Самореклама номер шесть

Уходя из «Voice»[1], я знал, что пришло время привести себя в порядок. Внутри меня сидел роман[2] (о котором я уже упоминал в других предисловиях), однако я знал: чтобы и впрямь когда-нибудь его написать, мне сначала придется долго и упорно работать над тем, чтобы вновь научиться работать.

За то время, пока мы жили в Париже, мне удалось избавиться от некоторых вредных привычек – по крайней мере, слезть с бензедрина и секонала, но полтора месяца воздержания от наркотиков атрофировали мой мозг и стоили мне огромного напряжения. Когда мы вернулись в Нью-Йорк, город показался мне мертвым. Я чувствовал, что нахожусь на грани. Жена была беременна. Внезапно я осознал, что у меня просто не хватает сил поддерживать безумный ритм жизни последних нескольких лет. Поэтому мы подыскали себе домик в пригороде. Прежде чем он нам наскучил и мы захотели вернуться обратно в Нью-Йорк, каждый из нас успел неплохо над собой поработать. За эти два года медленной работы я написал «Белого негра», шестьдесят страниц романа, некоторые вещи из тех, что вошли в эту книгу, а также переделал «Олений заповедник» в пьесу. Предпочту, однако, до поры оставить все подробности. Впереди меня ждала переписка с Уильямом Фолкнером при посредничестве одного моего друга.

Переехав в пригород, я решил бросить курить. Пару раз я пытался сделать это в Нью-Йорке, но спустя несколько недель неизменно срывался: когда куришь по сорок сигарет в день, завязать с никотином ничуть не легче, чем с героином. Но на сей раз я вдобавок начал заниматься боксом. Мой отчим, который в свое время был профессионалом, всегда надевал перчатки вместе со мной. Нет ничего плохого в том, чтобы набрать форму, говорил я себе. И дрался. Честолюбиво, азартно, напряженно, раскрывая в себе новую жестокость и новую пассивность. И обходился без сигарет четыре месяца кряду. В то время меня разнесло до ста семидесяти пяти фунтов, однако я пребывал в хорошей форме и мои чувства были обострены: я научился получать удовольствие от сотен вещей, в которых раньше не находил ничего особенного. Впервые за два года беспрерывных марихуановых зависов я начал ощущать, что набираю больше сил, чем успеваю растратить. Все шло хорошо, за исключением того, что писать никак не получалось: прояснения случались, но вот связность мыслей хромала так, будто голова была набита соломой.

Для меня это была первая передышка за долгие годы, и я ходил словно мешком по голове ударенный. Я по-дурацки чувствовал себя в компании; стоило мне о чем-то задуматься, как в ассоциативных рядах неизбежно возникали пробелы. Я опасался, что это может быть расплатой за все те годы, что я калечил себе нервы бензедрином и секоналом. Временами меня накрывало ощущение невыносимости дальнейшего творческого бездействия, и я стал жить с уверенностью, что просадил свой талант.

Таким был общий фон моих размышлений, когда ко мне на уик-энд приехал погостить Лайл Стюарт[3]. Как-то вечером мы спорили с ним о степени свободы слова в масс-медиа. Стюарт был настроен оптимистичнее меня и обронил между делом, что не существует в мире такой точки зрения, которую бы его ежемесячник (газета «The Independent») не решился опубликовать. Я возразил ему, что если изложу на полстраницы свои соображения по поводу интеграции в школах, то ни одно крупное издание не возьмется их печатать, даже если предварительно они появятся в «The Independent».

На что Стюарт ответил мне: «А ты напиши – вот тогда и поглядим».

