева ночь свертывает златотканый покров дня, а у Фета скорее развертывает этот покров, оживляет живое:

Целый день спят ночные цветы,

Но лишь солнце за рощу зайдет,

Раскрываются тихо листы

И я слышу, как сердце цветет.

(1885; 282)

Ночь полна ароматов ночных цветов и трав, ночью «тоньше запах сочных трав», «тень и аромат плывут над меркнущею степью», «над землей клубится аромат», поля «нежатся в росе». У него ночь исполнена не непонятного человеку гула, а она «говорит» («говорила за нас и дышала нам в лицо благовонная ночь»), ночь «поет», Фетовская ночь дает человеку счастье, ее действие целебно:

Что за ночь! Прозрачный воздух скован;

Над землей клубится аромат.

О, теперь я счастлив и взволнован,

О, теперь я высказаться рад!

(1854)24

Как нежишь ты, серебряная ночь,

В душе расцвет немой и тайной силы!

О! окрыли и дай мне превозмочь

Весь этот тлен, бездушный и унылый.

(1865; 66)

Ночь поэту более близка, она более значима, чем день. «Ночью как-то вольнее дышать мне…»; «Каждое чувство бывает понятней мне ночью…» – признается он.

У Фета ночь имеет много общего с весной. Как весной пробуждается природа, в ней зарождается новая жизнь, так и ночью развертывается этот процесс пробуждения и активизации жизненных сил. Фет преимущественно певец весенней и летней ночи. В его стихах «ночь весенней негой дышит», «в дымке-невидимке выплыл месяц вешний», «сад весь в цвету, вечер в огне…» – все это обычные компоненты его ночного пейзажа.

Все же в художественных ассоциациях, сопровождающих решение Фетом проблемы взаимоотношений человека с природой, снова обнаруживаются близкие Тютчеву соотношения, связи образов и поэтических эмоций. Фет в статье о Тютчеве обратил внимание на мысль о «сродстве» или «тождестве» природы и духа25. Наиболее концентрированным выражением этой идеи Фет считал тютчевское стихотворение «Дума за думой, волна за волной», которое было написано в 1851 г. К этому времени у Фета было уже создано созвучное Тютчеву стихотворение: «Буря на небе вечернем».

Прием параллелизма, лежащий в основе стихотворения, дал возможность поэту раскрыть «сродство» моря и человеческой души, «бурю» в двух сферах. Мысль о связи человека с мирозданьем вошла в стихи Фета, особенно в его «ночную поэзию»:

Мой дух, о ночь, как падший серафим,

Признал родство с нетленной жизнью звездной

И, окрылен дыханием твоим,

Готов лететь над этой тайной бездной.

(66)

Общим для поэтов оказалось признание «родства» с «жизнью звёздной».

У Фета ночь и человек находятся в благодатном родстве, «благодатная» – это повторяющийся эпитет ночи в стихах Фета, поэт передает глубокое слияние человека с ночной стихией:

Ночь и я, мы оба дышим,

Цветом липы воздух пьян,

И, безмолвные, мы слышим,

Что струей своей колышим,

Напевает нам фонтан.

(1891)26

Фет вслед за Тютчевым философствует при виде фонтана. У Тютчева воды фонтана, как и мысль человека, поднимаются ввысь лишь до определенного предела и затем осуждены пасть на землю. Тютчев нарисовал сияющий, огнецветный фонтан, воды которого пронизаны солнцем. У Фета картина перенесена на ночной фон, тютчевский скепсис разрешается в идее рабской покорности личности – крови, мысли, тела человека – судьбе, которая получает оптимистическую оценку:

– Я, и кровь, и мысль, и тело –

Мы послушные рабы:

До известного предела

Все возносимся мы смело

Под давлением судьбы.

Мысль несется, сердце бьется,

Мгле мерцаньем не помочь;

К сердцу кровь опять вернется,

В водоем мой луч прольется,

И заря потушит ночь 27.

