Всеволод Емелин В ОЖИДАНИИ ВОЗМЕЗДИЯ Александр Александрович Блок (1880–1921)
Всеволод Емелин
В ОЖИДАНИИ ВОЗМЕЗДИЯ
Александр Александрович Блок (1880–1921)
Посмертная судьба книг Александра Блока оказалась чрезвычайно запутанной, даже на фоне судеб книг большинства его современников.
Например, стихи Гумилева и Мандельштама, уничтоженные советской властью, были банально запрещены. В школе их не проходили, подавляющее большинство населения не догадывались об их существовании, а литературно озабоченная и антисоветски настроенная интеллигенция передавала друг другу мутные машинописные копии их произведений и считала этих авторов гениями.
В схожем положении находились чрезвычайно неполно издаваемые в СССР Цветаева, Ахматова и Пастернак. «Ах, вы знаете, что у Цветаевой есть „Лебединый стан“, прославляющий Белую гвардию? Божественные стихи! Я вам дам на одну ночь! А у Ахматовой есть запрещенный цикл „Реквием“. О сталинских репрессиях! Это потрясающе! А Пастернак отказался от Нобелевской премии! Ему ее дали за великий роман. Я вам достану! Там духовные стихотворения! Про Христа! Только никому!»
Широко издаваемый и преподаваемый Маяковский у людей попроще вызывал отторжение корявостью формы, низостью предметов описания и назойливостью, с которой его впаривали в учебных заведениях и СМИ. Интеллектуалы вздыхали: «Ах, как хороши, как свежи были ранние стихи Маяковского и до какой пакости он дописался, продавшись кровавому режиму! Хотя вольно ж ему было „наступать на горло собственной песне“. Певец революции, понимаешь. Вот и допелся».
Был еще любимец народа «Сережа» Есенин. Его стихи знали наизусть, читали в пивных и вагонах. Пели со слезой. Однако продвинутые стихрлюбы морщили нос: «Так, подражательный стихотворец второго ряда, для шоферов».
На этом пестром фоне своих младших современников (старшие вообще казались малоинтересными) Блок выглядел крайне загадочно. Вроде типичный символист с «несказанными звуками» и «неначертанными знаками» — но готовый вдруг, двумя строчками, превратить всю эту напыщенную мистерию в идиотскую клоунаду. Поэт, в одних произведениях воспевающий Россию, используя самые возвышенные образы, — а в других буквально аннигилирующий[61] этот высокий штиль картинами кособокой болотной нечисти, тоже вполне русской и народной. Писавший о своей принадлежности прежде всего к западноевропейской культуре — и грозивший этой культуре в своих текстах полным и беспощадным уничтожением. Писавший стихи-«ужастики» — и стихи, которые сейчас вполне могли бы проходить по ведомству «русского шансона». Восхищавшийся самыми дремучими углами и самыми мрачными народными поверьями — и едва ли не первым воспевший стремительную капиталистическую индустриализацию начала XX века. Знавший безумный успех при жизни — и до сих пор остающийся непрочитанным, непонятым, не-полюбленным (еще Маяковский удивлялся, что вот, мол, Есенина трудящиеся любят, так как у него про вино и про Россию, а у Блока тоже про вино и про Россию, только лучше, — но его не любят).
Власть, не пошевельнувшая пальцем, чтобы спасти Блока от мучительной смерти, в дальнейшем включила его в школьную программу и провозгласила одним из своих классиков. Великую и кошмарную поэму «Двенадцать» (и почему-то «Скифов», до кучи) внесли в святцы соцреализма. Добавили, для патриотизма, стихи о России (какие попроще). Жутковатую «Незнакомку» позиционировали как любовную лирику. Ну и «Стихи о Прекрасной Даме» — как пример духа времени, декаданса, преодоленного Блоком впоследствии, когда он встал на сторону революционных масс.
Этим интерес к поэту был убит окончательно. Ишь ты, призывал всех «слушать музыку революции», а сам взял да и помер. А у нас эта музыка семьдесят лет в ушах гремела. Отсюда сохранившееся до сих пор брезгливое отношение к Блоку, ярко выразившееся в презрительном определении Иосифа Бродского: «бледный исцелитель курсисток русских».[62]
Плюс невнятная биография поэта, который, как, наверное, никто другой, ухитрился уничтожить границу между поэзией и жизнью. И которому поэзия жестоко отомстила, сожрав его жизнь без остатка. Блок оказался достойным персонажем и создателем великого русского литературного мифа о поэте-титане, ходящем по краю бездны, уничтожающем самого себя ради волшебной музыки строк, вполне на своем месте в легендарном ряду: Пушкин, Лермонтов, Гумилев, Есенин, Маяковский, Мандельштам, Цветаева, Высоцкий…
А в реальности школьники и школьницы из читающих семей в пятнадцать лет зачитывались блоковской лирикой, но дальше натыкались на Мандельштама с Цветаевой и забрасывали официозного поэта за шкаф. Советские литературоведы Блоком благоразумно не занимались, прекрасно понимая, какие чудовища могут вырваться на свет, если глубоко копать в этом направлении. Диссиденствующие филологи и западные слависты также предпочитали заниматься Пастернаком, Мандельштамом, Цветаевой и Ахматовой. Продолжают и сейчас, ибо, как известно, сначала спрос формирует предложение, а потом предложение навязывает спрос.
В результате Блок до сих пор остается непрочитанным, непонятым, нелюбимым.
И, что самое страшное, — совершенно немодным.
А жаль.
ИСТОКИ
Родился Александр Блок 28 (16) ноября 1880 года в Петербурге.
Через несколько месяцев там же, в Петербурге, будет взорван бомбой император Александр II, «Освободитель», и взойдет на трон Александр III, «Миротворец».
Начнется новая эпоха в истории России. На эту эпоху пришлось детство Блока.
В советских учебниках царствование Александра III называлось «периодом торжества реакции», а современные историки подчеркивают политическую стабильность и экономические успехи России в то время. (Апологетическое отношение к этой эпохе иллюстрирует, например, фильм Никиты Михалкова «Сибирский цирюльник».)