Той же ночью перед сном я набросал по этому поводу несколько фраз. Текст вышел неприкрыто жестким и безапелляционным. Я чувствовал потребность изложить все, что думаю на сей счет, причем в нарочито неприятной манере, чтобы мое мнение нельзя было просто так проигнорировать. После долгих и неуклюжих попыток нащупать каждое слово распухшим языком никотинового наркомана в завязке, у меня получилось следующее:

«Почему бы нам, наконец, не взглянуть на ситуацию в южных штатах честно и непредвзято? Любой, кто знаком с Югом не понаслышке, знает о страхе белого человека перед сексуальной мощью негра. Что же до самого негра, то, терзаемый сознанием своего рогоносного бессилия, он продолжает копить в себе ненависть, отчего с каждым днем становится только сильнее.

Ибо на протяжении двухсот лет белый обладал его женщиной как символически, так и в прямом смысле этого слова. И именно это в действительности подразумевают литературные критики, говоря о южном бремени кровной вины.

Вся ирония в том, что одна мысль о равенстве с негром в пределах классной комнаты вызывает у белого стойкое отвращение, ведь он и без того ощущает над собой чувственное превосходство негра. Поэтому белый на уровне подсознания чувствует справедливость старого порядка, при котором сексуальное превосходство негра уравновешивалось расовым превосходством белого.

В рамках данной логики, коренящейся в подсознании белого южанина, наделение негра полноценными гражданскими правами суть роковой шаг, равнозначный признанию его победы над белым. Белые южане не желают мириться с историческими превратностями, невзирая на то, что процветание негра на фоне их временного, но оттого ничуть не менее неизбежного духовного порабощения наверняка пойдет на пользу обеим расам – не говоря уже о сугубо моральных аспектах справедливости такого положения вещей».

Стюарт остался доволен. Он был уверен, что новостные агентства непременно за это ухватятся. Мы заключили с ним пари, после чего Лайл Стюарт забрал мое «президентское послание» и увез его домой.

Стюарт – здесь нужно отдать ему должное – всегда был первоклассным журналистом, поэтому, повинуясь внутреннему чутью, он первым делом отправил мою писанину Фолкнеру, который, в свою очередь, решил не тянуть с ответом и написал мне следующее:

«За последние лет двадцать мне неоднократно доводилось слышать эту идею, однако впервые ее пытается донести до меня мужчина.

Обычно подобными мыслями со мной делились дамочки лет сорока – сорока пяти родом с Севера или со Среднего Запада. Не знаю, что бы на это сказал психиатр».

Когда я впервые читал эти строки, мне было совсем не до смеха. Вполне допускаю, что мое ответное письмо было сформулировано далеко не лучшим образом. Тем не менее оно стоило мне больших трудов. Собственно, ответил я ему следующее:

«Подобно многим другим писателям, у которых за плечами титаническая творческая работа, мистер Фолкнер в силу застенчивости привык вести довольно замкнутый образ жизни. Поэтому лично для меня нет ничего удивительного в том, что его так сильно увлекают и впечатляют беседы с чувствительными дамочками среднего возраста».

В принципе, на этом можно было и остановиться, но после продолжительного воздержания от писательства пальцы сами собой тянулись к машинке, поэтому я продолжил свою браваду. Как бы там ни было, не могу сказать, что мне так уж сильно хочется откреститься от моего тогдашнего пассажа, потому что в нем и впрямь содержится некоторая доля правды:

«Что же до самих дамочек, то меня приятно удивляет тот факт, что и они тоже придерживаются данных взглядов, потому что лично мне доводилось в той или иной форме слышать эти «мои» идеи от самых разных людей, а именно: от самого умного во всем Куинсе чернокожего мойщика машин, от мулата-карманника, от проститутки, с которой у нас общие друзья, и, наконец, от одной выдающейся женщины, которая в свое время была мамочкой в одном из борделей Южной Каролины, потом пыталась свести концы с концами, толкая дурь в Гарлеме, и при этом успешно подняла семью, а в настоящее время благополучно разменяла пятый десяток, не растеряв вкуса к жизни.

Эта женщина никогда не была святой – однажды я даже стал жертвой ее неприкрытого вероломства, – однако по вопросам межрасовых отношений на Юге я склонен доверять ей гораздо больше, чем мистеру Фолкнеру.