В стихах Фета повторяется ассоциация ночи и ожидания: майской ночью «березы ждут», ночью «я жду, соловьиное эхо несется с блестящей реки»; «скоро повысыплют звезды алмазные, жди!»; «словно таинственной речи я жду» тоже ночью. Эта художественная доминанта имеет у Фета философский смысл. У него, как затем у молодого Блока, ночная природа и человек полны ожидания сокровенного, которое оказывается доступным всему живому лишь лунной ночью: «моя душа <…> / И в лунный свет погружена; / И в ней земля отражена / И задрожал весь хор небесный». В стихах поэта лунное, звездное сияние, любовь, общение со стихийной жизнью Вселенной, познание счастья и высших истин, как правило, объединяются.

Особенно эстетически близкими у поэтов оказались стихотворения о лунной или озаренной светом месяца ночи:

Как сладко дремлет сад темнозеленый,

Объятый негой ночи голубой,

Сквозь яблони, цветами убеленной,

Как сладко светит месяц золотой!..

Таинственно, как в первый день созданья,

В бездонном небе звёздный сонм горит,

Музыки дальной слышны восклицанья,

Соседний ключ слышнее говорит…

(Тютчев. 1830-е; I, 158)

Родственен Фету образ весенней, той поры, когда цветут яблони, ночи, исполненной «сладкой» неги, по-летнему «голубой», светящейся ночи с «золотым» месяцем; Тютчев-живописец не скупится на краски. Нарисовано поэтом то же ночное сияние, что и на картинах Фета: «Сияла ночь. Луной был полон сад: лежали / Лучи у наших ног в гостиной без огней. / Рояль был весь раскрыт…»; «Месяц зеркальный плывет по лазурной пустыне, / Травы степные унизаны влагой вечерней / <…> В этой ночи, как в желаниях все беспредельно…» Оба поэта погружены в негу весенне-летней ночи, то вдыхают аромат распускающихся по ночам цветов, то наполняются ее музыкальными звуками или пением, оба в ее объятиях. Но философский ум Тютчева в раздумье: ночная «завеса» показала ему обособление сонного (иррационального) бытия души и ее единение с хаотическими импульсами. Однако все это представлено в вопросительной интонации недоговоренности, сомнения. Утверждение отсутствует в цитируемом стихотворении, не все еще сказано поэтом о мире души.

В названных стихотворениях Фета о лунном сиянии акцент сделан на духовно-душевном состоянии человека. Поэт не философствует, а чувствует, сияние небесных светил – сигнал необходимости возвышенной любви: «Крылья растут у каких-то воздушных стремлений, / Взял бы тебя и помчался бы также бесцельно, / Свет унося, покидая неверные тени» (48).

Два стихотворения поэтов будто специально посвящены лунному сиянию – «Как хорошо ты, о море ночное…» Тютчева, а у Фета – «В лунном сиянии»:

Выйдем с тобой побродить

В лунном сиянии!

Долго ли душу томить

В темном молчании!

Пруд как блестящая сталь;

Травы в рыдании;

Мельница, речка и даль

В лунном сиянии.

Можно ль тужить и не жить

Нам в обаянии?

Выйдем тихонько бродить

В лунном сиянии!

(1885; 258)

И у этого поэта в стихах создан «лунный мир», как музыкальное (бетховенское) переживание ночного сияния, проникающего в душу человека, вызывающее томление любви.

Фет продлил мелодию рифмующихся слов – сияние – молчание – рыдание – обаяние; их тайное смысловое и музыкальное единение было открыто тонко чувствующей душе поэта («рыдание» – любовное «страдание» таят в себе «обаяние» любви-надежды). Фет в отличие от Тютчева не предается аналитическому самоутверждению – собственной способности «потопить» душу в «обаянии» ночного «праздника». Он как бы непосредственно осуществляет способность растворения в любви-сиянии, эстетически, эмоционально восходящего к лунному свету.

В.В. Розанов своим субъективным восприятием лунного света, можно сказать, компрометирует его, связывая со слишком узким любовно-плотским переживанием28. У Фета же в стихах – отнюдь не телесное состояние, а возвышенное, ассоциированное с сиянием луны; вспоминаются древние мифы о прекрасной Селене или Диане, объекте любования и молений. В.С. Соловьёв был прав29, когда писал о любовной лирике поэта: у Фета, в его «удивительно прекрасных стихотворениях» (речь шла о сборнике «Вечерние огни». – В. А. – К.) представлена Афродита – небесная, и «не имеется ничего общего с родовым влечением», у поэта изливается в стихах «истинная любовь» как «индивидуально-духовное отношение…», вечное, неизменное, побеждающее саму смерть.

