8. ШЕСТОЕ ОКНО (Адрес восьмой: наб. Фонтанки, 2)

8. ШЕСТОЕ ОКНО (Адрес восьмой: наб. Фонтанки, 2)

Это окно на Неву – шестое от угла, где Фонтанка сливается с Невой, – уже навсегда останется «окном Ахматовой». Там сейчас какая-то фирма, завтра, возможно, будет другая, но, пока этот дом не взорвут или пока он не рухнет, мы будем помнить – на этом подоконнике первого этажа часами любовалась закатами и Невой Ахматова.

Здесь, в доме Бауэра[43], вставшего когда-то на месте царских прачечных, с марта по ноябрь 1924 года и жила она с неизменной Судейкиной. Жила, точней, Ольга Судейкина с неизменной «Анкой»: квартиру от фарфорового завода дали Судейкиной – она делала там фарфоровые статуэтки. Она ведь не только была «петербургской куклой, актеркой», но и не менее знаменитой «кукольницей», великолепной художницей и скульпторшей. В анкете, которую Ольге придется заполнять во Франции, куда она скоро уедет, напишет про себя: «артистка-художница». А на фарфоровый завод ее, кажется, устроит скульптором именно Пунин, ставший там не то главным художником, не то художественным директором. Может, потому «Анке» досталась здесь маленькая и узкая комната, а Ольге – большая и светлая. Зато у Ахматовой было окно на Неву, а у Ольги – во двор, на грядки, которые в тот год разбивали здесь их соседи по дому.

Шестое окно… Что бы Ахматова увидела из него сегодня? «Аврору» на приколе. Тогда она «Аврору» не видела, но, думаю, помнила о ней. Ведь на «Авроре» в самую революцию был, по слухам, ее брат – гардемарин Виктор Горенко. Она знала, что офицеров корабля восставшие матросы топили. К счастью, это оказалось всего лишь слухами[44]. Брату Ахматовой удалось избежать смерти, она узнала потом, что он вместе якобы с внуком Льва Толстого Ильей пробрался в Сибирь к Колчаку, потом жил на Сахалине, а затем уехал в эмиграцию. Может, потому Ахматова чуть ли не до старости с некоторым испугом говорила, что брата у нее нет…

Не могла она видеть раньше из шестого окна и телебашни на горизонте. Ахматова, кстати, и в молодости с подозрением относилась к технике: опасалась машин, боялась лифтов. А в 1924-м, как пишет Лукницкий, смеялась над идеей постройки метро в Петрограде и радовалась, что в городе на болоте метро невозможно: здесь «разве что подводные лодки могут ходить». С метрополитеном ошиблась, но интуитивно понимала, куда могут привести все эти технические новшества. Например, один писатель вспомнил недавно ее слова: «Чем скорее летают самолеты, тем более будут оскудевать человеческие отношения, а заодно и поэзия. Исчезнет понятие разлуки, радость встреч и разная другая необходимая человеческая канитель…» Что ж, все это подтверждается ныне – милая «канитель» действительно исчезает.

В 1920-х годах метро даже не планировалось еще и уж тем более не было какофонии вольного телеэфира. Зато было пение марширующих где-то неподалеку красноармейцев, которое, лежа на подоконнике, Ахматова любила слушать. Считала – это единственное пение, где «нет и не может быть фальшивых нот». Через много лет, в Ташкенте, в эвакуации, гуляя с Фаиной Раневской, она, увидев поющих в строю солдат, скажет неожиданно: «Как я была бы счастлива, если бы солдаты пели мою песню». Именно это считала знаком настоящей славы и известности. Но сама, если говорить о стихах, как раз в угловом доме Бауэра и перестала «петь». На долгих шестнадцать лет замолчала…

Вход в квартиру был со двора – тринадцать разрушенных временем ступенек, ныне почти заросших травой. Эти ступеньки да несколько старых деревьев в про­сторном дворе, думаю, помнят еще женщину в черном шелковом платье, с белым платком на одном плече, в белых чулках и черных туфлях – все «единственное у нее тогда», как писал Лукницкий.

