Рурализм и вязание: народность и ландшафт

В 1970-е годы общераспространенным было представление о взаимосвязи между ремесленными практиками и утраченными народными традициями[147]. Рукоделие ассоциировалось с утопическими образами старой Англии, сельской идиллией, а также с романтизмом. Эти идеи неоднократно актуализировались на протяжении XIX и XX веков. Они различимы в работах, представленных в экспозициях прикладного искусства, включая ретроспективы Уильяма Морриса и представителей движения «Искусства и ремесла», которые неизменно пропагандировали ремесленные практики как альтернативу потребительской культуре[148]: «Если основой стиля 1950-х и 1960-х годов были искусственные, химически синтезированные волокна, использовавшиеся для изготовления одежды, тканей и мебельной обивки, то фетишем 1970-х стали „натуральные“, „органические“ материалы, товары домашнего или местного производства. Судя по ассортименту товаров ручной работы, которые рекламировались в цветных воскресных приложениях, предлагались в магазинах подарков и галереях или были представлены в офисах изготовителей домашней мебели, могло показаться, что экономика вернулась в доиндустриальную эпоху»[149]. Этот регрессивный взгляд обусловливал также взаимоотношения между ремеслом, сельской жизнью и потенциально утраченными традициями. На его распространение также влияла безработица в сельской местности, ранее способствовавшая развитию спонсорских правительственных программ (таких, как Бюро по развитию сельской индустрии и т. д.), а также образовательных проектов, организованных «Женским институтом»[150].

Действительно, значительное число авторов, рассматривающих вязание в русле народных и национальных традиций, подспудно ориентировалось на романтическую концепцию прошлого. Продукты ручного производства характеризовались как цельные, нетронутые и неиспорченные современной индустрией и массовым производством. Соответственно, они превращались в островок стабильности в нестабильном мире. Вязание, наряду с прочими ремесленными практиками, ассоциировалось с комфортом, с традиционной и статичной эстетикой. Кроме того, оно служило альтернативой повседневности. Именно поэтому оно пропагандировалось как отдохновение от работы – успокаивающее, помогающее расслабиться и сосредоточенное на домашней жизни. В рекламных компаниях модных ретейлеров (например, компании «Лора Эшли» (Laura Ashley)) вязание прочно ассоциировалось с викторианской иконографией: картинами ушедшей в прошлое сельской жизни или несколько чопорными женскими образами. Иными словами, вязание интерпретировалось как альтернатива современности и миру потребления: весьма противоречивая позиция в условиях новой, бурно развивающейся индустрии, обслуживающей идею верности традициям.

Изображение картин сельской жизни как одного из проявлений викторианства может трактоваться как подтверждение (и одновременно размывание) оппозиции природы и культуры. Каждый из элементов этой дихотомии ассоциируется с конкретной деятельностью, реализующейся сегодня в культурном туризме и через потребление. Географы, социологи и антропологи отмечают, что в условиях культуры массового потребления современный ландшафт, или материальная (природная) среда, подвергается трансформации[151]. Социолог Джон Урри, например, пишет об изменении сельского ландшафта в целях превращения его в объект туристического потребления[152].

Потребление ландшафта представляет собой прямой продукт викторианского романтизма, его концептов и риторики. Так, Николас Грин замечает, что пейзаж является социальным конструктом: создает специфическую перспективу, как на картине, и маркирует ее отличие от доминирующей урбанистической среды[153]. С этой точки зрения природный и сельский ландшафты ассоциируются с эскапизмом и мифологией, позволяющей на время отстраниться от актуальной повседневности. Романтический пейзаж отличается дикостью и необузданностью, это природа в ее естественном состоянии – и вместе с тем ландшафты именно конструируются таким образом, чтобы удовлетворять потребности туристического рынка, то есть репрезентируют идеологию ландшафта. Как писал марксист Анри Лефевр, отдых – всего лишь специально синтезированный антидот, лекарство от труда, и он характеризуется той же степенью отчужденности, организации и контроля, что и повседневная рутина[154]. По сути, мы имеем дело с имитацией дикой и естественной среды, с моделью, которая хорошо продается благодаря воссоздаваемой с ее помощью истории и мифологии[155].