Блок, впрочем, был скорее согласен с советскими учебниками:
В те годы дальние, глухие,
В сердцах царили сон и мгла:
Победоносцев над Россией
Простер совиные крыла,
И не было ни дня, ни ночи,
А только — тень огромных крыл;
Он дивным кругом очертил
Россию, заглянув ей в очи
Стеклянным взором колдуна;
Под умный говор сказки чудной
Уснуть красавице не трудно, —
И затуманилась она…[63]
В любом случае, интеллигенция, отстраненная от общественной деятельности, обратилась к «вечным вопросам». Есть ли Бог? Как он взаимодействует с нашим миром? Существует ли бессмертная душа? И так далее. Из напряженной работы идеалистической мысли в 1880—1890-е годы ХIХ века и родился в русском искусстве начала века ХХ-го тот мощный всплеск мистических настроений, в котором Александр Блок чрезвычайно активно поучаствовал.
Блок начал жизнь в роскошной квартире своего деда, ректора Санкт-Петербургского университета, крупного ученого-ботаника А. Н. Бекетова. Андрей Николаевич был типичный ученый и типичный либеральный русский барин.
Он напоминал Филиппа Филипповича Преображенского из «Собачьего сердца» Булгакова, только без его деловой хватки и без ненависти к пролетариату.
Пролетариат (в смысле «мужиков») интеллигентным барам XIX столетия положено было любить. Сохранилось много вполне юмористических воспоминаний на тему «Бекетов и мужик». О том, например, как в подмосковном имении Шахматово почтенный профессор помогал мужику тащить в избу срубленную в его лесу (то есть украденную у него) березу. Как любил своего управляющего, усердно его обворовывавшего. Как разговаривал с крестьянами по-французски, теребя в руках надушенный носовой платок — то ли от комплекса вины перед народом, то ли чтобы не чувствовать исходящего от народа запаха (а скорее всего, и от того и от другого).
При этом А. Н. Бекетов был блестящий ученый, друг Д. И. Менделеева, друг и учитель К. А. Тимирязева, любимец студентов. В отношении власти был настроен резко оппозиционно, что, впрочем, тогда входило в джентльменский набор «мыслящего человека». В дальнейшем по политическим мотивам лишился поста ректора.
Во внуке души не чаял.
В маленьком Саше Блоке души не чаяла вся бекетовская семья. Бабушка, мать, три тетки, прабабушка (кстати, научившая Блока читать)…
Все женщины в семье имели отношение к литературе. Та же бабушка Елизавета Григорьевна была знакома с Гоголем, Толстым, Достоевским. Все что-то писали, переводили. Постоянно гости, пылкие споры, музицирование. В общем, культурная атмосфера в доме была крайне сгущена. Может быть, и бунт позднего Блока против культуры, удушающей природного человека, который прорвался в «Двенадцати» и «Скифах», в последних статьях, зарождался в этих «гостиных с роялями».
Однако сам он сохранил о детстве самые лучшие воспоминания.
Если бывает золотое детство, то детство Блока было именно таким. Кукольно красивый, избалованный, всеобщий любимец («ребенок был резов, но мил»), он рос окруженный по преимуществу женщинами. Из сверстников общался с двоюродными и троюродными братьями.
«„Жизненных опытов“ не было долго. Смутно помню я большие петербургские квартиры с массой людей, с няней, игрушками и елками — и благоуханную глушь нашей маленькой усадьбы. Лишь около 15 лет родились первые определенные мечтания о любви, и рядом — приступы отчаяния и иронии, которые нашли себе исход через много лет — в первом моем драматическом опыте („Балаганчик“, лирические сцены)» (А. А. Блок. Автобиография).
Кроме приступов отчаяния и иронии от детства сохранилось ощущение потерянного рая, возникающее во многих стихах, например в «Соловьином саде».
В такой оранжерейной обстановке он и рос. Явно не хватало рядом мужчин. «Он был заботой женщин нежной / От грубой жизни огражден…»[64] Дед (кроме летних походов по подмосковным лесам в поисках редких растений) в основном был занят наукой и общественной деятельностью, а отец… Тут отдельная довольно мрачная история. Отец Александр Львович Блок — правовед, профессор Варшавского университета — был красавец с демонической внешностью, блестяще образованный человек, прекрасный музыкант, подающий большие надежды ученый. Мать Блока познакомилась с ним, когда Александр Львович проходил предпрофессорскую подготовку в Петербурге. Сыграли свадьбу, молодые отбыли в Варшаву, где Блок-старший получил место преподавателя государственного права. Когда без малого через два года супруги появились в Петербурге, Бекетовым пришлось приложить основательные усилия, чтобы вырвать дочь из кошмара семейной жизни: муж оказался «клиническим садистом» (по определению А. Эткинда) — серьезно больным психически человеком, патологически скупым, жестоким к близким. Блок с отцом практически не встречался, ограничиваясь перепиской. Но темную пропасть безумия, таящуюся в своей наследственности, ощущал остро и постоянно. «Я встречался с ним мало, но помню его кровно»; «Мне было бы страшно, если бы у меня были дети… Пускай уж мной кончается хоть одна из блоковских линий — хорошего в них мало».
Вторым мужем матери и отчимом Блока стал Франц Феликсович Кублицкий-Пиоттух — гвардейский офицер совершенно не похожий на военного, тихий и застенчивый человек, побаивавшийся своей нервной высокоинтеллектуальной жены и старавшийся не вмешиваться в воспитание пасынка.
Главным человеком в судьбе Блока всю жизнь оставалась его мать Александра Андреевна. «Сложная женщина с эстетическими наклонностями и порываниями ввысь», — так несколько пародийно характеризует ее сестра и биограф семьи М. А. Бекетова. Действительно, из всех Бекетовых мать Блока выделялась бунтарским характером и непредсказуемостью. Она боготворила сына, жила его интересами, восхищалась его стихами, была первой их читательницей, поддерживала его в жестоких литературных схватках. «Она волновалась с нами, противясь „отцам“, не понимая „отцов“, понимая „детей“», — писал поэт Андрей Белый, пожизненный друг-соперник Блока.
