Olga Martynova, Jelena Schwartz. Rom liegt irgendwo in Russland. Антон Нестеров

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Olga Martynova, Jelena Schwartz. Rom liegt irgendwo in Russland. Антон Нестеров

Olga Martynova, Jelena Schwartz. Rom liegt irgendwo in Russland. Zwei russische Dichterinnen im lyrischen Dialog uber Rom. Russisch / Deutch. Aus dem Russischen von Elke Erb und Olga Martynova. Wein: Lana, 2006.

Антон Нестеров

“Рим лежит где-то в России. Лирический диалог двух русских поэтесс о Риме” — таково название книги, поводом к написанию которой послужила встреча Елены Шварц и Ольги Мартыновой в Риме. Встреча, почти нежданная для обеих: хорошо знакомые по Петербургу, Шварц и Мартынова оказались разлучены отъездом, в 1991 году, Ольги Мартыновой в Германию — и случайное пересечение их путей в чужом — чужом ли? — но об этом ниже, — городе стало толчком к напряженному диалогу: одному из тех диалогов, за которым стоит общая память прошлого, соединившаяся с наложившимся на нее последующим опытом очень разного бытия. Из этого и возникла данная книга.

Итак, книга на двоих, пение на два голоса, скорее — игра в четыре руки. Шварц “работает” в начале клавиатуры, в басах, определяя движение мелодии вверх или вниз, ее развертывание по вертикали, Мартынова же исполняет аккомпанемент, акцентируя мелодическую линию, уточняя, расцвечивая ее. Отсюда и полиграфическое решение книги: вертикаль отдана Шварц, горизонталь — Мартыновой, и, дойдя до второй части, “Римские стихи”, читатель должен перевернуть книжку на 90 градусов. И дело тут не в том, что строка Ольги Мартыновой длиннее и, чтобы ее не дробить, издатель выбрал столь провокационное решение. Просто: тексты Мартыновой и Шварц образуют крест. А в центре его, на перекрестии, в этой “точке отсчета координат”: две странички прозаического текста Ольги Мартыновой (только по-немецки, тогда как стихи даны параллельно русским и немецким текстами), объясняющего, что же это за книжка. Тоже своего рода жест, подчеркивающий: любое пояснение к стихам по отношению к ним вторично, оно лишь добавляет, но не прибавляет что-то к их пониманию.

И все-таки — начнем с этих двух страничек прозы. Стоит прочесть: “Рим лежит где-то в России, на краю ее: может, на Балтийском море. Или на Черном. Это любимое место прогулок для тех, для кого руины культуры — источник вдохновения”, — и ты уже скользишь по петербургскому льду, к аллюзии, к отсылке, ты оказываешься в акустике петербургских пространств, особо отзывчивых эху.

Сама интонация мартыновской фразы заставляет вспомнить Гоголя, и в сознании всплывают его письма, отправляемые “из прекрасного далека”, из Италии — в Петербург, к волнам Балтики. А Черное море — что оно, как не колониальная периферия Рима, та самая, о которой у Бродского: “Если выпало в империи родиться, лучше жить в глухой провинции у моря…”? Письма из Рима — и “Письма римскому другу”. Взгляд Гоголя из римского Caffе Greco (кусочек Эллады в Римской империи!), где он любил сидеть, на Россию — раз за разом оборачивающуюся у него фантасмагорией, наваждением, той тройкой, чьи кони “почти не тронув копытами земли, превратились в одни вытянутые линии, летящие по воздуху” — и взгляд Бродского на Рим, существующий (до отъезда) больше в воображении, чем в реальности.

Так, уже первой фразой “комментария” Мартыновой дается ключ к тому, как читать всю книгу. Чтобы читатель не сомневался, в каком направлении двигаться, обе поэтессы поминают Гоголя:

Фердинанд, Аттила, Гоголь?

(Шварц)

От Гоголя — стертая грань между жизнью и смертью, выдыхающая пустоту.

(Мартынова)

Мартынова даже назовет “видимые миру волны” и “невидимые кости”. И мы еще убедимся, что вся книга, по сути, — это книга о “римском тексте” русской поэзии.

Два голоса, сошедшиеся на ее страницах — один ведет партию воображения, другой — партию реального опыта. Поэтика Шварц — барочная, визионерская. Шварц не выговаривает мир, а пересотворяет его. Любое прикосновение к миру вызывает у нее выплеск внутренней энергии: “Fiat lux!”, властно формирующей все пространство вокруг, превращающей его в нечто совершенно иное по отношению к тому, чем оно было, что оно, собственно, есть. Так мир превращается в экран, на котором разыгрывается мистерия воображения Шварц. Ольга Мартынова — поэт иного типа: она не вчитывает себя в мир, а, наоборот, дает миру свой голос, чтобы тот мог выговорить себя, она же благодарно вбирает, впитывает эту речь вещей.

