НА ПУТЯХ В НЕБЫТИЕ (Основные контуры советской литературы)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

НА ПУТЯХ В НЕБЫТИЕ

(Основные контуры советской литературы)

Там на неведомых дорожках

Следы невиданных зверей.

Избушка там на курьих ножках

Стоит без окон и дверей.

Для более пристального изучения истории советской литературы, для того, чтобы понять пути и перепутья любой литературной группировки и даже каждого отдельного советского писателя, прежде всего необходимо наметить основные — невольно хочется сказать: «этапы развития или роста», но в данном случае ни то, ни другое понятие не соответствует действительности; точнее — необходимо наметить основные этапы существования художественной литературы в Советском Союзе.

В среде иностранцев и в кругах старой русской эмиграции то и дело приходится сталкиваться с двумя крайними мнениями о советской литературе, не только противоречивыми, но и просто исключающими друг друга.

Одни, приводя ряд убедительных примеров из произведений Михаила Зощенко, Бориса Пильняка, Бабеля и некоторых других авторов, склонны думать, что цензурные рамки и давление казенной идеологии в советской художественной литературе весьма относительны. Следовательно, говорят они, писать там всё же можно, и кое-кто пишет даже очень и очень свободно.

Вторые утверждения сводятся к тому, что при отсутствии свободы общественного мнения и печати никакая подлинная художественная литература немыслима, а потому вся советская литература состоит из более или менее ловких подделок, где задана не только тема, но и весь психологический рисунок произведения выполнен в строгом соответствии с требованиями Центрального комитета партии.

Но, как это ни странно может показаться на первый взгляд оба эти утверждения являются в основном вполне правильными. Дело лишь б том, что первое мнение относится имущественно к литературе двадцатых годов, ко временя ее становления, совпадающему с новой экономической политикой (1922-28 гг.). Тогда как второе утверждение имеет в виду советскую литературу с конца тридцатых годов но сегодняшний день.

Таким образом, историю советской литературы возможно разделить даже не на два, а скорее на три условных периода. Первый — с 1921 года по 1929; второй, переходный период — от 1930 по 1936 год. И, наконец, последний — с 1937 года до настоящего времени.

(Здесь некоторое — правда, весьма относительное — ослабление контроля падает на годы войны, и затем снова — энергичный возврат к террору как в общественности, так и в литературе.)

Первый период характерен эволюцией роста молодых писателей. К этим же годам относится наибольший расцвет лирической поэзии. В эти годы даны лучшие вещи попутчиков (т.е. писателей, вступивших на литературное поприще еще до октябрьского переворота и волей-неволей примкнувших к революции). В то же время, кроме присяжной, казенной критики, которая тогда уже появлялась в лице Авербаха, Горбачева, Ермилова и других представителей РАППа (рабочей ассоциации пролетарских писателей), действовало и сдерживающее начало; не только в чисто литературных кругах, где был исключительно высок авторитет Александра Константиновича Воронского, но и в самом Центральном комитете партии были люди, обладающие достаточной культурой, — Луначарский, Троцкий, Бухарин, Каменев. Просматривая журнал «Красная Новь» под редакцией А.К. Воронского за эти годы, невольно удивляешься: неужели можно было так свободно высказывать свое мнение в советской печати. И даже в конце этого периода в критической литературе, наряду с произведениями вульгаризаторов марксизма, появляются такие смелые и совершенно немыслимые впоследствии книги, как «Поиски Галатеи» Димитрия Горбова (1929) или «Искусство видеть мир» А. К. Вронского (1928). Следовательно, эти годы, по сравнению с позднейшими временами, несомненно являются золотым веком советской литературы. Второй период – переходный. В литературной общественности шла перестройка на ходу. Подготовлялись коренные реформы. Главари бывшего РАППа, ныне уже ВАППа (всесоюзной ассоциации пролетарских писателей), в порядке самокритики каялись в целом ряде ошибок, допущенных их организацией, объясняя такие промахи недостаточной бдительностью и проникновением в их среду «классово-чуждых элементов». И тут же, используя политическую обстановку, ВАПП сводил свои старые счеты с остатками малых литературных объединений. Даже самые названия книг, появившихся в это время в разделе литературоведения и критики, показывают характер подобных «проработок»:

В. Ермилов. «Против меньшевизма в литературной критике». 1931.