В этом материнском обожании была и оборотная сторона. Мать ревновала сына к другим женщинам, прежде всего к жене. Эта ревность серьезно обостряла и без того чрезвычайно запутанную личную жизнь поэта.
НАЧАЛО
В 1891 году Александр поступает во второй класс Введенской гимназии. Для заласканного домашнего мальчика это обернулось ожидаемым шоком. Коллектив буйных горластых сверстников произвел на него гнетущее впечатление. Блок был чрезвычайно застенчив, плохо сходился с людьми. Тем более что людей с близкими ему интересами в классе не обнаружилось. Будущий поэт замкнулся. Со временем притерпелся, конечно. Но гимназию не любил. Учился неровно. Точные науки шли плохо, история, литература и языки — хорошо. Вообще, гимназия, как и последующий университет не оказали на поэта почти никакого влияния. Главное в его жизни происходило за их стенами.
В Московский университет он поступил в 1898 году. На юридический факультет — видимо, по стопам отца. «Он говорил, что в гимназии надоело учение, а тут, на юридическом, можно ничего не делать» (М. А. Бекетова). Делать на юридическом Блоку действительно было нечего, и на третьем курсе он перевелся на славянорусское отделение историко-филологического факультета. Тут он всех поразил редкой для студентов того времени усидчивостью и вниманием к учебе. Дело в том, что в России в те годы начинался очередной революционный подъем, и студенты были едва ли не главным его «горючим». Как раз тогда появилась фраза, что русский студент идет в университет не для того, чтобы учиться, а для того, чтобы бунтовать. Чтение и размножение запрещенной литературы, демонстрации, митинги, ведение революционных кружков рабочих, бойкот «реакционных» профессоров… Во всем этом будущий главный певец главного русского бунта совершенно не участвовал. Интересы Блока на тот момент лежали в совершенно иной плоскости.
Как это часто бывает у юношей, вступающих в большую жизнь, он одновременно открыл для себя круг духовно близких людей, огромный пласт неведомой культуры, захватившей его, и по-настоящему влюбился. Поэтический взрыв, ослепивший современников в «Стихах о Прекрасной Даме», был результатом взаимодействия двух факторов: любви и знакомства с кружком московских младших символистов, «соловьевцев».
Без краткой характеристики творчества Владимира Сергеевича Соловьева, рассказывая о Блоке, не обойтись. Чрезвычайно мощное влияние оказал этот человек на стихи Блока (особенно ранние). На почве интереса к стихам и творчеству В. С. Соловьева Блок сошелся с людьми, которые так или иначе сопровождали его на протяжении всей жизни. Даже отношения поэта с женой первое время, как туманом, были окутаны соловь-евской мистикой.
Итак, крупнейший русский философ Владимир Сергеевич Соловьев.
Здесь главным словом является «русский», так как в отличие от английских или там французских философов русский философ ко всему прочему, как правило, еще и поэт.
Владимир Соловьев оставил после себя огромное поэтическое наследие. Причем это была не только лирика, но и философские трактаты. Поэзия и привела к его учению нескольких восторженных юношей (Блока в том числе). Сама философия в двух словах выглядит следующим образом. Есть Бог, и есть мир. Мир лежит во зле. Спастись от зла он может только воссоединившись с Богом. Но прежде разорванный на множество враждующих частей мир должен преодолеть свое разделение. В этом может помочь общая мировая душа, заключенная в каждой частице мира. Эта Мировая душа, она же Святая София, она же Премудрость Божия, она же Вечная Женственность, она же Тело Христово, то есть Церковь, но не просто церковь, а объединенная идеальная Церковь. Способствовать воссоединению мира человек может только любовью. Точнее, не обычной любовью, а высокой духовной любовью. В этом смысле Святая София может являться смертным в облике прекрасной женщины и т. д.
Короче, на некоторых молодых людей того времени, ищущих любовь и смысл в жизни, это учение произвело сильное впечатление.
Проповедовали это Блоку прежде всего два человека: его дальний родственник Сергей Соловьев, дядя покойного философа, и Андрей Белый — будущий блестящий поэт, вечный друг-соперник Блока, его alter ego[65]. Молодые люди, сверстники Блока, они уже вовсю варились в бурной литературной жизни рубежа веков, в стихах и статьях, всячески пропагандируя наследие Владимира Соловьева. Блок, писавший стихи с раннего детства, но новейшей литературы не знавший, был захвачен этой культурной волной. Впоследствии историки литературы назвали эту когорту литераторов «младшими символистами».
Зародившийся на Западе символизм считал наш мир (в духе идеалистической философии от Платона до Соловьева) искажением настоящего мира, лежащего за пределами человеческого восприятия и нам недоступного. Только художник (поэт) в минуты вдохновения может прорваться сквозь видимость к настоящей реальности. Его (поэта) задача — наводить мосты между нашим, «ненастоящим», миром и «тем», вечным, идеальным, прекрасным, истинным, миром. В результате любое событие «здесь» становилось только отзвуком, знаком, символом происходящего «там».
А поэт в стихах обязан расшифровывать эти символы, ловить звуки истинного мира.
Блок гениально ловил звуки времени и передавал их читателям. В первых книгах — звуки любви, надежды на преобразование мира. Этакую гармоничную музыку сфер. Дальше — музыку разочарования и отчаяния, предчувствия катастрофы. Эта музыка слышалась ему в визге цыганских скрипок из дешевых кабаков. А накануне гибели он успел расслышать в питерской метели, ночных выстрелах и шагах патрулей музыку революции, долгожданное возмездие, похоронный марш по старому миру и гимн новой жизни, оказавшейся, как это всегда, впрочем, и бывает, гораздо кошмарнее старой.
…Ну а пока пришла любовь. Будущая жена поэта, дочь Д. И. Менделеева, Любовь Дмитриевна Менделеева, соседка по подмосковному имению. Здоровая, полная жизни девушка, увлеченная театром, — и картинно красивый мистически настроенный начинающий поэт. Роман длился четыре года, а совместная жизнь до смерти Блока.