Поперек низких ворот этого дома в наводнение 1924 года лежала выброшенная на берег лодка. «Вода была выше колен, но совсем теплая… так что стало даже приятно, когда промокли ноги… – писал о наводнении Пунин. – Ахматова – очень возбужденная… В газетах сказано, что наводнение – наследие царизма…» Пунин уже не был тем «левым» комиссаром, каким встретился когда-то Ахматовой. О том же наводнении, к примеру, он с видимым удовольствием записывал гулявшие антисоветские шуточки. «Что вы так радуетесь наводнению, – сказал при нем кто-то, – все равно большевиков не смоет…» Идеологические перемены в нем заметил наблюдательный Чуковский, который прямо спросил Ахматову: «Как вы думаете, чем кончится внезапное поправение Пунина?» Ахматова невесело усмехнулась: «Соловками…» И напророчила – он ведь и умрет в лагере…

А другого гостя этого дома – тоже влюбленного в Ахматову – довольно скоро расстреляют. Я говорю чуть ли не о самом знаменитом тогда писателе – Борисе Пильняке. Пишут, он таскал ей сюда дивные корзины цветов, приводя Ахматову в немалое смущение. Женихался, так сказать. Для полной славы ему не хватало Ахматовой в женах. «Пильняк семь лет делал мне предложение, – говорила потом Ахматова, – а я была скорее против». Впрочем, определенные знаки внимания ему оказывала. Скажем, Ахматова не однажды встречалась как раз с Пильняком, наезжавшим из Москвы, у Замятина, с женой которого, Людмилой Николаевной, дружила (Моховая, 36). Сохранилась записка Евгения Замятина к Ахматовой, в которой он просит ее зайти к нему вечером: «Я хоть на час хочу видеть счастливых. Я хочу видеть рядом Вас и его (он только вчера приехал из Москвы)… Он ждет Вас в 5 часов у меня». «Он» в этой записке – именно Пильняк, удачливый и тогда еще баснословно знаменитый прозаик. А когда он приобретет в Америке автомобиль, то машину, доставленную морем, позовет перегнать с ним в Москву как раз Ахматову. И она, представьте, согласится. Через четыре года, когда в печати начнется травля Пильняка и Замятина (первый звоночек для обоих!), слабая, казалась бы, Ахматова принципиально подаст заявление о выходе из Союза писателей – в знак протеста. В.Е.Ардов вспоминал с ее слов, что тогда к ней немедленно приехал какой-то молодой человек – «может, из союза, а может, из других мест… уговаривать ее взять обратно заявление, поскольку эта демонстрация чрезмерно, так сказать, активна». Она призналась, что уже склонялась было взять заявление обратно, но тут молодой человек брякнул: «И потом, вам же будет хуже… Вы не получите продовольственные карточки, не сможете поль­зоваться там какими-то благами». Вот тогда она и выдала ему про заявление: «Теперь я не могу взять обратно, раз вы так сказали…» И не взяла!

В бывшую квартиру поэта, к тому шестому окну, меня не пустили. Набычившийся охранник в черной форме с иголочки тупо повторял: «Ахматова – не знаю таких. Нет! Не положено, без разрешения не могу». Но и без отсутствующих новых хозяев этого дома я знал, что не найду той узкой комнаты, увешанной иконами; камина, на котором она держала горящей свечу, чтобы было от чего затопить печь; полов, вздувшихся в наводнение и навсегда испорченных. Даже той Невы в окне не увижу, тех волн, которые в то лето унесут навсегда изломанный, изорванный в клочья Пуниным букет левкоев…

Лучше всех сам воздух этого дома описал художник Анненков, давний знакомый Ахматовой. Еще четыре года назад она в квартире какого-то «свитского» генерала, бежавшего на юг, позировала Анненкову для знаменитого портрета – того, где она «с гребнем» (Кирочная, 11). «Это происходило в яркий, солнечный июльский день», – вспоминал он, и Ахматова была одета «в очень красивое синее шелковое платье», которое ей, кажется, тогда прислали из-за границы[45]. А сюда, в дом Бауэра, осенней ночью под проливным дождем Анненков провожал однажды Олечку Судейкину – после вечера в издательстве «Всемирная литература». «Подойдя к подъезду, Оленька предложила мне зайти к ней, посидеть, – вспоминал Анненков, – так как у меня не было ни зонтика, ни непромокаемого пальто. Было около часа ночи, но я согласился. Оленька провела меня в свою комнату. В другой комнате Ахматова была уже в постели, и я ее не увидел… Ливень за окном не унимался. “Ложись на диван, – сказала Оленька, – уйдешь завтра утром, авось подсохнет”. В комнате Судейкиной, кроме ее постели, была еще небольшая оттоманка с подушками. Я снова согласился… Не сняв пиджака, прилег на диван. Оленька подняла с полу небольшой коврик и прикрыла им меня. “Немножко грязненький, но все же согреет”, – сказала она, погасила свет и стала раздеваться, чтобы лечь. Через несколько минут я заснул…»