* * *

Выдающийся русский философ В.С. Соловьёв, изучая поэзию Тютчева и Фета с философско-религиозных позиций, но в свете собственных воззрений, начал с младшего поэта, судя по его публикации статьи «О лирической поэзии» (1890)30. Соловьёв осмысливал творчество Фета по сборнику «Вечерние огни», изданному в 1883 г. и подаренному автором Владимиру Сергеевичу с дарственной надписью31. На первом месте в сборнике стоят религиозные стихотворения, говорящие о глубокой христианской приверженности Фета божественным заповедям, священным книгам, религиозным верованиям: «1 марта 1881 года» («День искупительного чуда…»), «Когда Божественный бежал людских речей…», «Не тем Господь могуч, непостижим…», «26 мая 1880 года. К памятнику Пушкина», «Среди звёзд», «Смерть», здесь также и «Измучен жизнью, коварством надежды…» с эпиграфом. Соловьёв в своих обобщениях, касающихся поэзии Фета и вообще лирики, опирался во многом на эти его стихотворные шедевры. В.С. Соловьёв, как и Н.Н. Страхов, работал над композицией первого выпуска «Вечерних огней», и Фет был им признателен32. Будучи «зодчим» (по словам Фета) первого выпуска сборника «Вечерние огни», Соловьёв увидел поэтически выраженные христианские переживания поэта, и в этом большая заслуга философа. Суждения Соловьёва о поэзии Фета свидетельствуют о его подлинном проникновении в стихи знаменитого современника. Философ выделил первостепенно важную для него мысль об объективности и самостоятельном значении красоты в мире. Он процитировал строки Фета: «Не я, мой друг, а Божий мир богат, / В пылинке он лелеет жизнь и множит». Именно Соловьёв подверг рассмотрению соотношение «вековечной глубины бытия» и «глубины душевного мира» человека как тоже всеобъемлющей реальности. Но он пришел к различным выводам о Фете и Тютчеве, последнему была посвящена специальная статья, опубликованная в 1895 г. В поэзии Фета и его душевной глубине философ видит «вездесущий огонь», родственный тому, который по воле Господа «светлый Серафим громадный шар зажёг над мирозданьем». «Солнце мира», как скажет он в другом стихотворении, горит над мирозданием, «и этим же истинным светом освещает все предметы, уловляет вековечную красоту всех явлений»33. Соловьёв усматривает ценность лирической поэзии в способности ее авторов «провидеть» абсолютную правду во вдохновенных порывах «духа окрылённого» к «высям творенья», в способности «подняться в жизнь иную», и далее философ цитирует стихотворение «Одним толчком согнать ладью живую…»: «Сердце трепещет отрадно и больно, / Подняты очи, и руки воздеты». Переданы возвышенные устремления истинного лирика к «неведомому», но «родному», уводящему от «вседневного удела» к тому, что в тютчевском посвящении Фету названо: «самое её узрел» – Божественную суть мирового бытия. Соловьёв помнил это стихотворение Тютчева и цитировал его. Философ именно в подобных вдохновенных порывах, обнажающих «душевную глубину», видел сущность лирической поэзии. Притом он неоднократно обращался к стихотворному выражению Тютчева: «выси творенья» (см. у Тютчева «Сон на море»: «По высям творенья, как бог я летал…») то в собственном тексте, то в фетовском («Правду провидит он с высей творенья…»)34