С. Малахов. «Против троцкизма и меньшевизма в литературоведении». 1932; «Против буржуазного либерализма в художественной литературе» — дискуссия о “Перевале”». 1930.

П. Рожков. «Против толстовщины и воронщины». 1931.

И. Макарьев. «Показ героев труда — генеральная тема пролетарской литературы». 1932.

В. Киршон и Д. Мазнин. «На высшую ступень — призыв ударников в литературу и критику». 1932.

Возникший в эти годы «призыв ударников в литературу», то есть попытка из лучших рабочих сделать писателей и критиков провалилась на первых же своих шагах. Рабочих с производства сделать писателями не удалось, но посылать писателей на производство для наблюдения и зарисовок с натуры было значительно проще. Литературные жанры романа, повести и рассказа в это время всё более уступают место производственному очерку.

В 1932 году последовало историческое постановление ЦК партии о ликвидации всех литературных группировок. Мотивирована такая решительная ампутация тем, что на данном этапе гигантских достижений во всех областях советского строительства, в том числе и в области художественной литературы, старые формы общественности становятся тесны и отмирают, уступая дорогу новой структуре, дающей неслыханные возможности еще большего творческого роста. Затем создается организационный комитет будущего союза писателей. И в 1934 году в Москве, в Доме Союзов, происходит торжественное открытие Союза советских писателей, на котором после речи Бухарина многие писатели буквально бросаются друг другу в объятия и, захлебываясь от восторга, говорят о перспективах подлинного освобождения искусства от вульгаризаторства и вапповской тенденциозности. Тут же появляются весьма настойчивые слухи о создании реального беспартийного блока, который будто бы должен был возглавить Максим Горький.

Но чаяния и мечты не сбылись. Вместо ожидаемых свобод прежде всего оказалось, что все основные посты в руководстве Союза советских писателей, в издательствах и в журналах заняли те же бывшие вапповцы, но только теперь они являлись уже не представителями главенствующей литературной группировки, с которой всё же можно было полемизировать, а облеченными доверием партии сановниками, проводящими в жизнь постановления ЦК. Свободная критика стала немыслимой.

Надежды на Максима Горького тоже не оправдались. Он по-прежнему руководил гигантскими по своему размаху, но не имеющими прямого отношения к художественной литературе изданиями вроде «Истории фабрик и заводов», либо беззастенчиво проектировал силами лучших писателей создать «Историю Горьковского края» (бывшей Нижегородской губернии, носившей теперь его имя). Организованные Горьким журналы тоже не обещали широких перспектив для свободного художественного творчества. «СССР на стройке», «Колхозник» и «Наши достижения» состояли преимущественно из тех же производственных опытов.

Вся окололитературная шумиха с открытием Союза советских писателей была лишь средством выявить настроения писателей, последний раз дать им возможность свободно высказаться, чтобы затем без особых усилий отделить овец от козлищ и в нужный момент произвести решительную чистку.

По существу ликвидация литературных группировок и создание единого союза были ничем иным, как насильственной коллективизацией писателей. И Союз писателей оказался не центром свободной писательской общественности, а всего-навсего бутафорской избушкой на курьих ножках, правда, далеко не сказочной, зато действительно «без окон, без дверей».

Последний, третий период советской литературы начинается со времени так называемой ежовщины, заранее продуманной, предрешенной и подготовленной. В первую голову Сталин с помощью ежовщины рассчитался со всеми действительными и потенциальными оппозиционерами, а наряду с этим шло такое же беспощадное раскулачивание города, которое к этому времени уже было вчистую закончено в деревне. Не было ни одного участника в советском хозяйстве, строительстве, в армии, в науке и в искусстве, который не был бы захвачен этой грандиозной прополкой. Список исчезнувших в эти годы писателей насчитывает сотни имен. В их числе есть имена достаточно широко известные, как, например, Борис Пильняк, Клычков, Бабель, Артем Веселый, Валерьян Правдухин, Иван Катаев, Абрам Лежнев, Зазубрин, Орешин и другие.