Утром их разбудила Ахматова. В темном платье и полосатом переднике, она вошла с подносом, на котором были чашки с липовым чаем, сахарин и ломтики черного хлеба. «Принесла ребятишкам покушать, – улыбнулась, – потчуйтесь на здоровье!» И Анненков, и Судейкина засмеялись. Откинув коврик, Анненков встал. Судейкина присела на постели, прикрытая одеялом. Ливень кончился, сквозь оконные шторки светило солнце. Ахматова поставила поднос на одеяло и ела на край кровати. «Я придвинул стул, – пишет Анненков, – и – втроем – мы весело позавтракали…» Через полвека, в Париже, Анненков хлебосольно «отплатит» Ахматовой уже обедом, мешая его, впрочем, с горькими слезами воспоминаний…

Да, двое из этих троих уже осенью окажутся в эмиграции: сначала Анненков, потом Ольга. Этот дом на углу Фонтанки и Невы я вообще называю «домом расставаний». Единственным, вероятно, исключением была завязавшаяся здесь на всю жизнь дружба Ахматовой и Надежды Мандельштам. Последняя не без ехидства опишет позднее и секреты обольщения, по Ольге Судейкиной, и ее приемчики: «Тряпка должна быть из марли – вытереть пыль и сполоснуть… Чашки тонкие, а чай крепкий… Темные волосы должны быть гладкими, а светлые следует взбивать и завивать. И – тайна женского успеха по Кшесинской – не сводить “с них” (с мужчин. – В.Н.) глаз, глядеть “им” в рот – “они” это любят…» Надежда Яковлевна не раз наблюдала здесь эти «маневры». «Оленька… стучала каблучками, танцующей походкой бегала по комнате, накрывая стол к чаю, смахнула батистовой или марлевой тряпочкой несуществующую пыль, потом помахала тряпкой, как платочком, и сунула его за поясок микроскопического фартушка… Подав чай, Ольга исчезала, чтобы не мешать разговору, – пишет Надежда Мандельштам, – Характер своей подруги она изучила: Ахматова, когда приходили гости, всегда выставляла своих сожительниц из комнаты, чуть не хлопая перед их носом дверью…» Кстати, именно Н.Мандельштам утверждала, что Ахматова, «равнодушная к выступлениям, публике, овациям… почестям, обожала аудиторию за чайным столом… Я говорю: “Ануш, там идут к нам”, – и она спросит: “Что, уже пора хорошеть?” И тут же – по заказу – хорошеет»…

Сюда, к Ахматовой и Судейкиной, приходили в тот год Сологуб, Замятин, Петров-Водкин («их наказание», поскольку он часами не уходил, молчал и «делал улыбку», по едкому замечанию искусствоведа Голлербаха, в стиле «добро пожаловать»). Только с Есениным, думаю, Ахматова вряд ли хорошела при встрече.

Она встретила его однажды с компанией, когда гуляла с собакой у Лебяжьей канавки. «От него – рассказывала, – пахло вином. Одет был по тем временам от лично – лакированные ботинки и прекрасный костюм, видимо, заграничный… Внешний блеск, а вот лицо… болезненно, с каким-то землистым оттенком. Здороваясь, он поцеловал руку, что раньше никогда не делал…»