Однако в статье о Тютчеве ход его мыслей, направленных на лирическую поэзию высоко оцениваемого поэта («Самым драгоценным из этих кладов я считаю лирическую поэзию Тютчева»35), иной. Философ сосредоточен на «темных корнях» мироздания, усматривая их в творчестве будто любимого поэта. Философ настаивал на своем понимании Тютчева, сравнивая его с другими знаменитостями: «Но и сам Гёте не захватывал, быть может, так глубоко, как наш поэт, темный корень мирового бытия, не чувствовал так сильно и не сознавал так ясно ту таинственную основу всякой жизни – природной и человеческой, – основу, на которой зиждится и смысл космического процесса и судьба человеческой души, и вся история человечества»36. Соловьёв сосредоточил свое внимание на тех образцах ночной поэзии Тютчева, в которых создан образ Хаоса, того «тёмного корня мирового бытия», который в статье определен как «отрицательная беспредельность, зияющая бездна всякого безумия и безобразия, демонические порывы, восстающие против всего положительного и должного, – вот глубочайшая сущность мировой души и основа всего мироздания»37. Соловьёв уточняет свою мысль, указывая на то, что космический процесс эту хаотическую стихию постепенно подчиняет разумным началам и дает ей смысл и красоту. Но тем не менее, полагает он, хаотическое, иррациональное начало присутствует в глубине бытия, и даже философ находит в его проявлениях «свободу и силу» и даже необходимую жизнь и красоту. Он назвал эти порывы «демоническими», нашел в поэзии Тютчева один раз употребленное это слово, да и то в сравнении: «Одни зарницы огневые, / Воспламеняясь чередой, / Как демоны глухонемые, / Ведут беседу меж собой…»

Нигде до этого стихотворения и после не встречается у Тютчева совсем не привлекательное для него слово, даже в сравнениях и метафорах. Соловьёв как-то демонизирует поэзию Тютчева. Цитируя стихотворение «Как хорошо ты, о море ночное…», философ резюмирует свои рассуждения еще более категорично: «Хаос, т.е. само безобразие, есть необходимый фон всякой земной красоты, и эстетическое значение таких явлений, как бурное море или ночная гроза, зависит именно от того, что под ними хаос шевелится». Но ведь в тютчевском стихотворении совершенно отсутствует «безобразие» как фон; Соловьёв игнорирует положительный смысл, положительные эмоции автора («Как хорошо ты», – восклицает поэт, обращаясь к морю). Он восхищен не «темнотой» бездны, а лунным сиянием, которое сопровождается и светом звезд. Не хаотическое безобразие, а блестящее празднество созерцает поэт, любуясь сверкающим даже ночью морем38. В рассматриваемой статье идет речь и о торжестве света над тьмою, вместе с тем чувствуется какое-то апологитическое отношение автора к «тёмной силе», только что названной «демонической»; заявлено о ее якобы «необходимости», о нужности ее «противоборства», «мятежа». Философские колебания, сомнения мыслителя в осознании истоков бытия заметны в его рассуждениях о поэзии Тютчева. Оставив без внимания тютчевскую «поэзию дня», его лирические картины утренней, весенней природы (и в связи с политическими стихотворениями поэта он говорил о противоборстве светлого духовного начала и темной хаотической основы), очень ограничив исследовательскую базу в своей статье, Соловьёв заложил основу традиции отлучения Тютчева-философа от христианских представлений о мире. У поэта «живая колесница мирозданья / Открыто катится в святилище небес». Не «темный корень» бытия воспел поэт, а его световое начало – «родимый огонь», согревающий все живое. И даже ночной порой поэт любуется небесными светилами – лунным сиянием, которое отзывается и в душе человека.

Соловьёв противоречит себе. Только что он утверждал в статье о лирической поэзии, осмысливая стихи Фета, что солнечный шар зажжен над мирозданием по воле Господа, и заслуга лирического поэта в прозрении этой светлой-святой основы бытия и человеческой души. Но в статье о Тютчеве он заявил о ценной самобытности поэта в его указании на «темный корень» мира и самой души, в которой увидел «злую жизнь». Философ будто не замечает слов поэта о «сиянии души», ее «взлетах», «прекрасных» душевно-духовных образах, хранящихся в тайниках души, о чистых ключах, бьющих в ней, о горящих и в ней звездах.

Если «корень» бытия темен и демонически безобразен, вряд ли из него произрастает что-либо светлое и прекрасное. Неудачную метафору («корень») нашел философ, утверждающий конечную победу света и красоты над тьмой, гармонии над безобразием хаоса. Неудачно, без достаточных оснований он применил скорее метафорическое суждение к поэзии Тютчева, не содействуя выяснению сути близости двух классиков русской лирической поэзии, их взаимного «обожания» или «сочувствия», поэтов, воспевших красоту Божьего мира, «сияние» его и самой человеческой души. В такой возвышенной, восхищенной любви к Матери-Природе, созданной Всевышним ради тварей земных и, прежде всего, человека, – в любви и заботах о ней так нуждаются и современные люди!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.