А. Н. Радищев
А. Н. Радищев
Александр Николаевич Радищев — одна из самых загадочных фигур в русской истории. О нем написано много. И тем не менее недоуменных вопросов его жизнь и личность возбуждает гораздо больше, чем дает нам удовлетворительных ответов. Заметно стремление декабристов не связывать свои идеи с его именем и традицией. Пушкин, который на протяжении всей своей жизни так или иначе обращался к имени Радищева, исчерпал всю гамму оценок, увенчав их в черновом автографе «Памятника» словами: «… в след Радищеву восславил я свободу» (III (2), 1034). Восторженные отзывы Герцена столь же естественны, как и раздраженные реплики Достоевского. В дальнейшем имя Радищева начало часто упоминаться, а после того как в годы первой русской революции запрет с его имени был снят, сделалось обязательным в работах по русской литературе и истории. Академическое трехтомное издание Полного собрания сочинений, несмотря на уродливую безграмотность третьего тома, обезображенного после ареста Г. А. Гуковского неквалифицированной рукой Д. С. Бабкина[343], сделало наследие Радищева доступным для научного изучения. С тех пор работы о нем исчисляются сотнями. Однако нас интересует не то, что, как правило, привлекало авторов этих трудов, — не сочинения Радищева и не отвлеченные философские воззрения. Наше внимание обращено на личность Радищева, на то, как в его характере и поведении отразилась культура эпохи.
Пушкин в статье, написанной в 1836 году и до сих пор вызывающей у нас достаточное число вопросов, отметил, что в Радищеве отразилась его эпоха, и вместе с тем дал ему безжалостную характеристику: «В Радищеве отразилась вся французская философия его века: скептицизм Вольтера, филантропия Руссо, политический цинизм Дидрота и Реналя; но всё в нескладном, искаженном виде, как все предметы криво отражаются в кривом зеркале. Он есть истинный представитель полупросвещения» (XII, 36). Слова Пушкина несправедливы и полемически раздражительны, но в них есть одна истина: Пушкин назвал широкий круг разнородных источников, влияние которых на Радищева убедительно доказывается. Однако пушкинский список можно было бы значительно расширить, введя туда и немецких философов, и масонских теоретиков, и итальянского юриста Беккариа, и многие десятки других имен. Радищев обладал обширнейшими сведениями в юриспруденции, в географии, геологии, истории. В сибирской ссылке он прививал оспу жителям — в ту пору это была не просто медицинская новинка, а своеобразное поприще, на котором сражались просвещение и невежество. Екатерина сделала прививку наследнику Александру Павловичу в Царском Селе, а Радищев прививал оспу в далекой и полудикой Сибири.
Если бы надо было характеризовать Радищева одним словом, то лучше всего подошло бы определение «энциклопедист». Термин «энциклопедист» в XVIII веке отнюдь не покрывался понятием о всесторонне образованном человеке. Энциклопедист — это, прежде всего, человек, охватывающий своими знаниями все области науки в их единстве. Этим он противостоит средневековому ученому, который принципиально отбрасывал от себя практическую сферу: ремесла, технику, промышленность. Одновременно энциклопедист соединяет науку не только с практикой, но и с социологией и политикой. Для него нет отвлеченных знаний. Наука и культура — всегда формы деятельности. Так, например, Радищев не просто постоянно увеличивает круг своих знаний, но и в духе эпохи Просвещения неизменно вмешивается в общественную жизнь в самых разных ее сферах: в торговлю и экономику как чиновник, в географию и геологию как ссыльный. Даже во время трагического для него путешествия в Сибирь, только что пережив страшное следствие в руках небезызвестного С. И. Шешковского («домашний палач кроткия Екатерины» — называл этого человека Пушкин), еще больной от варварского путешествия в оковах и в летнем костюме, в котором он был арестован, из Петербурга в Москву, он возобновляет научные наблюдения над местами, куда его забросила судьба.