Дальше забота партии и правительства о советских писателях развертывается полностью. Как методы поощрения введены в обиход ордена, звания «заслуженных», и наконец — лучшие из лучших становятся лауреатами сталинских премий со всеми вытекающими отсюда материальными благами: квартиры в специально отстроенных для этой цели писательских домах, автомобили, путевки в дома отдыха и даже роскошные дачи с прилегающим к ним участком земли. Однако все эти богатства принадлежат писателю лишь до тех пор, пока он идеологически безгрешен. Достаточно ему, волей или неволей, ошибиться, не уследить за каким-либо новым извивом, зигзагом и броском, который, по своему обыкновению, неожиданно вывернет генеральная линия партии, – и тогда пропали не только дача, автомобиль и квартира, но и жена, и дети, а самого пошлют пилить лес где-нибудь на Медвежьей Горе.

Но и в такой «свободной» общественности, разумеется, не благодаря заботам партии и правительства, а наперекор этим заботам, художественная литература всё же как-то существовала. И дело тут в основном сводится к подпочвенной литературной преемственности, которую не в силах были приостановить никакие партийные преграды. Как первая советская литература невольно впитала в себя многие навыки дореволюционной русской литературы, так же художественная литература второго и даже третьего периода не смогла окончательно сбросить свою преемственность от литературы периода становления, то есть, в конечном итоге, от былой русской литературы. Сквозь все фильтры и заграждения своими глубинными и уже худосочными корнями она продолжала и продолжает тянуться всё к тем же источникам. Недаром один из наиболее вдумчивых и талантливых советских критиков А. К. Воронский в своей статье «О пролетарском искусстве» в 1923 году утверждал:

«Никакого пролетарского искусства, в том смысле, в каком существует буржуазное искусство, у нас нет; попытка представить современное искусство писателей пролетариев и коммунистов пролетарским искусством, противоположным и самостоятельным в отношении буржуазного искусства, — на том основании, что эти писатели и поэты отражают в своих произведениях идеи коммунизма, — наивна и основана на недоразумении, так как на самом деле у нас в лучшем случае есть искусство целиком, органически и преемственно связанное со старым, — искусство, которое стараются приспособить к новым потребностям переходного времени диктатуры пролетариата. Идеологическая окраска нисколько не изменяет положения дел и не дает права на принципиальное противопоставление этого искусства искусству прошлого, как самобытной культурной ценности и силы: речь идет только о своеобразном приспособлении».

И дальше:

«Путь к самостоятельному новому искусству лежит через усвоение и овладение “наследством”, коего пролетариат был лишен в недрах буржуазного общества».

Но вот как раз на этом самом «через» и споткнулась советская литература. Так или иначе, «наследством» она овладела (иной вопрос, как это наследство используется), но перешагнуть через него к самостоятельному новому искусству не удалось. И совсем не потому, что ощущалась нехватка в даровитых художниках с пролетарским самосознанием, а в первую очередь из-за отсутствия права на самостоятельное мышление, на какие бы то ни было идеи, рожденные самим художником. Следовательно, не удалось потому, что вся работа писателя в СССР сведена к вышиванию по готовой канве казенного мировоззрения, и то лишь при условии использования только дозволенных методов мастерства. Таким образом, ясно, что, так и не сделавшись пролетарским и даже потеряв надежду когда-либо сделаться таковым, искусство в стране Советов дышит лишь до тех пор, пока связывающая его с прежним искусством пуповина не оборвалась окончательно. И каждый действительный художник там понимает это, если не сознанием, то интуитивным творческим постижением, и контрабандой пытается сохранить на возможно более долгий срок свою нутряную связь с прошлой культурой.

И всё же мы стоим перед фактом существования в советской стране художественной литературы неслыханного доселе вида. Литературы, скованной цепями казенной идеологии и пропущенной сквозь строй сыскной и скрупулезной большевистской цензуры. Те или иные веяния общественных течений, моды, влияния быта и нравов и, наконец, наличие правительственной цензуры, несомненно, в какой-то степени всегда отражаются и отражались на каждой литературе. Однако такого систематического гнета со стороны правящего круга и такого безоговорочного подчинения его воле, какие царят сейчас в советской литературе, не знала ни одна эпоха. Здесь, как и в любой другой литературе во все времена, количество Боборыкиных и Гладковых тоже значительно превышает скромную цифру сколько-нибудь одаренных писателей и поэтов. Но зато потолок для проявления своего творческого «я» у истинных художников настолько невысок, что им удается лишь весьма относительный показ мастерства, проявляющийся в умелом приспособлении, либо – что встречается чрезвычайно редко, но всё же встречается и в конечном счете приводит к неминуемой катастрофе, – в еще более умелом запрятывании в дебри языковых и смысловых извилин художественной ткани частичного сопротивления обязательному для всех казенному мировоззрению. Никаких философских и даже чисто психологических проблем поставить самостоятельно писатель не может.