Памятником этой любви осталась его первая книга — «Стихи о Прекрасной Даме». Лирический дневник влюбленного молодого человека, одновременно поглощенного философией Владимира Соловьева и увлеченного поэзией символизма. Вспоминают, что в разговорах Блок буквально сметал Любовь Дмитриевну лавиной слов и эмоций, рассказами о новых друзьях и прочитанных книгах. И стихами, конечно. Девушка была не робкого десятка, но некоторую оторопь, как отмечают мемуаристы, все же испытывала.
Приятно, конечно, читать о себе такое:
Верю в Солнце Завета,
Вижу зори вдали.
Жду вселенского света
От весенней земли.
Все дышавшее ложью
Отшатнулось, дрожа.
Предо мной — к бездорожью
Золотая межа.
Заповеданных лилий
Прохожу я леса.
Полны ангельских крылий
Надо мной небеса.
Непостижного света
Задрожали струи.
Верю в Солнце Завета,
Вижу очи Твои.
Но и страшновато как-то. Изволь соответствовать. Это, пожалуй, самое «соловьевское» стихотворение в сборнике. И типичный символизм. Очень музыкально, много красивых слов, некоторая излишняя взволнованность и неясное содержание, которое поддается расшифровке — если обратиться к книгам В. С. Соловьева, естественно.
Мир в «Стихах о Прекрасной Даме» двоится, как и образ любимой поэта. Она то и вправду какая-то Премудрость Божия, призванная открыть влюбленному Вечную Истину и чуть ли не мир спасти, то вполне земная, прекрасная и неприступная девушка (а помучила-таки Любовь Дмитриевна Блока изрядно). Пейзажи в стихах — картины северного Подмосковья (блоковского имения Шахматово и менделеевского Боблова) и тут же условные храмы, монастыри. Герой — влюбленный монах, то есть нарушитель обета, клятвопреступник…
А в целом «Стихи о Прекрасной Даме» — блестящий стихотворный отчет о любви правоверного соловьевца, очень талантливо выполненный — по новейшим на тот момент символистским технологиям.
Пока писались стихи, вошедшие в книгу, поэт познакомился с главными мэтрами русского символизма: Брюсовым, Бальмонтом, Мережковским, Гиппиус — и был принят в их круг.
Книга вышла в конце 1904 года.
Позже Блок скажет: «„Стихи о Прекрасной Даме“ — ранняя утренняя заря — те сны и туманы, с которыми борется душа, чтобы получить право на жизнь». Сны и туманы он победил.
Но дальше его душе предстояла борьба с гораздо более страшными противниками.
ТРЕВОГА
Уже следующий цикл стихотворений Блока — «Пузыри земли» — по образному строю резко отличается от первого. Осточертевшая многим поколениям школьников «тема Родины и русской природы в стихах Александра Блока» открывается здесь совершенно с неожиданной стороны. Условные, даже несколько слащавые, русские пейзажи «Стихов о Прекрасной Даме» неожиданно сменяет трясина ржавых болот. Откуда-то набегает, поднимается, как пузыри со дна, многочисленная мелкая нечисть. Нечисть не страшная, но жалкая и убогая.
Тут, кстати, пригодилось знание фольклора, которым Блок старательно занимался в университете.
Захудалые болотные чертенята, вороньи пугала, хромые лягушки, какой-то чрезвычайно подозрительный «попик болотный» (этакий своего рода доктор Айболит, сидящий на кочке и врачующий всю эту инвалидную команду). Без врача никак, ибо даже русалка здесь «больная». Кое-кто из окружения поэта воспринял портрет этой компании как издевательство над тогдашней литературной тусовкой. Мастером скрытой сатиры, пародии Блок оставался и в дальнейшем. В любом случае, стихи мастерские, трогательные и неоднозначные. Среди старушечьих пришепетываний и уменьшительно-ласкательных словечек неожиданно возникает суровый призыв:
Полюби эту вечность болот:
Никогда не иссякнет их мощь.
С этих стихов «нечеловеческий» мир начинает проникать в поэзию Блока не только в образе «ангельских крылий» и «непостижного света», но и в виде отталкивающем и страшном.
Время способствовало. Страна переживала позор японской войны, ужасы и несбывшиеся надежды первой русской революции. Тут уже откликается и аполитичный до сих пор Блок. И одновременно открывает свои главные темы: тему обреченности существующего мира и тему города.
Город Блока — Петербург. И не только реальный Петербург начала XX века, стремительно растущая столица огромной империи, но и Петербург русской литературы. Петербург пушкинского «Медного всадника», Петербург фантастических повестей Гоголя. Петербург Достоевского. Блок отлично знал свой город. И не только его парадный фасад. Особенно он любил «переулочки», трущобы, заводские и дачные окраины. Там он бродил долгими часами. Там дышал воздухом угрозы, ненависти, жажды мести. Воздухом загнанной в темную глубину, но не сломленной революции. Там ему открылось, что русская революция совсем не такова, какой ее представляют себе интеллигенты; либералы и социал-демократы. Что это не «насильственная смена политического строя», а особое состояние души, смесь бесконечной свободы с бесконечной жестокостью. И эта революция неизбежно придет. И тогда уже мало никому не покажется. Тем более что не важно, «за» революцию человек или «против». Ибо революция «сидит не в клозетах, а в головах!»[66]
Вслед за болотной сказочной нечистью стихи Блока начинают обживать проститутки, пьяные матросы, другие обитатели городского дна. Но поэт не был бы великим, если бы не разглядел за этими реальными персонажами грозные силы недалекого будущего.
Поднимались из тьмы погребов.
Уходили их головы в плечи.
Тихо выросли шумы шагов,
Словеса незнакомых наречий.
Скоро прибыли толпы других,
Волочили кирки и лопаты.
Расползлись по камням мостовых,
Из земли воздвигали палаты.
Встала улица, серым полна,
Заткалась паутинною пряжей.