Но пожалуй, решающая черта энциклопедиста — постоянное стремление не только изучить, но и переделать мир. Энциклопедист убежден, что судьба поставила его свидетелем и участником нового сотворения мира. Поэтому он может не приходить в отчаяние в самые критические моменты своей биографии. Так, Кондорсе, скрываясь на чердаках и в подвалах Парижа от гильотины и Робеспьера, писал утопический проект будущего счастливого преобразования общества. Слова Тютчева: «Блажен, кто посетил сей мир // В его минуты роковые» — сжато и точно передают это мироощущение. Мы встречаем иногда противопоставление двух терминов: «просветитель» и «революционер», полагая, что первый надеется исправить мир просвещением, а второй — насилием. Такая антитеза была чужда XVIII веку: просветитель хотел переделать мир на основах разума, а вопросы тактики были для него второстепенными.
Однако русское Просвещение далеко не во всем совпадало с французским. Прежде всего, просветитель, наблюдающий Французскую революцию, террор и падение республики, находился в принципиально иной позиции, чем его французские предшественники: там были безграничные надежды, здесь — горькие итоги. Но дело не только в этом: чем дальше на восток, тем острее становился вопрос о практике просветительских идей. Уже Шиллер в «Заговоре Фиеско в Генуе» и в «Дон Карлосе» встал перед вопросом, который не тревожил французских просветителей, — как соединить теорию с практикой? Для России этот вопрос сделался основным. Пушкин уличал Радищева в противоречиях и видел в этом недостаток. Для Радищева такая позиция была принципиальной. Он не согласовывал свои практические действия с теорией, а брал в руки, как хватают в разгаре боя, то оружие, которое употребительно, те теории, которые могли послужить его заветной практике. Так, например, построен знаменитый трактат «О человеке, его смертности и бессмертии». Его объединяющая мысль — необходимость героической личности, готовой отдать жизнь за свободу человека. Далее разбираются два варианта: человеческое существо материально, со смертью кончается для человека все, и — душа бессмертна и смерть — лишь переход к высшей форме жизни. Радищев не отдает предпочтения ни той, ни другой концепции, и за это его неоднократно упрекали, обвиняя в эклектике, непоследовательности или же предполагали цензурные уловки — спасительное средство для тех, кто не может совладать с материалом. Радищев же сам дал очень ясный ответ: человек может думать, что с жизнью все кончается, или предполагать бессмертие души. Но в любом случае он должен преодолеть страх смерти и быть готовым принести себя в жертву своим убеждениям.
Таким образом, основной поворот убеждений Радищева — педагогический. Надо воспитать героизм, и для этой цели могут быть использованы все философские концепции, на которые можно опереться. Зато в идее героизма у него никогда не было ни колебаний, ни двойственности. Более того, он создал (и попытался осуществить на практике) целую концепцию героизма: мир погружен в рабство, но рабство не есть естественное состояние человека. Даже насилие не может объяснить загадку возникновения деспотизма, человек создан для свободы и он везде в цепях — недоумевал Руссо. Просветители склонны были объяснять это глупостью народа, его темнотой и суеверием, поскольку утверждение, что рабство — результат насилия, вступало в противоречие с тем, что угнетатели всегда находятся в меньшинстве и, следовательно, с просветительской точки зрения, сила не на их стороне. Позже Герцен в повести «Доктор Крупов» носителем истины сделал мальчика-дурачка. Герой Герцена видит, как щуплый управляющий порет физически крепких мужиков-крестьян. «Дураки», — говорит глупый мальчик. «Глупость» как источник правильного взгляда на жизнь будет встречаться и у молодого Крылова. В одной из его ранних сатирических повестей — «Похвальная речь в память моему дедушке, говоренная его другом в присутствии его приятелей за чашею пуншу» юный дворянин Звениголов «на втором году начал царапать глаза и кусать уши своей кормилице. <…> На пятом еще году своего возраста приметил он, что окружен такою толпою, которую может перекусать и перецарапать, когда ему будет угодно». Но когда он вздумал распространить эти привычки на купленную отцом собаку, со стороны последней, верной голосу природы, немедленно последовал бунт: угнетатель был укушен. «Звениголов, привыкший повелевать, принял нового своего товарища довольно грубо и на первых часах вцепился ему в уши, но Задорка (так звали маленькую собачку) доказала ему, как вредно иногда шутить, надеясь слишком много на свою силу: она укусила его за руку до крови». На недоуменный вопрос Звениголова последовал ответ отца-помещика: «Друг мой! — сказал беспримерный его родитель, — разве мало вкруг тебя холопей, кого тебе щипать? На что было трогать тебе Задорку? Собака ведь не слуга: с нею надобно осторожнее обходиться, если не хочешь быть укушен. Она глупа: ее нельзя унять и принудить терпеть, не разевая рта, как разумную тварь». Естественная «глупость» дураков и животных противостоит противоестественной глупости рабов.