В качестве товара, репрезентирующего культурное наследие, ландшафт становится объектом потребления в рамках крупной туристической индустрии[156]. Концепция туризма строится на идее побега, спасения от скучных трудовых будней и реальности. Сельский или природный ландшафт предлагает возможность побега в прошлое – в частности, в доиндустриальное прошлое. Описывая те или иные места как нетронутые цивилизацией, авторы создают некое воображаемое пространство, которое обещает возможность расслабиться, насладиться здоровым отдыхом на свежем воздухе[157], разнообразить свою размеренную жизнь, перенестись в мифологическое прошлое.

В этот мифологический ландшафт вязание встроено на двух уровнях: во-первых, как часть иконографии и иконологии прошлого, а во-вторых, как туристический объект или сувенир. В последние годы вязание и другие виды практик, призванные воплощать в себе народность, привлекают внимание исследователей материальной народной культуры[158]. В качестве составляющей постмодернистского дискурса тяга к народности демонстрирует антимодернистские тенденции. Романтический национализм проявляется в крафтовых объектах и в способе их производства[159].

Народность тесно связана с сочетанием географически обусловленных факторов (например, наличие доступа к тем или иным материалам), локальной ремесленной специфики (навыков, знаний, местных оригинальных технологий), социальных установок, принятых в сообществе моделей поведения. Она также связана с особенностями региональной истории, традициями и языком символов. Ремесленные практики опираются на традицию, переосмысляемую в контексте постмодернистской ностальгии; они служат визитной карточкой того или иного локуса в течение долгого времени. Майкл Дж. Чиараппа замечает по этому поводу: «Народные промыслы по определению связаны с представлениями о локальной и региональной культуре и истории, то есть с объектами, чьи смыслы задаются четко определенными и стабильными историческими, этнографическими и географическими факторами»[160]. Под народными промыслами понимаются объекты материальной культуры, этнографические артефакты, воссоздаваемые в настоящее время в целях подтверждения региональной идентичности. Кроме того, по мысли исследователя, они способствуют романтической маркировке конкретного локуса как специфического пространства в рамках глобального сообщества или – и такая интерпретация, конечно, звучит циничнее – создают рабочие места и обеспечивают занятость местного населения, которое производит региональные крафтовые сувениры для туристической индустрии. В рамках этой концепции ремесло также соотносится с ситуацией утраты и возрождения. Утраченные региональная идентичность и/или местные ремесленные навыки получают вторую жизнь, обретаются заново посредством коммодификации результатов ручного труда в виде сувениров. «Жаккардовый джемпер, аранский свитер или гернзейская фуфайка – это классика, и вязальщицы, работающие неполный день, производят их в ограниченном количестве, так что рынок никогда не будет перенасыщен аутентичными жаккардовыми джемперами. Копии, которые производятся на шотландских фабриках, или аранские свитера, импортируемые из Тайваня, стоят дешево, но имеют принципиально иную целевую аудиторию. Подлинные ценители покупают не просто свитер, но традицию и многолетнюю историю»[161]. Идея воскрешения традиции просматривается и в текстах, посвященных изучению ремесел. Эта точка зрения сегодня доминирует, и именно она обусловливает характер популярных ремесленных практик. Вокруг крафтового подарка или сувенира формируется аура аутентичности[162]. Ремесла тесно связаны с понятием народности; считается, что они находятся под угрозой исчезновения. Эти представления стимулируют сохранение коллективной памяти и способствуют мифологизации традиции и самого ремесла, тесно связывая его с образами прошлого и концептом культурного наследия[163].