Шелестя, прибывала волна,
Затрудняя проток экипажей.
<>
В пелене отходящего дня
Нам была эта участь понятна…
Нам последний закат из огня
Сочетал и соткал свои пятна.
Не стерег исступленный дракон,
Не пылала под нами геенна.
Затопили нас волны времен,
И была наша участь — мгновенна.
Это не страх, это спокойное сознание собственной обреченности. И понимание, что старый мир это заслужил.
Блок в это время живет как бы двойной жизнью, деля свое время между поэтическими салонами и дешевыми кабаками.
В салонах появлялись новые люди. Так, на время сходится Блок с одним из крупнейших деятелей культуры Серебряного века, поэтом и мыслителем (они там тогда все были мыслители) Вячеславом Ивановым. Символисты делились на группы. Между группами начиналась грызня. Завязывались и разрывались дружбы и романы. Происходили даже дуэли (впрочем, вполне бескровные). Сочинялись великие стихи и бредовые теории. Надежды, порожденные революцией, сменялись отчаянием реакции. И текли слова, слова, слова… Россия — мессия, Христос — Антихрист, Аполлон — Дионис, бес — воскрес… Затевались «Религиозно-философские собрания», на которых декаденты-мистики лелеяли мечту выработать общую позицию с епископами православной церкви. И все это — внутри крошечной горстки лично знакомых между собой людей. Говоря словами Ленина — страшно далеки они были от народа. И прекрасно это понимали. И боялись народа. И, в то же время, ждали от народа разрешения всех проклятых вопросов. Надеялись, что, освободившись, народ устроит на земле какую-то необыкновенную жизнь. «…Тогда встретятся наш художник и наш народ, — пророчил Вячеслав Иванов. — Страна покроется орхестрами и фимелами[67] для народных сборищ, где будет петь хоровод… где самая свобода найдет очаги своего полного, беспримесного самоутверждения».
Авторитет Блока в литературных кругах стремительно рос. Он участвует в этом карнавале, пишет полемические статьи, выступает с докладами, получает и отправляет вызовы на дуэли. Но особенно остро ощущает призрачность, «картонность» этого мирка, в котором деятели нового искусства чаяли спрятаться от реальности.
Это ощущение выплеснулось в самом саркастическом, абсурдном и авангардном произведении Блока — пьесе «Балаганчик». Там все неподлинное. Все герои скрывают лица под масками, окно, выходящее в бесконечную даль, оказывается нарисованным на бумаге, мечи — деревянные, невеста — картонная (картон у Блока всегда символ чего-то фальшивого, декоративного). Вместо крови хлещет клюквенный сок. Глубокомысленные мистики оборачиваются пустыми сюртуками. Кончается все, естественно, очень плохо. Пьеса была поставлена великим реформатором театра Всеволодом Мейерхольдом и произвела довольно громкий скандал — ко всеобщему, надо сказать, удовлетворению.
Блок неразрывно связан с этим литературно-мистическим кружком. И он же мучительно пытается вырваться из него. Вырваться не в запредельные выси мистики, а к слезам, поту и крови реальной жизни. И вырывался. Выходя из глубокомысленных салонов, поэт «шел в народ» — в прямом смысле этого слова.
«…Время от времени его тянет на кабацкий разгул. Именно — кабацкий. Холеный, барственный, чистоплотный Блок любит только самые грязные, проплеванные и прокуренные „злачные места“: „Слон“ на Разъезжей, „Яр“ на Большом проспекте. После „Слона“ или „Яра“ — к цыганам… Чад, несвежие скатерти, бутылки, закуски. „Машина“ хрипло выводит — „Пожалей ты меня, дорогая“ или „На сопках Маньчжурии“. Кругом пьяницы» (Г. В. Иванов).
Этот антураж возникает в самом знаменитом лирическом стихотворении Блока — «Незнакомка»:
По вечерам над ресторанами
Горячий воздух дик и глух,
И правит окриками пьяными
Весенний и тлетворный дух. (…)
И каждый вечер друг единственный
В моем стакане отражен
И влагой терпкой и таинственной,
Как я, смирен и оглушен.
А рядом у соседних столиков
Лакеи сонные торчат,
И пьяницы с глазами кроликов
«In vino Veritas!» кричат.
И каждый вечер, в час назначенный,
(Иль это только снится мне?)
Девичий стан, шелками схваченный,
В туманном движется окне.
И медленно, пройдя меж пьяными,
Всегда без спутников, одна,
Дыша духами и туманами,
Она садится у окна.
И веют древними поверьями
Ее упругие шелка,
И шляпа с траурными перьями,
И в кольцах узкая рука.
И странной близостью закованный,
Смотрю за темную вуаль,
И вижу берег очарованный
И очарованную даль.
(…)
И перья страуса склоненные
В моем качаются мозгу,
И очи синие бездонные
Цветут на дальнем берегу.
В моей душе лежит сокровище,
И ключ поручен только мне!
Ты право, пьяное чудовище!
Я знаю: истина в вине.
В волшебной музыке этого стихотворения слышатся отзвуки цыганского пения, романсов, льющихся из той же кабацкой «машины». Блок ценил кабацкие песни, любил русских классиков «второго ряда» (Аполлона Григорьева, Алексея Апухтина, Якова Полонского), с их пошловатой чувствительностью, слезой, пьяным угаром. Многие стихи этих поэтов тоже стали песнями, исполнявшимися по трактирам. Эта цыганско-кабацкая линия русской поэзии, достигнув в творчестве Блока своей высочайшей точки, потянется дальше через Есенина и Высоцкого до «Радио „Шансон“». (Не случайно первый русский шансонье Александр Вертинский так часто исполнял песни на стихи Блока.) Так же потянется и образ пьющего и тоскующего поэта. Поэта, демонстративно разрушающего свою жизнь.
В стихотворении «Незнакомка» использован фирменный блоковский прием — прорыв чуда в тоскливой обыденности. «Мистицизм в повседневности — тема прекрасная и богатая…» — так записал поэт в дневнике.