Процесс внедрения контроля в творческую лабораторию писателя для окончательного его порабощения, как мы уже говорили, подготовлялся и развертывался на протяжении многих лет. Свобода мысли, чувства и слова исчезла не внезапно, а уходила постепенно, как вода из ванны.

По мере развития процесса закрепощения у писателей, серьезно относящихся к своему труду, невольно вырабатывался некий иммунитет или своеобразная тактика защиты.

Так, например, отдельные попутчики двигались по тропе большевизации осмотрительно, были осторожны в самом выборе тем и весьма умеренно, лишь в силу крайней необходимости, дозировали пропаганду в своих произведениях.

Ко времени ликвидации литературных группировок всем советским художникам стало ясно, что писать не мудрствуя лукаво дальше немыслимо. Попытки защитить свою творческую лабораторию приводили к поискам нового ракурса, к приему отстранения, где можно смотреть на мир не глазами автора, а спрятаться, прикрывшись какой-нибудь нелепой фигурой вроде обывателя из рассказов Михаила Зощенко, или говорить о самом своем дорогом и главном языком разоблаченного самим же автором Кавалерова в «Зависти» Юрия Олеши. Повесть «Мастерство» у Петра Слетова и у Александра Малышкина «Севастополь» написаны от лица отрицательного героя. Подобных примеров можно привести много. Наряду с поисками защиты в недрах сюжетного построения те же авторы пытались прятать свое подлинное лицо в стилистических дебрях, в самой манере письма. Это нарочитое синтаксическое и даже лексическое кривлянье присуще в советской литературе как раз наиболее сильным художникам. В поэзии – Заболоцкому и Пастернаку, в прозе – Андрею Платонову, Бабелю, Олеше и Пильняку.

Желание обойти острые углы побудило многих литераторов к уходу от современной обстановки в исторические романы. Но взгляды на отечественную историю в истории большевистской диктатуры настолько резко изменились, и даже в древнюю историю вносились такие новые коррективы, что этот переход на историческую тематику тоже не всегда спасал положение. На этом камне споткнулся даже такой ортодоксальный советский стихотворец, как Демьян Бедный. Его пьеса «Богатыри», в которой он карикатурно подал былинный эпос, запоздала. Былины в эти дни уже получили признание, и смеяться над легендарными героями не полагалось.

Старик Вересаев, работая над книгой «Пушкин в жизни», предусмотрительно ограничивает свою роль мозаичной подборкой исторических документов. Юрий Тынянов пишет историко-литературные романы «Кюхля» и «Вазир-Мухтар».

Тяга к формализму в литературоведении несомненно явилась следствием порабощения духа. И надо сказать, что наука о формализме в советской стране дала значительные результаты именно потому, что заниматься теорией стиха и прозы было не в пример безопаснее, нежели самому творить эти стихи и прозу. По этим же причинам несомненные успехи сделала и текстология, где монументальными исследованиями текстов классиков занимались наиболее квалифицированные литературоведы, тогда как давать общие критические работы с оценкой мировоззрения писателя в конце тридцатых и в сороковых годах могли лишь чиновники от литературы.

И наконец, писатели, которые решительно не хотели идти на компромисс с собственной совестью, безмолвствовали. Прежде других обет молчания дала Анна Ахматова. Бабель писал по одному крохотному рассказу в год. После своих первых книг «Перегной» и «Виринея» надолго примолкла Лидия Сейфуллина.