Коммодификация требует географической дифференциации товаров, и ремесло, восходящее к местным традициям, хорошо подходит для производства сувениров, в том числе вязаных. Туристы тяготеют к аутентичности, поэтому товары местного ручного производства превращаются в культурные маркеры конкретных региональных традиций и практик. В сувенире проявляется популярная идеология и зачастую иконография ремесла[164]: покупатель приобретает вещь, в которой находит воплощение география и история определенного локуса, его специфика. Вещь предстает частью регионального нарратива, истории людей и поселений, и поэтому воспринимается как нечто аутентичное[165]. «В 1979 году Дженни и Пэт Селф (Дженни – графический дизайнер, а Пэт – бухгалтер) провели отпуск в Шотландии. Перед отъездом они тщетно пытались найти традиционный жаккардовый свитер, чтобы увезти его домой в качестве сувенира. Они вернулись в Англию, в родной Девон с пустыми руками, поскольку не сумели найти вещь, качество которой соответствовало бы их ожиданиям»[166]. Подобное разочарование не редкость: путешественники ожидают, что аутентичному традиционному производству присуще особое качество, но реальность часто не соответствует этим ожиданиям. Прошлое (и наше представление о нем) все больше и больше ассоциируется с неким статичным безвременьем. Между тем оно разлагается и рассыпается на глазах. Симона де Бовуар писала: «…Прошлое – не мирный ландшафт, простирающийся позади меня, не сельская местность, где я могу пойти, куда мне заблагорассудится, не прогулка, во время которой мне постепенно открываются скрытые холмы и долины. Чем дальше я продвигалась, тем сильнее оно разрушалось…»[167] Прошлое утрачено, оно не поддается возрождению. Разумеется, прошлое – это конструкт, собранный из воспоминаний, нарративов и артефактов. Оно оказывает влияние на настоящее не только потому, что позволяет понять, насколько далеко мы продвинулись. Прошлое свидетельствует от имени прожитого настоящего, оно демонстрирует его силу, волю и желание создавать смыслы и нарративы в ходе повседневной жизни.

Разговоры о вязании ведутся на языке романтизма, благодаря которому сама обсуждаемая тема ассоциируется с иным миром, традицией и ностальгией. Отчасти это следствие популярных представлений о вязании как элементе культуры, но свое влияние на описываемый комплекс ассоциаций оказывает и то маргинальное положение, которое оно занимает в иерархии искусств. Вязание связано с доиндустриальным прошлым, ручным трудом и домашней рутиной. Кроме того, это всего лишь навык, которому можно научиться. Между тем в мире современного искусства ценится интеллектуальность, маскулинность и спонтанный творческий порыв. Связь с концептом утраты и идеализация сельской жизни выводит вязание в сферу культуры и разрушает представление об этом ремесле как о рукоделии, которым занимаются только экономные хозяйки. Поэтому вязание подразумевает ведение диалога, истоком которого служит дискуссия о наследии, аутентичности и консенсусе. В рамках этого диалога предполагается взаимодействие подлинных исторических артефактов, мифов или других элементов, воплощающих идею долговечности, – и коллективной веры в эту историю и в эти объекты/мифы/легенды[168].

