Не население, а народ-богоносец

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Не население, а народ-богоносец

Признав святость высшею ценностью, стремясь к абсолютному добру, русский народ, по мнению Ф. М. Достоевского, не возводит земные относительные ценности, например частную собственность, в ранг священных принципов. Н. А. Бердяев был уверен, что «русская идея не есть идея цветущей культуры и могущественного царства, русская идея есть эсхатологическая идея Царства Божьего». И даже Л. Н. Толстой, относившийся к официальному православию весьма скептически, писал, что душа русского народа – «смиренная, кроткая, просвещенная истинным христианством».

Вполне возможно, выражение «народ-богоносец» очень нравилось европейцам-славянофилам, которые признавали за Россией особую религиозную миссию.

В романе «Бесы» Достоевский устами одного из героев, Шатова, впервые употребляет это выражение: «Знаете ли вы, кто теперь на всей земле единственный народ-"богоносец", грядущий обновить и спасти мир именем нового бога и кому единому даны ключи жизни и нового слова... Знаете ли вы, кто этот народ и как ему имя?» – вопрошает Шатов. Ответ очевиден.

По мысли Г. Померанца, автор «Бесов» пытается сделать Бога исключительным достоянием нации: «Ф.Достоевский соединил идею народа-богоносца с мессианской идеей, сакрализуя русский народ и "национализируя" Бога. Только этот народ обладает единственной правдой: единственным Богом и "своим" Христом – кротким, смиренным, покорным слугой всех людей». Тему народа-богоносца Достоевский развивает в «Заметке о петербургском баден-баденстве»: «Вам дико, что я осмелился предположить, что в народных началах России и в ее православии (под которым я подразумеваю идею, не изменяя, однако же, ему вовсе) заключаются залоги того, что Россия может сказать слово живой жизни и в грядущем человечестве...»

А потом и в «Дневнике писателя» Достоевский размышляет о Русско-турецкой войне: «Что святее и чище подвига такой войны, которую предпринимает теперь Россия? О да, да, конечно – мы не только ничего не захватим у них и не только ничего не отнимем, но именно тем самым обстоятельством, что чрезмерно усилимся (союзом любви и братства, а не захватом и насилием), – тем самым и получим, наконец, возможность не обнажать меча, а напротив, в спокойствии силы своей явить собою пример уже искреннего мира, международного всеединения и бескорыстия». Писатель предполагал, что в результате войны «Константинополь будет наш» – и ошибся...

Достоевский мечтает, еще как мечтает: «Мы первые объявим миру, что не через подавление личностей иноплеменных нам национальностей хотим мы достигнуть собственного преуспеяния, а напротив, видим его лишь в свободнейшем и самостоятельнейшем развитии всех других наций и в братском единении с ними, восполняясь одна другою, прививая к себе их органические особенности и уделяя им и от себя ветви для прививки, сообщаясь с ними душой и духом, учась у них и уча их, и так до тех пор, когда человечество, восполнясь мировым общением народов до полного единства, как великое и великолепное древо, осенит собою счастливую землю». С одной стороны – полный интернационализм: «уча и учась», с другой – «чрезмерно усилимся». Прекрасно? Прекрасно. Утопия? Утопия... Померанц грустно замечает, что «такой России, о которой пишет Достоевский, никогда не было и сейчас нет».

Идею народа-богоносца подхватил В. Соловьев. Всеобщая убежденность в глубокой религиозности русского народа была столь велика, что богоборчество революционных лет явилось шоком. Миф о народе-богоносце был жестоко растоптан. Поэтому мы не удивляемся, когда в булгаковской «Белой гвардии» офицер Мышлаевский употребляет этот термин с горькой иронией, раздраженно повествуя про какого-то старичка – «богоносного хрена».

Тем не менее уже в советское время миф возродился и живет до сих пор. Писатели-славянофилы верят в избранность русского народа, ходя сомнения возникают даже у В. Г. Распутина: ему порою кажется что в народе состоялся «праздник дьявола». Писатель уточняет: «Я говорю сейчас не о народе и его мировоззрении, не о народе, а о населении. Потому что глянешь, что делается вокруг, и это действует так угнетающе, что уж не хочется ничего делать». Комментарий Померанца: «Народ как население приводит Распутина в отчаяние, но он сохраняет веру в народ как мистическую сущность. Примерно как у Гоголя: население – это Чичиков, Ноздрев, Собакевич; а народ – птица-тройка». Не обойтись без взгляда в глубину веков.

Концепция богоизбранности Руси возникла еще в XIV веке, усилилась в XV веке, после падения Византии. Полагая, что наделена единственно правильным религиозным учением, Россия намеревалась исполнить уникальную историческую роль и конечной своей целью считала спасение всего мира. Русский народ, «носящий Бога в себе», ощущал себя жителем Святой Руси – заповедника святости в этом грешном мире.

Тютчев писал:

Всю тебя, земля святая,

В рабском виде Царь Небесный

Исходил, благословляя.

Впрочем, и Чаадаев считал, что Россия должна выполнить важнейшую историческую миссию, и коммунисты так считали. Вопрос лишь – какую миссию. Чаадаев думал, что мы должны учить человечество на своих ошибках, а коммунисты – что мы подтолкнем к революции весь мир.

Концепция народа-богоносца часто служила «метафизической санкцией» для различных исторических начинаний России. Ведь если Бог определил русскому народу «особенное служение», содержащееся в его истории и во всех проявлениях его жизни, тогда мы прямо-таки обязаны принести всем народам истину.

Подобная убежденность порою ведет к весьма небесспорным выводам. По мнению митрополита Петербургского и Ладожского Иоанна, понятия «русский» и «православный» тождественны («Москва – Третий Рим»). Это очень красиво, но с трудом поддается осмыслению. Значит ли это, что все русские – непременно православные, что среди них нет атеистов или, скажем, буддистов? Или что каждый православный, будь он грузин или грек, в душе непременно русский? Возможны разные толкования. Как бы там ни было, бремя таинственной миссии мы чувствуем с XIV века, и оно не дает нам покоя.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.