Для западного просветителя основной задачей было сформулировать истину, для русского — найти пути ее осуществления. Это придавало русскому Просвещению специфическую окраску: соединение практицизма и утопизма. Необходимо было указывать пути осуществления идеалов, а любые из этих путей заведомо были утопическими. Радищев разработал своеобразную теорию русской революции, которую он тщательно обдумывал на протяжении долгих лет. Рабство противоестественно. Быть рабом так же противоречит самой природе человека, как, например, постоянно стоять вверх ногами. Но люди доверчивы и неинициативны: стоять вверх ногами сделалось их вековой привычкой. Привычки, обычаи, традиции для просветителя — именно те силы, которые противостоят разуму и свободе. Для борьбы с ними необходим «зритель без очков» (так называл Радищева А. Воронцов), то есть тот, что смотрит на мир свежим взором философа. Свобода начинается словом философа. Услышав его, люди осознают неестественность своего положения. Как человеку, привыкшему мучительно стоять вверх ногами, достаточно простого слова: «Глупец, стоять надо вверх головой!», так слово философа рождает свободу:
… Но мститель, трепещи, грядет.
Он молвит, вольность прорекая, —
И се молва от край до края,
Глася свободу, протечет.
Возникнет рать повсюду бранна,
Надежда всех вооружит;
В крови мучителя венчанна
Омыть свой стыд уж всяк спешит.
А. Радищев «Вольность»
Итак, переход от рабства к свободе мыслится как мгновенное общенародное (и поэтому не требующее большого кровопролития) действие. В более ранних вариантах своей теории Радищев допускал пролитие лишь одной капли крови, основываясь на традиции английской революции (в текстах середины 80-х годов, когда только Англия продемонстрировала опыт революционной практики). Он допускал суд над тираном и его общенародное осуждение:
Ликуйте, склепанны народы!
Се право мщенное природы
На плаху возвело царя.
«Вольность»
Однако исторический опыт внес изменения. Просветитель останавливался с изумлением не только перед фактами рабства и деспотизма — само существование народного долготерпения оставалось для него загадкой. Все слова были уже сказаны философами Просвещения, но это не привело к свободе. Народы оставались равнодушными к истинам просветителей или осуществляли их в кровавых и, по мнению Радищева, искаженных формах. Разбудить народ оказалось не так просто. Якобинская диктатура не вызвала сочувствия Радищева. Он увидал в ней все тот же деспотизм в других одеждах. Позже Герцен выразил самую сущность трагедии Просвещения, сказав, что тайна мировой истории — это загадка человеческой глупости. Именно эта загадка заставляла Радищева мучительно искать выход за пределы человеческой глупости.
Пушкин писал: «…заметьте: заговорщик надеется на соединенные силы своих товарищей; член тайного общества, в случае неудачи, или готовится изветом заслужить себе помилование, или, смотря на многочисленность своих соумышленников, полагается на безнаказанность. Но Радищев один. У него нет ни товарищей, ни соумышленников» (ХII, 32).