В работах, посвященных народным вязальным традициям, изображается застывшая во времени сельская жизнь. Это свойственно монографиям, в которых исследуется история развития ремесла на островах Британии и Ирландии (Шетланд, Фер-Айл, Аран и Нормандские острова). В частности, в предисловии к книге Роханы Дарлингтон «Ирландское вязание: узоры, вдохновленные Ирландией» читаем: «Меня часто спрашивают, верю ли я в романтические истории, повествующие о том, как финикийские моряки завезли вязальные техники на далекие, продуваемые всеми ветрами ирландские острова Аран еще в бронзовом веке. Эти острова населены со времен неолита, и не исключено, что туда могли приплывать средиземноморские купцы, предлагавшие вино в обмен на медь с побережья Уотерфорд и золото из горных районов Уиклоу. Они вполне могли быть знатоками текстильных ремесел»[169]. Дарлингтон рисует образ идеализированной и мифической Ирландии. Это земля сказок и легенд, мир вне времени, с традициями, не подверженными изменениям. Автор уделяет слишком много внимания гипотезам и домыслам и не просто переносит читателя в другое время и место, но и предлагает ему иной способ осмысления бытия. Изображаемый недоступный мир с его сельским укладом и размеренным существованием кажется непонятным, а потому таинственным. Тот же способ конструировать мир вне исторического времени характерен для текстов, посвященных исследованию традиций вязания на шотландских островах и изучению жаккардовых узоров острова Фер-Айл. Например, основополагающий труд Шейлы Макгрегор «Полная книга вязальных узоров острова Фер-Айл» включает в себя описание островных культурных и исторических традиций, обусловленных спецификой их географического положения, степенью удаленности и влиянием заезжих путешественников[170].

Разумеется, любую культуру и культурное производство можно рассматривать как отклик на потребности и желания представителей сообщества, следствие установления торговых связей, импорта и экспорта, а также как реакцию на изменяющуюся со временем картину мира. Тем не менее рурализм и традиционность, а также романтические взгляды на географию и нацию являются неизменной составляющей работ, посвященных зарождению вязальных стилей, техник и узоров. Описание прошлого почти всегда сопровождается ностальгической интонацией. Здесь упоминается о влиянии ландшафтов, о примитивных и зачастую бедных народах, о традиционных формах творческих практик, которым сегодня угрожает исчезновение под натиском технологических, социальных и культурных перемен. К примеру, вот как Алиса Стэнмор пишет о состоянии вязальной индустрии Шетланда в 1970-е годы, когда в Северном море были найдены нефтяные месторождения: «Шетландский нефтяной бум серьезно повлиял на вязальное производство. Теперь вязальщицы или их мужья могли найти хорошо оплачиваемую работу, поэтому многие перестали зарабатывать деньги вязанием. Молодые люди, как и большинство современных детей с их далеко идущими амбициями и ожиданиями, обнаружили, что финансовые возможности, которые открывает перед ними работа в нефтедобывающей отрасли, не сравнимы с возможностями заработать деньги вязанием»[171]. Разумеется, Стэнмор права, утверждая, что именно нефтяной бум спровоцировал упадок вязальной индустрии на Шетландских островах. Тем не менее автор книги пишет об амбициях молодежи с интонацией, подразумевающей, что новые технологии и новое время испортили этих простых людей и заставили их отказаться от собственного наследия. В подобной литературе упадок народной культуры и потенциальное забвение традиционных форм производства прочно ассоциируются с представлением о моральном разложении носителей традиционных ценностей, что, в свою очередь, оказывает влияние на исконные стили вязания.

Идиллический образ традиционных форм вязания как не подверженных изменениям предполагает, что эти формы производства статичны, не могут развиваться и конкурировать на рынке с современными товарами; по сути, они могут появляться на рынке лишь как объекты наследия или туристические сувениры. В равной степени романтическая риторика, присутствующая в разговорах о разных типах индустрии (например, термин «кустарное производство»), создает ложное представление о том, что описываемые формы труда совсем не сложны[172].

Вполне возможно, что возрождение интереса к этим техникам, мотивам и стилям возникает в качестве отклика на желание людей узнать побольше о собственных корнях. Не случайно в североамериканских журналах, посвященных вязанию, акцентируются скандинавские[173] германские[174] и восточноевропейские[175] традиции: людям хочется чувствовать причастность к своему национальному наследию во все более гомогенизируемом мире[176].