В результате всех этих столь же многообразных, сколь ненадежных способов самозащиты появляется полная идейная опустошенность и растерянность, которые так остро ощущаются в писательской среде, начиная с 1936 года. К этому времени многие писатели перестали понимать, что же, собственно, хочет видеть в советской литературе Политбюро. Реалистическое письмо оказалось несостоятельным. А метод социалистического реализма, о котором так много кричали советские искусствоведы, должен был представлять из себя нечто вроде слегка опоэтизированного и сугубо пристрастного протокольного изображения.

Из советской художественной литературы беспощадно изгонялось обнажение приема. Условный образ обязан был быть безусловным, то есть реальным в своей нереальности. Так же, как любая советская газета не дает никакого представления об общественной мысли и запросах населения, так и советская художественная литература последнего периода не может служить материалом для изучения быта, нравов и психологии подсоветского человека.

Однако эстетическая правда плохо уживается с заведомой ложью, не принадлежащей даже отдельному автору, а раз и навсегда заданной всем и каждому, а потому создать такой условно-безусловный образ нового советского человека — героя наших дней — оказалось не под силу ни одному даже самому крупному мастеру.

Чем дальше отходила советская литература от своего «золотого века», тем в кругах советских активистов ожесточеннее шла конкуренция в уменьи угодить. Жадно подхватывались лозунги сегодняшнего дня, спешно создавались романы, рассказы, очерки, поэмы и стихи о вредителях, о коллективизации, о счастливой зажиточной жизни, о чем хотите, чтобы только угодить хозяину.

Несомненно также, что в советской литературе, начиная с периода создания Союза писателей (1932 г.), не найдется такого художественного произведения, которое сам автор, оказавшись на свободе (например, перекочевав каким-либо чудом в Европу или Америку), не пожелал бы хотя бы частично выправить, переделать, либо просто переписать заново, освободив произведение от той лжи, которая неминуемо присуща в той или иной дозе каждой книге, написанной в условиях сталинской диктатуры. Следовательно, с точки зрения самих авторов, в теперешней советской литературе нет ни одного полноценного произведения.

Взяв роман, повесть, рассказ или сборники стихов любого советского писателя за последние годы, беспристрастный исследователь сможет говорить о композиции каждой данной вещи, о стилистических особенностях автора, даже об отдельных подлинно художественных деталях, где автор как бы проговаривается и, по выражению Гёте, «отражая невыразимое», дает наконец-то свое и по-своему. Но этой эстетической силе по совершенно понятным причинам отведена ничтожная жилплощадь в многоэтажных произведениях советской литературы. И уже, конечно, ни о каком мировоззрении автора честному критику сказать будет просто нечего, ибо весь идейный багаж здесь является лишь реквизитом, целиком заимствованным из утлой сокровищницы большевистского символа веры.

Тот же будущий исследователь сможет многое раскрыть и показать, анализируя первый и отчасти второй периоды советской литературы, но, перейдя к последующим годам, он в своих поисках невольно вынужден будет свернуть со столбовой дороги на проселочные пути и тропинки, то есть перейдет от официально признанных и выдержавших стотысячные тиражи произведений — где весьма искусно разыграна не только заданная тема, но и заданная психология — к малоизвестным и как бы случайным книгам, неорденоносные авторы каковых оказались органически неспособными мыслить и чувствовать только по директивам ЦК, а потому срывались, падали и погибали, зачастую не успевши расцвестъ. Следовательно, будущему литературоведу придется искать характерное в случайном, потому что это случайное, прорвавшись через все преграды, и является подлинно характерным для глубинного сознания истинного художника.

Итак, мы видим, что объективная история советской литературы ни в коем случае не будет историей ее развития или роста. Отдельные зигзаги не меняют дела. Гадать о том, чем кончится эта падающая кривая, мудрено. Перспектив к возрождению советского искусства пока не видно. Теперешняя советская литература не только окончательно пленена, но и прекрасно выдрессирована своим усатым укротителем, а потому:

И днем, и ночью кот ученый

Всё ходит по цепи кругом.

Идет направо — песнь заводит,

Налево — сказку говорит…

Но слушать эти новые песни и сказки год от году становится всё скучнее. Уж очень они все прозаично-героические, и не чувствуешь за ними ни русского духа, ни Пушкина, ни лукоморья, ни даже самого кота, лишь время от времени ясно слышится позвякивание, конечно, не золотой и не сказочной, а просто рабской цепи.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.