Они напросятся в дом – Есенин, Клюев и Приблудный, и пьяный Клюев немедленно заснет поперек ее кровати. Тогда только Есенин притихнет, станет говорить по-человечески: ругать власть, всех и вся. Пошлет приятеля за своей книгой, чтобы надписать ее, а когда книгу принесут, окажется не в состоянии даже держать перо… Пишут, что читал ей здесь стихотворение «Отговорила роща золотая…» Но на другой день, встретив ее в Летнем саду, скажет что-то нелестное про нее своим друзьям и пройдет, вызывающе приложив к цилиндру два пальца. Ну, разве не «расставание» с тем, кто в 1910-х годах почтительно ловил каждое ее слово? Именно после этой встречи она и назовет его «гостинодворским», то есть мещанским[46]. Страшное оскорбление в те годы…

Точно так же, живя в этом доме, случайно встретит (как выяснится, в последний раз) и Маяковского. Через много лет расскажет Лидии Чуковской: «Это было в 24-м году. Мы с Николаем Николаевичем (Пуниным) шли по Фонтанке. Я подумала: сейчас мы встретим Маяковского. И только что мы приблизились к Невскому, из-за угла – Маяковский! Поздоровался. “А я только что подумал: «Сейчас встречу Ахматову»”. Я не сказала, что подумала то же. Мы постояли минуту. Маяковский язвил: “Я говорю Асееву – какой же ты футурист, если Ахматовой стихи сочиняешь”?..» Этот шутливый упрек в сторону Асеева, кстати, не просто вырвавшаяся фразочка. Ведь через пару лет Маяковский будет не только презрительно звать ее за глаза «Ахматкина», но и, не брезгуя душком политического доноса, объявлять ее и Мандельштама «внутренними эмигрантами». А ведь недавно, каких-нибудь пять-десять лет назад, он не только умилялся ее руке («Пальчики-то, пальчики-то, Боже ты мой!»), но и искренне восхищался ее стихами.

Здесь Ахматова расстанется и с последним, относительно независимым, жильем – дальше, до самой дачи в Комарове («Будки», как она ее назовет), будут чужие комнаты, чужие квартиры. Здесь расстанется с жизнью «как песня», с женской свободой. Ведь именно сюда не вернется однажды, впервые оставшись ночевать у Пунина, в его семейной квартире в Фонтанном доме (Фонтанка, 34). 8 июля 1925 года Пунин запишет в дневнике: «Сегодня осталась у меня ночевать, я уложил ее в кабинете и всю ночь сквозь сон чувствовал присутствие ее в доме; утром я вошел к ней, она еще спала; я не знал, что она так красива спящая. Вместе пили чай, потом я вымыл ей волосы, и она весь день переводила мне одну французскую книгу: это такой покой — быть постоянно с нею». Покой? Увы, покоя у него не будет уже никогда, сколько бы он ни уговаривал себя «работать над своей любовью» к ней, сколько бы ни пытался оправдывать ее. «Она не виновата и больше не виновата, чем я и кто-либо, – записывал в дневнике. – Ангел она, ангел, ангел. Виновато именно то, что моя любовь для нее недостаточна. Смотри же, не сделай ей больно из-за своего эгоизма; работай над своей любовью, очищай и очищай… Не попрекай ее и в мыслях грешным телом…»

А ведь еще два года назад Пунин сделал, казалось, для себя горький вывод, написал ей в письме: «Никогда еще я в такой малой степени не занимал кого-либо собою, как тебя; да ты и не любишь, когда я говорю о себе, любишь только, когда говорю о тебе или о себе в связи с тобою… разве не правда?» В дневнике тогда же признался: «Она не любит и никогда не любила: она не может любить, не умеет», и что он ей, с его точки зрения, нужен «как еще одно зрелище, притом зрелище особого порядка». Потом скажет: «Анна, честно говоря, никогда не любила. Все какие-то штучки, грусти, тоски, обиды, зловредство, изредка демонизм. Она даже не подозревает, что такое любовь». Он, представьте, станет жалеть даже своего соперника Циммермана, ибо тот тоже упрекнул Ахматову, что она «обращается с ним, как с собакой». Не поможет Пунину и «конституция», которую они выработают с Ахматовой: по каким дням встречаться, когда принадлежать друг другу, когда – себе[47]. «Все, кто ее любил, – подчеркнет позднее Лукницкий, – любили жутко, старались спрятать ее, увезти, скрыть от других, ревновали, делали из дома тюрьму…» Теперь такую жизнь решился устроить ей и Пунин. Другое дело, что из этого ничего не получилось. Но это ведь он хватал ее на Троицком мосту окровавленными руками…

