ДЕВЯТЫЙ ВАЛ
ДЕВЯТЫЙ ВАЛ
Портреты членов содружества «Перевал» мы дали по возможности без всяких прикрас. Читателям, мало знакомым с советской литературной общественностью, может показаться, что фигуры эти были вполне типичны для советской литературы 30-х годов. До некоторой степени это верно — большинство перевальцев были несомненно людьми своего времени. Но всё же необходимо отметить, что по сравнению не только с писателями ВАППа, «Кузницы» и конструктивистами, но даже рядом с попутчиками они выделялись «лица необщим выраженьем». Даже после ликвидации всех литературных группировок в 1933-36 годах, ко времени всеобщей угодливости и лакейского прислужничества, бывшие перевальцы, зачастую уже не рискуя открыто протестовать против подхалимства, всё же оставались как бы «при особом мнении». Не «против», но и не «за» — фигура умолчания — «воздержавшиеся». Если в отдельных случаях кое-кто из них, вроде Губера с его рассказом «Дружба», впадал в общий тон активного приспособленчества, то в целом и каждый в отдельности они продолжали защищать право художника уж если не мыслить, то хотя бы чувствовать и видеть мир по-своему.
Но к середине 30-х годов быть при «особом мнении» не полагалось. «Кто не с нами, тот против нас!» — кричали лозунги, и еще: «Если враг не сдается — его уничтожают».
Все советские граждане, а тем более передовой отряд новой интеллигенции — «инженеры человеческих душ» — писатели во что бы то ни стало должны были мыслить и воспринимать действительность только по директивам сталинского политбюро.
В апреле 1932 года вышло постановление ЦК о роспуске всех литературных группировок. С этого времени официально перестало существовать содружество писателей революции «Перевал». Но бывшие перевальцы, связанные между собой приятельством, по-прежнему встречались у Ивана Ивановича Катаева, у Лежнева, у Зарудина. Они уже не спорили о политике. Каждый молча сознавал, что надвигается тяжелое время, происходит окончательное закабаление писателя. Они смутно надеялись на открытие Союза советских писателей, на котором будто бы будет поставлен и разрешен целый ряд насущных вопросов современной литературы. Но пока надо было держать ухо востро, а язык за зубами. Многие видели временный выход в поездках для накопления материала.
Был у перевальцев проект всем скопом отправиться работать куда-нибудь на новостройку, например на Ангарстрой. Но из этой затеи ничего не вышло. Зарудин получил поездку на Алтай. Слетов, получив специальное разрешение НКВД, улетел на Сахалин. Даже Абрам Захарович Лежнев уехал в Белоруссию.
Торжественный съезд Союза советских писателей никаких свобод в литературу не принес. А к концу того же 1934 года, после убийства Кирова, с новой силой развернулись процессы над «врагами народа». Жестокие чистки во всех областях советской жизни следовали одна за другой. Чиновники Главлита (цензоры) свирепствовали с небывалой яростью.
К концу 1936 года чувство обреченности, которое постоянно носил в себе Иван Иванович Катаев, невольно передалось и другим членам содружества. Бодрился один только Зарудин, но иногда всё же было заметно, что и у него на душе кошки скребут.
После известия о смерти Александра Константиновича Воронского о нем почти не говорили в содружестве. Только ко времени процесса Каменева и Зиновьева Петр Владимирович Слетов сказал:
— По сравнению с Александром Константиновичем все мы в политике были несмышлеными детьми, и Воронский играл нами как хотел.
И однажды Зарудин с непонятным злорадством сообщил своим приятелям:
– Помните дочь Александра Константиновича — Галочку? Тихая всегда была тихая, воды не замутит. В апреле она замуж выскочила, а через четыре месяца разрешилась двойней!.. Вот она, поповская-то кровь, где сказалась…
В подобных выпадах чувствовалась попытка свалить всю ответственность за свое былое «вольнодумчество» на одного Воронского, благо мертвые сраму не имут.
В том же 1936 году Зарудин перебрался на новую квартиру. На новоселье собрались старые приятели, читали стихи, о чем-то спорили, смеялись, хвалили квартирку.
Под конец развеселившийся хозяин изображал в лицах, как постаревшего и обрюзгшего Льва Борисовича Каменева и понурого Зиновьева ведут на расстрел.
Новоселье прошло беспечно, по-перевальски, а когда гости уходили и еще раз подтвердили, что квартира действительно прекрасная, Зарудин несколько ослабевшим голосом с грустью сказал:
– Да, конечно, здесь всё хорошо, но скучно будет, когда из этой прекрасной квартиры поведут… Он снова втянул голову в плечи, как делал это, изображая испуганную фигуру Каменева.