В данном случае Прекрасная Дама является поэту в образе проститутки. В те времена никому не надо было объяснять, что за девушка может появляться одна в дешевом ресторане, да тем более «каждый вечер в час назначенный». (Кстати, несколько лет спустя, когда популярность Блока достигнет высшей точки, проститутки на Невском стали представляться клиентам «Незнакомками».)
«Незнакомку» неоднократно сравнивали с «Невским проспектом» Гоголя, где художник Пискарев безумно влюбляется в прекрасную девушку, оказавшуюся проституткой.
У Блока происходит метаморфоза этого сюжета. Если Пискарев видит Прекрасную Даму, которая оказывается проституткой, то Блок видит проститутку, оказывающуюся Прекрасной Дамой. Тут скорее перекличка с Сонечкой Мармеладовой Достоевского. Однако и Гоголь, и Достоевский приводят свои истории к развязке, а Блок нет. Сонечка спасает Раскольникова, девушка из «Невского проспекта» губит Пискарева. А из описанного Блоком — нет выхода. Безысходность вообще одна из сквозных тем его творчества. Ясно, что лирический герой будет и дальше приходить в ресторан и смотреть «за темную вуаль». Ничего важнее у него нет. И глубоко запрятанная издевка (тоже фирменный прием): ключ к лежащему в душе сокровищу достаточно банален — алкоголь.
Герой Блока не спасается и не гибнет, он одурманивает себя и уходит в мир иллюзий, как поступают многие люди, не имеющие сил встать лицом к лицу с жизнью. Но это его герой, а сам поэт в эти годы ищет выход к широкой читательской аудитории.
Он пытается наладить отношения с Горьким и группирующимися вокруг него писателями-реалистами социал-демократических взглядов. Пишет о них сочувственную статью. А отношения между символистами и реалистами были крайне напряженными. Ни те ни другие не признавали своих оппонентов за литераторов. Сотрудничество с кругом Горького тогда не получилось. (Прежде всего, из-за непримиримой неприязни самого Горького к «декадентам».) Зато Блок навлек на себя проклятия многих друзей за измену символистскому делу. Его отношения с литературной тусовкой осложнялись. Он обвиняет своих собратьев по цеху в отрыве от народных нужд. Это, надо сказать, любимое занятие российских интеллигентов — обличать интеллигенцию за то, что она «не народ».
Сам до мозга костей интеллигент, Блок, отстаивая интересы малоизвестного ему «народа» на страницах декадентских изданий, производит несколько комическое впечатление.
Но статьи статьями, речи речами, а в поэзии Блока в этот период появляется блестящий цикл «На поле Куликовом».
На самом деле здесь, в декорациях конкретного исторического события — битвы Дмитрия Донского с ханом Мамаем в 1380 году, — поэт разворачивает все те же главные мучительные темы своей поэзии. Куликовская битва оказывается не событием, которое имеет начало и конец, а процессом, конца не имеющим.
Река раскинулась.
Течет, грустит лениво
И моет берега.
Над скудной глиной желтого обрыва
В степи грустят стога.
О, Русь моя! Жена моя! До боли
Нам ясен долгий путь!
Наш путь — стрелой татарской древней воли
Пронзил нам грудь.
Наш путь — степной,
наш путь — в тоске безбрежной,
В твоей тоске, о Русь!
И даже мглы — ночной и зарубежной —
Я не боюсь.
Пусть ночь. Домчимся. Озарим кострами
Степную даль.
В степном дыму блеснет святое знамя
И ханской сабли сталь…
И вечный бой! Покой нам только снится
Сквозь кровь и пыль…
Летит, летит степная кобылица
И мнет ковыль…
И нет конца! Мелькают версты, кручи…
Останови!
Идут, идут испуганные тучи,
Закат в крови!
Закат в крови! Из сердца кровь струится!
Плачь, сердце, плачь…
Покоя нет! Степная кобылица
Несется вскачь!
«И нет конца», «покоя нет». Историческая Куликовская битва тоже ведь кончилась фактически ничем. Через два года после победы русских хан Тохтамыш берет Москву, и Русь почти на сто лет возвращается в исходное состояние. «Конца нет и не будет», — утверждает Блок. Прежде всего потому, что Куликовская битва — это битва со своими. Как там у Бориса Гребенщикова? «По новым данным разведки, мы воевали сами с собой». Это один из проклятых национальных вопросов: чего больше в русской культуре, да и в сознании конкретного человека, — европейского или азиатского, русского или татарского? Насколько глубоко «стрела татарской древней воли» пронзила нам грудь? Споры на эту тему продолжаются до сих пор. Да еще если вспомнить, что в тот период интеллигенция для многих (для Блока в том числе) ассоциировалась с разумным западом, а народная стихия с востоком… Короче, Куликовская битва у поэта оказывается и гражданской войной, и внутренней борьбой в душе человека.
…И я с вековою тоскою,
Как волк под ущербной луной,
Не знаю, что делать с собою,
Куда мне лететь за тобой!
(…)
Вздымаются светлые мысли
В растерзанном сердце моем,
И падают светлые мысли,
Сожженные темным огнем…
И еще один сквозной блоковский образ появляется на поле Куликовом:
В ночь, когда Мамай залег с ордою
Степи и мосты,
В темном поле были мы с Тобою. —
Разве знала Ты?
Перед Доном темным и зловещим,
Средь ночных полей,
Слышал я Твой голос сердцем вещим
В криках лебедей. (…)
И с туманом над Непрядвой спящей,
Прямо на меня
Ты сошла, в одежде свет струящей,
Не спугнув коня.
Серебром волны блеснула другу
На стальном мече,
Освежила пыльную кольчугу
На моем плече.
И когда, наутро, тучей черной
Двинулась орда,
Был в щите Твой лик нерукотворный
Светел навсегда.
После «Прекрасной Дамы», «Снежной маски», «Незнакомки» в цикле «На поле Куликовом» блоковская Вечная Женственность оказывается Россией, Родиной. Такая вот непростая эволюция.