Рурализм также можно интерпретировать как связь с локусом, ассоциирующимся с национальной идентичностью, – но также и с чувством места и времени. Часто стиль вязаного трикотажа включает в себя пристрастие к определенным цветам, подсказанным ландшафтом, специфической растительностью, геологическими особенностями. Это особенно заметно в трикотажных коллекциях, где зимние модели выполняются в приглушенных тонах, а летние окрашены в оттенки выжженной земли или буйной растительности во всем ее изобилии[177]. Некоторые дизайнеры, например Сара Даллас, черпают вдохновение в текстуре и цветах ландшафта или, как в данном случае, в изломанных очертаниях береговой линии, выщербленной, видоизменяемой и подвергающейся эрозии в течение долгого времени. Именно она вдохновляет модельера на создание стиля, бросающего вызов модным новинкам. Трикотажные работы Даллас, обнимающие женскую фигуру, вызывают в воображении образы неукрощенной природы, эстетически и символически погружающие модель в одухотворенный ландшафт XVIII столетия. Природа здесь не только оказывает влияние на моду, но побеждает ее, берет над ней верх; вязаное полотно как будто естественным образом вырастает на человеческом теле, охватывает его подобно растению-паразиту. Кроме того, коллекция, разработанная Даллас для компании Rowan, выполнена в натуральной палитре цветов, которая, наряду с сопутствующими информационными материалами (модными фотографиями, рекламой и каталогами), отсылает к традиционным стилям и романтическим образам британской сельской местности; не последнюю роль здесь играет напоминание об особенностях климата, в котором ценится теплая одежда.

Вязаные скульптуры американского художника Джорджа Бретта, работающего с волокном, демонстрируют пространственную фактуру ландшафта. Бретт использует в качестве материала огромные кипы трикотажного полотна машинной вязки, чтобы привлечь внимание зрителя к земным рельефам, к восприятию обитающих на них и передвигающихся по ним людей. Подобно сетям, сотканным множеством пауков, скульптуры Бретта притягивают свет и утреннюю росу, превращаясь в органичную составляющую природной среды: «Эти сети заставляют осознать возможности двумерного пространства, которые раньше воспринимались как нечто само собой разумеющееся: открытое пространство между двумя ветвями дерева или между двумя зданиями. Это ощущение, пожалуй, составляет суть моей работы: использовать „пустое“ пространство таким образом, чтобы не заполнить его и в то же время не оставить пустым… Я выбираю пространство и заполняю его решетчатыми трехмерными и двумерными объектами. Тени и отражения вязаных панелей создают двумерные образы, которые очерчивают и обозначают пограничные области стен, полов и окон. Получившаяся „решетка“ делит пространство на более мелкие составляющие… Трикотажные панели создают целый ряд точек пересечения. Они определяют, осмысливают пространство – и разделяют, различают его»[178]. Размещение трикотажной скульптуры в контексте ландшафта, представление о ней как о способе взаимодействия с окружающим миром, об инструменте его разграничения и различения, характеризует творчество британского художника по текстилю Шейна Уолтенера. Используя технику шетландского кружева, он создает вязаные полотна, которые физически и визуально проводят зрителя сквозь сотканные из трикотажа словесные образы – например, «здесь» и «там». Погружение в ландшафт происходит не только с помощью текста, но и через непосредственное взаимодействие с вывязанными формами, которые рассекают перспективу и образуют своеобразный видоискатель, формирующий специфическую точку зрения[179]. Вязание, принявшее вид вписанной в ландшафт сети, обладает собственной мифологией[180]. Вместе с тем подобная скульптура создает ощущение естественности; она как будто просто выросла; она интегрирована в окружающую среду. Культура становится частью природы.

Неважно, вписана ли скульптура в ландшафт или воссоздает его, – в обоих случаях она вызывает одинаковый интеллектуальный и эмоциональный отклик. Становится понятно, что пространство не поддается контролю, поскольку постоянно пребывает в движении. Однако его можно попытаться использовать, манипулировать им, захватить в тот или иной момент времени. Эта интерпретация восходит к романтическому представлению о природе, сельской жизни или доиндустриальном прошлом.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.