* * *
Первого взяли Катаева. Весной 1937 года его арестовали и увезли в наглухо закрытом автомобиле, который на языке советских граждан назывался «черный ворон» или «собачник».
На другой день от жены Ивана Ивановича все участники Содружества уже знали о ночном происшествии. Говорили, что при обыске Катаев держался торжественно, был готов покорно и бестрепетно идти на заклание.
В испуганном перешептывании его друзей было недоумение:
– Почему взяли именно Катаева, который никогда не был причастен ни к правой, ни к левой оппозиции?..
Каждый понимал, что это, быть может, только начало, зачин. Ночью не спали, прислушиваясь, не остановился ли у подъезда черный автомобиль. Но шли дни, недели…
Зарудин похудел, осунулся и только на второй месяц после ареста Катаева начал понемногу успокаиваться. По-прежнему стали наведываться к нему друзья.
Жила у Зарудина старая нянька родом из Семеновского уезда Нижегородской губернии. Самого Николая она выняньчила, а потом его дочь поставила на ноги. И вот уже воспитанница ее учится в школе, но няня уходить не собирается.
Характер у няни был строгий, даже Николай Николаевич побаивался и слушался ее больше, чем собственную жену. Старая стала няня, лицо и руки как древесная кора, и уже плохо соображает, жалостливой бабьей душой чует недоброе и даже гостям не рада.
- Ох, уж второй день сердце у меня не на месте. Вчера гроза была, и у Николая в кабинете стекло от рамы до рамы само собой лопнуло; к большой беде это… А сегодня того хуже: дерево в горшке сколько лет стояло, вдруг слышу — хрустнуло и пополам переломилось, а зеленое, свежее… К чему это?..
Гости молчали. Николай Николаевич смеялся:
– Опять семеновские суеверия!..
В этот момент на столе ваза с фруктами тонко звякнула, и без всякой видимой причины на стекле ее появилась трещина, как на холодном стакане от кипятка.
Ахнула няня:
– Ну вот, что я вам говорила, не иначе, как к смерти это, помрет кто-то у нас… обязательно…
Зарудин даже рассердился:
– Не каркай, старая дура, без тебя тошно!
Той же ночью, едва успели за гостями со стола убрать, — звонок, долгий, резкий. Обыск. Перерыли всю квартиру, даже чучело лебедя, которого Николай Николаевич привез с Чанов, распотрошили до основания.
Зарудин сидел на стуле, белый как бумага. Несколько раз пытался что-то объяснить уполномоченному НКВД, но тот грубо его останавливал:
– На Лубянке будешь разговаривать, а здесь помолчи!
Из разбитого окна в кабинете было видно, что на пятом этаже в доме, где жил Губер, светятся окна его квартиры. Очевидно, там тоже – обыск.
В эту ночь одновременно были арестованы Борис Губер, Ник. Зарудин и А. Лежнев вместе со своей Цицилией Борисовной.
Зарудин сразу понял всю безнадежность положения. У него не могло оставаться ни малейших иллюзий. От своего чекистского брата, который изредка навещал его, Николай Николаевич знал больше, чем кто-либо, о методах вырвать любое признание, о кровавых расправах, о безграничной власти человека над человеком. Губер тоже не отличался наивностью. Но то, что перечувствовал и претерпел деликатнейший и не допускавший мысли о каком-либо физическом насилии Абрам Захарович Лежнев, даже вообразить трудно.
До последнего момента он, конечно, верил, что в кабинете умного партийного следователя его внимательно выслушают и поймут. Ведь он за социализм; хотя и беспартийный, но он более честный марксист, нежели все эти Ермиловы, Новичи, Гурвичи и прочие подхалимы и карьеристы. Ведь не вапповцы же будут вести его дело, а облеченные полным доверием партии и правительства работники народного комиссариата безопасности. Он просто и открыто расскажет всю правду. Он никогда не умел и не хотел лгать. И его вместе с женой тотчас же отпустят домой для дальнейшей работы на благо социалистической родины.
Он не знал, что облеченному безграничной властью уполномоченному НКВД будет попросту некогда выслушивать его оправдания. Он, конечно, не мог предположить, что следователь деловито положит перед ним лист бумаги и будет диктовать ему чудовищные признания в подготовке террористического акта, в шпионаже в пользу какого-либо иностранного государства и дальше в том же роде.
А когда Лежнев с диким удивлением вскинет глаза и с негодованием обиженного ребенка откажется от возводимых на него преступлений, следователь медленно поднимется с кресла и, широко расправив грудь, прямым ударом кулака загонит хрустнувшие протезы в окровавленный рот поперхнувшегося и теряющего сознание Абрама Захаровича.