Партия баса в книге “„Рим лежит где-то в России“ отдана Шварц еще и потому, что, по словам Мартыновой, „в действительности — той действительности, в которой живут поэты — Елена Шварц уже давно жила в Риме, со времен “Кинфии”. Эта римлянка, которую, на самом деле, звали Хостией, Кинфией же она стала в стихах Проперция, одолжила Елене Шварц свой голос…“”

Цикл “Кинфия”, написанный Шварц от лица той, кому посвящал свои стихи Проперций, в России впервые был издан в сборнике “Mundus imaginalis” — “Мир воображаемый”, целиком составленном из стихов-масок и вышедшем в 1996 году в Петербурге 1. “Рим лежит где-то в России” выходит ровно десять лет спустя, в 2006. И — в самой его структуре — вполне в традициях барочной нумерологии — обыгрывается связь со сборником, на страницах которого появилась “Кинфия” (при том, что “Первая книга” цикла была закончена в 1974-м, а “Вторая книга” — в 1978-м): в книжке “Рим лежит где-то

в России” у Шварц 11 стихотворений (то есть 10 + 1), у Мартыновой — 9 (то есть 10 — 1). Напомним, что десятерица есть число полноты и законченности. И само строение книги как бы подчеркивает избыточность поэтики Шварц — и тяготение Мартыновой к определенному аскетизму, когда лучше “недо-”, чем “пере-”.

Заметим, что шестое, центральное стихотворение в части, написанной Еленой Шварц, характерным образом, единственное из “Римской тетради”, не имеет названия и при этом ритмически и образно напоминает о цикле “Кинфия”:

Рим как будто варвар-гладиатор

Цепь накинул на меня стальную,

И уже готов был и прикончить,

Я уже готова умереть.

Только публика того не захотела

(Та, которая всегда нас видит)

Многие из плебса и сената

Вскинули тотчас большие пальцы,

Гибели моей не захотели.

Ну и я пошла себе качаясь,

Превращаясь в самолетную снежинку,

На родной свой город опускаясь,

В северное страшное сиянье.

Та, “изначальная”, “Кинфия” была написана в России — о Риме, и была в чем-то “побегом в Рим” из северной державы, где, казалось, “суждено и жить, и умереть”. В этом стихотворении прочерчивается обратное движение: из Рима — в Россию, к “северному страшному сиянью”. Раскачивающийся маятник: между воображением и реальностью, между “поэзией и правдой”.

Книга “Рим лежит где-то в России” построена как сложный резонатор, в котором звук длится и… расслаивается, обнажая присутствие внутри авторской речи чужих голосов. В “Элегии Томасу Венцлове” Бродский писал:

Только звук отделяться способен от тел,

вроде призрака, Томас.

Сиротство

звука, Томас, есть речь!

Оттолкнув абажур,

глядя прямо перед собою,

видишь воздух:

анфас

сонмы тех,

кто губою

наследил в нем

до нас.

“Рим…” Шварц и Мартыновой — преднамеренная демонстрация этих особенностей “акустики поэтической речи”. Когда Ольга Мартынова говорит о том, что

…страшный мрамор римских колоннад

Торчит из-под земли, как будто кто

Зарыл корову кверху выменем…

ее слова — еще и эхо строк Бродского из “Римских элегий”:

И купола смотрят вверх, как сосцы волчицы,

накормившей Рема и Ромула и уснувшей.

Когда Шварц пишет:

Площадь, там где Пантеона

Лиловеет круглый бок,

Как гиганта мощный череп,

Как мигреневый висок…

— она ведет свой диалог с теми же “Римскими элегиями”, где есть стихи:

И Колизей — точно череп Аргуса, в чьих глазницах

облака проплывают как память о бывшем стаде.

Голоса поэтов накладываются один на другой, порождая множащиеся, переливающиеся смыслы, как у Мартыновой:

Все города выставляют из сорного дыма углы площадей,

Балкончики, эркеры, львы с открытыми ртами, львы с закрытыми ртами,

Их ложноклассический прах, усыпающий голову —

Вот я увидела римскую ляпис-лазурь, проскользнув по немецкому олову.

В декабре город‚ зажигают притворные свечи.

Каждому городу, что бьется в сетях своих,

Я говорю наспех чужими словами: ихь либе дихь —

Дикий язык долгоногой Марлены, жесткая кость

Берлинской трескучей, тягучей, давно поистраченной речи.

К этой речи уже не найти говорящих людей.

Она, как рыбка в тазу, побилась губой об эмаль и уснула…

В этих строках — целый веер отсылок, и через них-то и складывается сложный, не сразу считываемый смысл этого стихотворения, с глубоко запрятанной в нем… грустью по России, по оставшемуся в ней прошлому.

Отсылка, подобная басовому или скрипичному ключу в начале нотного стана, задающая весь смысловой строй — финальная строфа “Декабря во Флоренции” Бродского, с ее тоской по Петербургу, оставленному навсегда:

Есть города, в которые нет возврата.

Солнце бьется в их окна, как в гладкие зеркала. То

есть в них не проникнешь ни за какое злато.