В тот день она пошла на именины к Щеголеву, пушкинисту, мужу своей подруги, на Большую Дворянскую (ул. Куйбышева, 10). «С Замятиным и другими ходили куда-то», – рассказывала она. Пунин пришел и, не застав ее дома, ревнуя, побежал встречать. На Троицком мосту увидел всех. И Ахматову – под руку с Замятиным. «А Замятин был ни при чем, – говорила потом Ахматова, – решительно ни при чем!» Пунин подошел: «Анна Андреевна, мне нужно с вами поговорить!..» Замятин ретировался. В руках у Ахматовой был букет. Пунин выхватил его. Цветы полетели в воду… Когда они обогнали компанию, Ахматову спросили: «А где же ваш букет?» «Я, – вспоминала она, – приняла неприступный вид!..»

Это, впрочем, пересказ истории ее глазами. Пунин же пишет, что всегда не любил, когда она ходила к Щеголевым, – «там много пьют и люди развязны». Пишет, что просил ее не ходить… «И вдруг вечером, когда я уговорился прийти к ней, ее не было дома – за ней зашла Замятина, и они ушли к Щеголевым – на час, как сказала мне Судейкина. Я стал ждать; я долго ждал, выходил, снова вернулся – был первый час – Ани не было. Все закипало во мне дикою ревностью. Около часа я снова вышел и пошел к дому, где живет Щеголев, через Троицкий… Она шла под руку с Замятиным, в руках у нее были цветы. Замятин был пьян, я в каких-то нелепых, но, вероятно, внушительных выражениях попросил Замятина оставить Анну… Замятин явно струсил и “ретировался” назад, к отставшим Федину и Замятиной».

Вот тогда Пунин выхватил у нее букет и, изорвав цветы в куски, выбросил их в Неву. «Я помню то острое, по всей спине полоснувшее, как молния, чувство наслаждения, когда рвал и бросал цветы, когда слышал хруст ломающихся стеблей левкоев; на пальцах моих была кровь, вероятно, от розы; кровь липла, и ею я запачкал руки Ан.» Потом, уже в ее комнате на Фонтанке, Пунин плакал и все просил отдать ему крестильный крестик, подаренный им еще года полтора назад. И она плакала, «щеки ее были мокры, она сердилась и плакала»…

Впрочем, тогда же примерно Пунин напишет жене об Ахматовой: «Неповторимое и неслыханное обаяние ее в том, что все обычное – с ней необычно, и необычно в самую неожиданную сторону; так что и так называемые “пороки” ее исполнены такой прелести, что естественно человеку задохнуться». А через год признается Ахматовой, что «не может без нее», что она «самая страшная из звезд», и это станет фактически предложением.

…Ахматова обладала какой-то небывалой интуицией, чтобы не сказать – мистической силой. Лидия Чуковская, например, не раз писала, что Ахматова, не зная, что она к ней зайдет, открывала гостье дверь за мгновение до того, как та нажимала на кнопку звонка. Что-то такое, не поддающееся объяснению, чуяла, умела, знала Ахматова. Но самую страшную беду, вошедшую в этот дом без предупреждения, самое тяжелое расставание из случившихся здесь – расставание с читателями, запрет властей на ее стихи – этого не предугадала. Именно тогда, в 1924-м, когда она жила в доме Бауэра, два ее стихотворения – «Новогодняя баллада» и «Лотова жена» появились в «Русском современнике» и стали… последней ее публикацией – вплоть до 1940 года.

В те дни Ахматова встретит на Невском Мариэтту Шагинян, которая ей скажет: «Вот вы какая важная особа. О вас было постановление ЦК: не арестовывать, но и не печатать». Постановление это не нашли и поныне. Правда, готовилось уже постановление ЦК РКП(б) 1925 года «О политике партии в области художественной литературы»[48]. Впрочем, с Ахматовой все, думаю, было проще. Решение партии могло быть и устным: власть еще только училась бороться с поэтами, разные пробовала способы…

А вообще, дом у Прачечного моста станет для русской литературы, может, самым страшным из «совпадений» Ахматовой. Отсюда она уедет в Фонтанный дом, бывший дворец Шереметевых, где, выйдя замуж за Пунина, проживет почти тридцать лет. Когда-нибудь я расскажу о том доме, где теперь музей ее. Но Серебряный век поэзии закончится все-таки не там – скорее, в доме Бауэра, в комнатке за шестым окном. Ведь если помнить, что в этом доме с появлением на свет Мережковского родился когда-то Серебряный век, то с отъездом отсюда Ахматовой, которую как поэта запретят на долгие годы, этот век, кажется, и закончится.