Разумеется, невозможно знать, что происходило с Перевальцами в застенках НКВД, но по тем случайным, рассказанным под величайшим секретом сведениям, которые изредка просачивались от немногих уцелевших после концлагерей советских граждан, можно почувствовать основные штрихи подобных допросов. Некоторые варианты, конечно, допускались, но общий дух ежовщины при любой ситуации был один и тот же.
– Предатели рабочего класса! Бешеные собаки! Прислужники капитализма! — кричал следователь.
Давно небритый, с провалившимися глазами, Зарудин и прозрачно-бледный Катаев вызваны из разных камер на очную ставку.
Озверев от их бессильного молчания, чекист бьет их кулаками, и, когда они опускаются на пол, он продолжает наносить удары ногой в голову, в живот и, задыхаясь от злобы, скрежеща зубами, твердит:
– Я научу вас свободу любить, гады ползучие, я научу вас свободу любить!..
После ареста Губера на Васю Гросмана свалились оба сына Бориса Андреевича вместе с бонной и кухаркой. Он принял всё это мужественно и покорно.
Через месяц были арестованы жена Ивана Катаева и Вера Петровна Зарудина. Дочь Николая Николаевича Инну отправили в детский дом, новую квартиру запечатали. Старуха-нянька, оставшись одна без крова и пищи, бросилась в Петровский парк к старикам Зарудиным. Только через полгода Николаю Эдуардовичу удалось выхлопотать к себе внучку. Сын Катаева остался в детдоме.
Из основных перевальцев уцелели только Слетов и Горбов. Их, конечно, вызывали в НКВД и допрашивали, но всё же отпустили. Возможно, что Горбова спасли его «высокие связи». Что-то спасло и Слетова, но делать какие-либо предположения мудрено.
Меньшую братию тоже трепали на допросах, кое-кто отсидел несколько месяцев в Бутырках.
Прослышав об аресте друзей покойного Ефима Вихрева, районные партийные руководители возбудили ходатайство перед Москвой о разрешении ликвидировать вражескую могилу и выкинуть из Палеха контрреволюционные останки бывшего перевальца. Однако Центр ходатайство это не удовлетворил. Много позднее дошли смутные слухи о приговорах, вынесенных «тройкой НКВД». Ручаться за достоверность этих слухов, конечно, не приходится, но всё же они похожи на правду.
Зарудина расстреляли, Катаев получил 20 лет лагерей. Губеру, принимая во внимание его чистосердечное раскаяние, скинули до 15 лет. Жены были осуждены на пять лет трудовых лагерей. О Лежневе никто и ничего толком не мог сказать, — по-видимому его забили насмерть при допросах.
Перевальцы не собирались свергать советскую власть. Они не готовили покушений не только на Сталина, но даже на Ермилова, который спокойно сидел в «Красной нови» вместо Воронского. Они не организовывали заговоров против завоеваний революции. Наоборот, многие из них были плоть от плоти этой самой революции.
За что же с ними так жестоко расправились? Ведь даже Воронский в конце жизни отошел от своего троцкизма. Зарудину десять лет спустя припомнили его по существу мальчишеское увлечение Троцким.
Очевидно, всё преступление перевальцев состояло лишь в том, что они не учли новой, на этот раз уже не экономической, а инквизиторской политики Кремля и продолжали защищать, казалось бы, совершенно неотъемлемое право художника быть самим собою.
Но времена, когда еще была возможна борьба за органичность творчества, за слияние мировоззрения с мироощущением, отошли в прошлое, кончились.
Когда Сталин сводил свои последние счеты со всеми инакомыслящими, многие положения перевальской декларации уже выглядели как прямое сопротивление его замыслам. Так, например, сказать во времена ежовщины, что «необходимо создание такого общественного мнения, которое не запугивало бы писателя», было равносильно выпаду против сталинского НКВД. «Внимание к художественной индивидуальности и поддержка колеблющихся» означали пособничество врагам народа.
Несмотря на то, что бывшие перевальцы в последние годы уже не решались открыто пропагандировать свои прежние лозунги, их литературные враги помнили, что «Перевал» не покаялся в своих ошибках, и в соответствующий момент донесли об этом куда следует, присовокупив, что ликвидация группы была только формальным жестом, фактически же «Перевал» предпочел уйти в подполье со всем своим контрреволюционным багажом.
«Высшие способности изгоняют или казнят. Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается камнями».
Такова программа Шигалева из «Бесов» Достоевского. Но большевизм пошел много дальше шигалевщины, он не допускает не только высших способностей, но ни малейшего дерзания, даже у средних рядовых представителей искусства.
Перевальцы всё же дерзали и были уничтожены.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.