Как это ни удивительно, но, похоже, Уильям Фолкнер и впрямь на полном серьезе считает, что психиатр способен понять писателя».

Заполучив эту эпистолярную перепалку, Стюарт разослал копии наших писем целому ряду известных людей и получил ответы от Элеанор Рузвельт[4], У. Э. Б. Дюбуа[5], Уильяма Брэдфорда Хьюи[6], Джорджа Сильвестра Вирека[7], Мюррея Кемптона[8] и некоторых других. И еще некий «видный негритянский деятель» (здесь я цитирую статью Стюарта из «The Independent» за март 1957 года) «заявил, что не может дать по этому поводу публичный комментарий, но, конечно же, Мейлер прав на все сто процентов».

Элеонор Рузвельт ограничилась всего одной строчкой: «Я нахожу заявление мистера Мейлера отвратительным и неуместным».

Мне подумалось тогда, что, возможно, это первый случай, когда миссис Рузвельт позволила себе употребить в печатном виде слово «отвратительный».

Уильям Брэдфорд Хьюи прислал длинный пассаж, главная идея которого сводилась к тому, что я отстаиваю данную позицию исключительно потому, что являюсь коммерческим автором и лишние упоминания о сексе добавляют мне популярности.

Большинство остальных респондентов были либо просто обескуражены, либо настроены критически, умеренно и/или либерально. Обозреватель «N. Y. Post» Кемптон с уверенностью утверждал в своем письме, что секс вовсе не лежит в основе южной дилеммы и чуть было не напросился на ответ, заметив между делом: «Не думаю, что представления Мейлера о Юге выходят за рамки прочитанных им книг». У меня было сильное желание напомнить ему, что я служил на Тихом океане в 12-м бронекавалерийском, который входил в состав Техасской экспедиционной группы, и к моменту моего зачисления туда почти полностью состоял из техасцев и южан. (Всем желающим получить живое представление об этих военных частях советую почитать «День, когда кончился век» из книжечки под названием «Между раем и адом» моего давнего друга Френсиса Ирби Гуолтни, который сам родом из Арканзаса.)

Стюарт разослал полученные комментарии редакторам шести южных газет, но ни один из них не удосужился ответить или напечатать хоть слово по этому поводу. Такое же молчание хранили и все без исключения новостные агентства. Единственное упоминание обо всей этой истории встретилось в диатрибе одной миссисипской газеты, автор которой просто называл мое письмо ужасным без какого-либо упоминания о его содержании.

И все же меня продолжали тревожить мои мотивы. Мое высказывание разжигало умы, но не освещало проблемы. Мне нужно было написать что-то посильнее, что-то гораздо более сильное, потому что в противном случае мой тогдашний внутренний настрой мог смениться другим, а я всеми силами стремился избежать этой перемены, ибо на тот момент во мне ни больше ни меньше сидела убежденность в правоте и серьезности моих взглядов, а также уверенность в том, что мой труд способен дать людям больше, чем уже успел у них отнять.

Что же до настроя, который я рисковал приобрести взамен имевшегося, то тот обещал быть куда хуже. В общих чертах он сводился мысли о том, что романист, которого я всегда считал великим, отказал мне в праве называться писателем. И в бликах света, отраженного льдом его кратких строк, угадывались контуры того облика, в котором я предстану, если не сумею оживить пустые формы своих громких высказываний, написав нечто гораздо более значительное, чем все то, что удавалось мне ранее. Сквозь зеркало моего Я на меня глядела тень персонажа, которого, по всей вероятности, видел во мне Фолкнер: тень невразумительной и посредственной макаки, чье общество серьезные писатели терпели чересчур долго. В общем, Фолкнер сотворил надо мной библейский акт изгнания, за что я ему крайне благодарен. Страх перед возможными последствиями не оставил мне иного выбора, кроме как отправиться в путешествие по психологическим дебрям «Белого негра».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.