Там всегда протекает река под шестью мостами.

Там есть места, где припадал устами

тоже к устам и пером к листам. И

там рябит от аркад, колоннад, от чугунных пугал;

там толпа говорит, осаждая трамвайный угол,

на языке человека, который убыл.

По сути, стихотворение Мартыновой — тончайше организованный парафраз этой строфы, парафраз, в котором назван и декабрь, и проскальзывает глагол “биться”, и звучит сожаление о речи — которую уже не услышать… И упоминание про “дикий язык долгоногой Марлены”, с его “ихь либе дихь”, казалось бы, органично-спонтанная реакция человека, уже много лет живущего, как Мартынова, в Германии, на самом деле отсылает к еще одному римскому тексту Бродского — его поэме “Einem alten Architekten in Rom”:

И ты простишь нескладность слов моих.

Сейчас от них один скворец в ущербе.

Но он нагонит: чик, Ich liebe dich

И, может быть, опередит: Ich sterbe

Все это еще осложнено аллюзией на мандельштамовское:

Не три свечи горели, а три встречи —

Одну из них сам Бог благословил,

Четвертой не бывать, а Рим далече,

И никогда он Рима не любил.

(“На розвальнях, уложенных соломой…”)

Еще один пример таких “кросс-отсылок” — шварцовская “Надежда”. Здесь строки

о жди — еще глухая ночь

И спи пока в своем соборе…

явственно вторят блоковскому:

Чтоб спящий в гробе Теодорих

О буре жизни не мечтал…

Но тут же, рядом стих:

Ведь мы не верим в Воскресенье —

отсылает к Мандельштаму:

Не веря воскресенья чуду…

Вообще Мандельштам — один из главных “адресатов” этой книги. В ответ на мандельштамовское:

Не город Рим живет среди веков,

А место человека во вселенной!

— Шварц обронит:

В центре Рима, в центре мира…

А Мартынова:

Рим — воронка… все летит в эту бездну.

Из словаря этой книги — форум, фонтан, Медуза, Цезарь, гладиатор, вечность, позвоночник, пиния, лавр и т. д. — встает не только образ поэзии Мандельштама, но образ ее через призму поэзии Бродского.

Собственно, “Рим лежит где-то в России” — книга не о Риме, увиденном двумя поэтами из России (хотя, может, о Мартыновой правильнее уже говорить — русский поэт, живущий в Германии), а о русской поэзии, как она видится из Рима. “Воспоминание о фреске Фра Беато Анжелико “Крещение” при виде головы Иоанна Крестителя в Риме” Шварц, в стихах:

Роза серая упала и замкнула Иордан,

И с водой в руке зажатой прыгнул в небо Иоанн.

Таял над рекой расветный легкий мокренький туман.

Иоанн сжимает руку будто уголь там, огонь,

И над Богом размыкает свою крепкую ладонь.

Будто цвет он поливает и невидимый цветок,

Кровь реки летит и льется чрез него, как водосток…

Умывайся, освежайся, мой невидимый цветок,

Человек придет и срежет, потому что он жесток.

Ты просил воды у мира и вернул ее вином,

Кровью — надо человеку, потому что он жесток.

— явственно отсылает к “Фра Беато Анжелико” Гумилева:

А краски, краски — ярки и чисты,

Они родились с ним и с ним погасли.

Преданье есть: он растворял цветы

В епископами освященном масле…

Есть Бог, есть мир, они живут вовек,

А жизнь людей мгновенна и убога,

Но все в себя вмещает человек,

Который любит мир и верит в Бога.

При этом Шварц, развертывая на всем протяжении стихотворения образ Христа как цветка, отталкивается от непосредственного зрительного впечатления от фрески, от облаков, клубящихся вокруг Духа Святого в образе голубя — и напоминающих розу… Но через эти строки просвечивает — оставаясь неназванным — и образ распятия, где склоненная голова Спасителя подобна венчику увядающего цветка. Так уже в Крещении прочитывается Крестная мука, и неслучайно стихотворение, в своем начальном импульсе, сохраненном в названии: “при виде головы Иоанна Крестителя в Риме” — отсылает не к радости купания в Иордани, но — к мученичеству. Вся книга “Рим лежит где-то в России” выстроена на этой особенности взгляда, всегда устремленного из боли — в радость, и наоборот, из радости — обращенного на боль. Так Россия полна предчувствием Рима, Рим же становится воспоминанием о России.

Для русского слуха имя “Рим” всегда было анаграммой слова “мир”. И когда Ольга Мартынова пишет:

Сколько же, Рим, у тебя игрушек —

Костей, хрящей, черепов, черепах, лягушек…

— она цитирует Гераклита, с его знаменитым: “Вечность — дитя, играющее в бабки”…

Но не будем отнимать у читателя радость самому разгадывать загадки.

1 До этого “Кинфия” печаталась еще в нью-йоркском сборнике Шварц “Танцующий Давид” 1985 года, но до России добрались только единичные экземпляры этой книжки.