Поделитесь на страничке

Следующая глава >

Похожие главы из других книг

Окно

Из книги Поваренная книга Самурая или Черт Те Что, а не книга о Японии автора Карлсон Китя

Окно Когда я впервые приехал в Японию, была зима. Прямо с самолета мне следовало явиться пред светлые очи моего будущего начальника.— Сенсей, — поклонился я ему по прибытию в лабораторию, произнеся единственное японское слово, которое я тогда знал.— Никита-сан, добро


6. ЧЕТВЕРТЫЙ ДВОР (Адрес шестой: наб. Фонтанки, 18, кв. 28)

Из книги Прогулки по Серебряному веку. Санкт-Петербург автора Недошивин Вячеслав Михайлович

6. ЧЕТВЕРТЫЙ ДВОР (Адрес шестой: наб. Фонтанки, 18, кв. 28) Дома на Фонтанке, наискосок от Летнего сада, напоминают мне иногда гордый строй знаменитых и даровитых предков наших: Олсуфьева, Кочубея, Голицына, Пашкова. Их впору, как людей, награждать – вешать ордена на фасады. За


16. ПОЭТ И КОМИССАРЫ (Адрес восьмой: Офицерская ул., 57)

Из книги Боже, спаси русских! автора Ястребов Андрей Леонидович

16. ПОЭТ И КОМИССАРЫ (Адрес восьмой: Офицерская ул., 57) В одном из домов на Фонтанке, где у подъездов ныне ни пройти, ни продохнуть от иномарок, где во дворе били когда-то фонтаны, где в высоких сквозных арках и поныне покачиваются огромные ромбы светильников в стиле модерн,


30. «КРАСА»… С КАНДИБОБЕРОМ (Адрес первый: наб. Фонтанки, 149, кв. 9)

Из книги Шаманизм автора Лойко В. Н.

30. «КРАСА»… С КАНДИБОБЕРОМ (Адрес первый: наб. Фонтанки, 149, кв. 9) Есенин – и дерзкая травинка на городском камне, и камень, так и не сумевший затеряться в траве. Читая как-то письма Клюева к Есенину, в ко­торых он настойчиво зовет того приехать в Петроград, встретил фразу


«Окно в иной мир»

Из книги Московский проспект. Очерки истории автора Векслер Аркадий Файвишевич

«Окно в иной мир» Даже те, кто нечасто ходят в церковь, знают: учащимся нужна икона «Прибавление ума». А от пьянства помогает «Неупиваемая чаша». Представляете, паломники со всей России к этой иконе стекаются. А для женского счастья нужно молиться перед иконой


Чудо шестое. Царский дворец

Из книги автора

Чудо шестое. Царский дворец Цари, как известно, живут во дворцах.Если бы мы вошли на Государев двор через Передние ворота в XVII в., то увидели бы поистине сказочное зрелище: огромный деревянный город-дворец с множеством расписных хором, златоверхими теремами. «Весь он


ОТ КАНАЛА ГРИБОЕДОВА ДО ФОНТАНКИ

Из книги автора

ОТ КАНАЛА ГРИБОЕДОВА ДО ФОНТАНКИ Две стороны Невского проспекта здесь совершенно несхожи друг с другом. По южному фронту улицы уже к середине XVIII века сложилась крупная торговая зона, а рядом находилась обширная усадьба Аничкова дворца. Северная часть отводилась


ОТ ФОНТАНКИ ДО ПЛОЩАДИ ВОССТАНИЯ

Из книги автора

ОТ ФОНТАНКИ ДО ПЛОЩАДИ ВОССТАНИЯ В первой половине XVIII века Фонтанка служила естественной границей города. На левом берегу реки в петровское время дислоцировался адмиралтейский работный батальон, которым командовал подполковник М.О. Аничков. Он руководил постройкой