В примыкающем к этому циклу стихотворении «Россия» страна тоже предстает в виде прекрасной женщины «из народа»: «А ты все та же — лес, да поле, / Да плат узорный до бровей…» Но есть там и такие знаменательные строки:
…Какому хочешь чародею
Отдай разбойную красу!
И этого «чародея» Блоку будет суждено увидеть воочию.
ВОЗМЕЗДИЕ
Жизнь шла своим чередом. В литературе символистов начинали теснить акмеисты, а затем и футуристы. Приходили молодые, талантливые, жаждущие успеха и славы. Гумилев, Маяковский, Есенин, Цветаева, Ахматова… Удивительное количество великих поэтов появилось тогда в России. Большинство из них Блок успел заметить и благословить. Вообще, времена были смутные. В стране шел мощный экономический подъем. В обыденной жизни появлялось ранее невиданное — автомобиль, самолет, кинематограф. Приблизившаяся к Земле комета Галлея здорово напугала человечество. Но обошлось. Переведя дух, все двинулись дальше. Россия — к революции, Европа — к коллективному самоубийству на полях Первой мировой войны.
Тончайший Блок не упустил ничего. Так, в блестящем стихотворении «Новая Америка» описал он и промышленный взрыв в России.
…Нет, не видно там княжьего стяга,
Не шеломами черпают Дон,
И прекрасная внучка варяга
Не клянет половецкий полон…
Нет, не вьются там по ветру чубы,
Не пестреют в степях бунчуки…
Там чернеют фабричные трубы,
Там заводские стонут гудки.
Путь степной — без конца, без исхода,
Степь, да ветер, да ветер, — и вдруг
Многоярусный корпус завода,
Города из рабочих лачуг…
Кто бы, читая раннего Блока, подумал, что певец Прекрасной Дамы превратится в певца индустриализации? Первым воздухоплавателям посвящено замечательное стихотворение «Авиатор». Есть и стихотворение «Комета»…
Но общее настроение поэта весьма мрачно. Семья рушится, мать болеет.
В творчестве господствуют два плохо совместимых мотива — безысходности и ощущения надвигающейся катастрофы, расплаты за все.
Ночь, улица, фонарь, аптека, Бессмысленный и тусклый свет. Живи еще хоть четверть века — Всё будет так. Исхода нет.
Умрешь — начнешь опять сначала, И повторится всё, как встарь: Ночь, ледяная рябь канала, Аптека, улица, фонарь.
Перечисления в первой и последней строках стихотворения усиливают ощущение движения по кругу, «вечного возвращения», бессмысленной повторяемости жизни.
И рядом, в том же цикле («Пляски смерти»), появляется герой, которому суждено этот заколдованный круг разорвать.
Вновь богатый зол и рад,
Вновь унижен бедный.
С кровель каменных громад
Смотрит месяц бледный…
(…)
Всё бы это было зря,
Если б не было царя,
Чтоб блюсти законы.
Только не ищи дворца,
Добродушного лица,
Золотой короны.
Он — с далеких пустырей
В свете редких фонарей
Появляется.
Шея скручена платком,
Под дырявым козырьком
Улыбается.
Большая поэма (оставшаяся незаконченной), над которой в то время работает Блок, называется «Возмездие». Есть в ней такие строки:
И черная, земная кровь
Сулит нам, раздувая вены,
Все разрушая рубежи,
Неслыханные перемены,
Невиданные мятежи…
Предчувствия не обманули поэта. Разогнав душную атмосферу, грянула Мировая война.
И дальше события посыпались с нарастающей скоростью.
Войну Блок (как и все российское общество) встретил с воодушевлением. Затем наступили разочарование и уныние. Воистину — «и повторится все, как встарь…» Так было с революцией пятого года, так будет с Февральской революцией и дальше…
Сначала Блок собирается идти добровольцем, затем — избежать призыва. В конце концов, зачисляется табельщиком в инженерную дружину Всероссийского союза земств и городов (была такая организация, позволявшая образованным людям оказывать помощь фронту, не служа в армии). Полгода поэт руководит рытьем окопов в Пинских болотах.
Там встречает Февральскую революцию, вскоре после которой перебирается в Петроград. Здесь его назначают редактором стенографического отчета Чрезвычайной следственной комиссии по расследованию деятельности высших сановников царского режима. В этом качестве он присутствует на допросах этих сановников. В нарастающем хаосе симпатии Блока постепенно склоняются на сторону большевиков. А надо сказать, что если Февральскую революцию на ура приняла фактически вся тогдашняя интеллигенция, то к Октябрьской революции и к большевикам большинство образованного общества относилось резко отрицательно. Инстинкт самосохранения работал безошибочно. У Блока же поэтический дар пересилил чувство самосохранения. То, что он назвал «музыкой революции», захватило его полностью. И он написал к этой музыке гениальные слова.
Музыка революции, как и положено, играла недолго. Вскоре никто уже и мелодию не мог вспомнить. А памятником этой музыке навсегда осталась одна из величайших русских поэм — «Двенадцать». Это невиданная поэма, написанная практически за две недели в продутом ледяным ветром, затаившемся Петрограде в январе 1918 года. С первых и до последних строк ветер наполняет поэму.
Ветер, ветер —
На всем Божьем свете!
Ветер, снег, мороз — стихия. Такой ждал революцию Блок. Такой она и явилась. В начале поэмы проходит галерея вполне карикатурных представителей старого мира. Буржуй, поп, барыня в каракуле. В эту компанию включен Блоком длинноволосый писатель (декадент, видимо). И неодушевленный предмет — плакат «Вся власть Учредительному Собранию!». Все они страдают от стихии. Мерзнут. Вязнут в сугробах. Скользят на льду. Ветер их косит, а плакат «мнет, рвет и носит». И ведь правда, быть им всем «унесенными ветром». Для того и поднялся ветер «на всем божьем свете», чтобы сдуть старый мир к чертовой матери. Зато представителям нового мира разгулявшаяся стихия никаких особых неудобств не доставляет. Люди нового мира — это двенадцать красногвардейцев, патрулирующих ночной город. В целях борьбы с контрреволюционерами и бандитами, надо понимать. Блок старательно подчеркивает, что от гипотетических бандитов (которые в поэме так и не появляются) патрульные внешне не отличаются:
В зубах — цигарка, примят картуз,
На спину б надо бубновый туз!
Принципиальное отличие блоковских красногвардейцев от бандитов в том, что бандит убивает и грабит, чтобы выжить в обществе, а эти ребята пришли это общество на корню уничтожить. И Блок уважает их за это. Он их давно ждал.
Сюжет поэмы прост. Держа «революцьонный» шаг сквозь петроградскую метель, отряд встречает сани, на которых едет их бывший приятель Ванька с Катькой. Проститутка Катька тоже знакома двенадцати. Один из них, Петруха, считает Катьку своей девушкой. Компания открывает огонь по Ваньке, но тот убегает, а от пули Петрухи гибнет Катька. Петруха начинает было горевать, но товарищи одергивают его, чтобы не огорчался по пустякам. Сколько еще Катек придется погубить, прежде чем осуществится окончательное возмездие над старым миром. Потому что:
Злоба, грустная злоба
Кипит в груди…
Черная злоба, святая злоба…
Что-то понял в революции Блок, чего не смогли понять очень многие ученые люди.
Патруль движется дальше. Впереди возникает смутная, подозрительная фигура с красным флагом. Красногвардейцы открывают огонь. Безрезультатно. Фигура с флагом возглавляет шествие патруля и оказывается Ису-сом (через одно «и», не по-церковному) Христом.
Это и есть главная загадка поэмы. Сам Блок объяснял путано. Он никогда не был близок к христианству, тем более к официальной церкви (см. образ попа в начале поэмы).
Но, как человек, прекрасно знавший историю культуры, он отдавал себе отчет в том, что перемен, сравнимых с возникновением христианства, мир не знал. И революция казалась ему переменой не меньшего масштаба. Кто еще может вести новых апостолов к новому небу и новой земле, если не Христос. Христос не церковный, а такой, каким Блок его представлял. Существует странная запись в его дневнике тех лет: «Что Христос идет перед ними — несомненно. Дело не в том, „достойны ли они Его“, а страшно то, что опять Он с ними и другого пока нет; а надо Другого?» Вообще то, в православной традиции Другой (с большой буквы) относительно Христа — это Антихрист, дьявол. Знаменитый священник о. Александр Мень[68], одинаково свободно ориентировавшийся и в Евангелии, и в литературе Серебряного века, писал, что Блок зря расстраивался — в поэме у него как раз и получился Другой. Стоит представить себе евангельского Христа и сравнить его с призрачной фигурой, плывущей «нежной поступью надвьюжной» «в белом венчике из роз» (этакая Чичоллина[69]), да еще с кровавым флагом, и сразу становится ясно, что это не настоящий, фальшивый Христос. И ведет он своих сторонников ложным путем.
В любом случае, споры среди литературоведов и богословов об образе Христа в поэме «Двенадцать» продолжаются уже без малого сто лет. И будут продолжаться.
Возвращаясь к самой поэме, поражает ее ритм неровный, рваный, как порывы ветра. Он гуляет от частушки до романса, от арестантской песни до военного марша. Маяковский хвастался, что в его стихах заговорила до того «безъязыкая» улица. Это неправда — впервые настоящий уличный язык ворвался в русскую поэзию с поэмой «Двенадцать».
…Елекстрический фонарик
На оглобельках…
Ах, ах, пади!
(…)
У тебя на шее, Катя,
Шрам не зажил от ножа.
У тебя под грудью, Катя,
Та царапина свежа!
(…)
Помнишь, Катя, офицера —
Не ушел он от ножа…
Аль не вспомнила, холера?
Али память не свежа?
Гетры серые носила,
Шоколад Миньон жрала,
С юнкерьем гулять ходила —
С солдатьем теперь пошла?
(…)
Запирайте етажи,
Нынче будут грабежи!
Кстати, «толстоморденькая» «Катька-дура» — последний женский образ в поэзии Александра Блока. Вообще последний.
Площадная брань сменяется чеканными, плакатными лозунгами.
Мы на горе всем буржуям
Мировой пожар раздуем…
(…)
Революционный держите шаг!
Неугомонный не дремлет враг!
Эти слова и оказались на плакатах, вскоре развешанных по всему Петрограду.
«Сегодня я — гений» записал в дневнике Блок, закончив поэму. И был прав.
На том же невероятном творческом взлете, через день он пишет еще одно великое стихотворение — «Скифы». В нем он с торжественным, мрачным пафосом грозит дряхлому западу страшной гибелью, а наследницей всего лучшего в европейской культуре объявляет молодую, варварскую, революционную Россию. Это стихотворение станет своеобразным катехизисом всех сторонников «особого пути России», от эмигрантов-евразийцев 1920-х годов до современных поклонников Александра Дугина[70].
А дальше… Дальше не было практически ничего. В советских учебниках любили, разбирая «Двенадцать», подчеркнуть, что на протяжении поэмы красногвардейцы превращаются из банды люмпенов в сознательной боевой отряд рабочего класса.
Так это или нет, но в жизни неудержимую революционную стихию скоро действительно начали «строить». На этом для Блока революция кончилась. Современник вспоминает его слова: «„Двенадцать“ — какие бы они ни были — это лучшее, что я написал. Потому, что тогда я жил современностью. Это продолжалось до весны 1918 года. А когда началась Красная Армия и социалистическое строительство (он как будто поставил в кавычки эти последние слова), я больше не мог. И с тех пор не пишу».
Действительно, представить Блока строителем социализма очень трудно.
Жить ему оставалось около трех лет. За это время он написал полтора стихотворения и несколько статей. Участвовал в бесконечных комиссиях, комитетах, секциях, редакциях и прочих бессмысленных учреждениях, которые плодила вокруг себя стремительно растущая советская околокультурная бюрократия. Делал какие-то доклады. Выступал на юбилеях. Председательствовал на заседаниях.
На самом деле, все это было уже не нужно…