Эту мысль Пушкина неоднократно пытались оспорить. Мы знаем ряд примеров, когда Радищева пробовали представить вождем обширной, но оставшейся по непонятным причинам неразоблаченной политической группы или хотя бы вдохновителем легального литературно-общественного движения. Так, В. Н. Орлов, издавая в 1935 году в Большой серии «Библиотеки поэта» сборник стихотворений поэтов «Вольного общества любителей словесности, наук и художеств», броско поставил на книге титул: «Поэты-радищевцы». Это же название было закреплено в программной статье В. А. Десницкого, открывавшей книгу. Однако искусственность связывания этих разнородных по талантам и по общественным позициям поэтов была очевидна: в «радищевцах» слишком мало оказалось собственно радищевского. Личные знакомства и искреннее уважение к автору «Путешествия из Петербурга в Москву» — еще недостаточно прочная связь для того, чтобы увидеть в этих второстепенных поэтах подлинных продолжателей Радищева. Г. А. Гуковский с присущей ему меткостью окрестил поэтов «Вольного общества» «детьми лейтенанта Шмидта». Однако за публикацией В. Орлова стояла обширная архивная работа, и в целом книга его, если забыть о хлестком названии, была очень полезна. Этого нельзя сказать про опыт Д. Бабкина, пытавшегося на совершенно фантастической почве создать представление, что Радищев был чуть ли не руководителем революционного кружка в Петербурге конца 1780-х — начала 1790-х годов[344] и вдохновителем сплоченного демократического движения в литературе. В книге Д. Бабкина такое количество фактических ошибок и произвольных утверждений, что серьезное восприятие этого исследования делается невозможным.
Многим, интересующимся творчеством Радищева, памятна сенсация, которую произвела книга Георгия Шторма «Потаенный Радищев»[345]. Она привлекла внимание. После 30-тысячного тиража первого издания вскоре понадобился второй — 100-тысячный. Успех книги был подкреплен восторженной статьей Ираклия Андроникова «Для будущих веков дар»[346]. Концепцию Шторма, согласно которой взгляды Радищева не претерпели никаких изменений, рецензент принимал полностью. Однако центром статьи было другое: собрав обширный материал (здесь нельзя не отдать должного изобретательности и трудолюбию Г. Шторма), автор книги возводит всех близких и далеких родственников и знакомых Радищева в его общественно-политических единомышленников. Создается впечатление, что Радищев был окружен разветвленной политической группой, состоящей в основном из его родственников. Концепция книги, опирающаяся в основном на догадки, изложенные как доказанные факты, не встретила широкого научного одобрения и, после первых сочувственных отзывов А. В. Западова и И. Л. Андроникова, большинство исследователей присоединилось к критическому мнению Г. П. Макогоненко и автора этих строк[347].
Радищев не создал ни заговора, ни партии, ибо для просветителя XVIII века они представляются в принципе ложной дорогой. Надежда возлагалась на истину. В «Путешествии из Петербурга в Москву» есть эпизод: к царю является Истина. Она говорит ему, что взгляд его искажен бельмами, и, как глазной хирург, совершает над ним операцию. После того, как бельма удалены, царь обретает подлинное зрение. Ему открывается истина в ее настоящем виде. Мы уже упоминали, что А. Воронцов называл Радищева «зрителем без очков», но Радищев хотел быть и глазным хирургом. Его инструментом была истина. Такой подход в принципе отвергал самый вопрос тактики или необходимость конспирации и заговора.
Проблема права человека оборвать свою жизнь была одним из узловых моментов европейского Просвещения. Она рассекала два основных узла на пути свободы. Первый представлял собой бунт против Господа. Получив свободу самому решать вековой вопрос «быть или не быть», человек присваивал себе внешнюю функцию божества. От слов Гамлета до размышлений Вертера и от романов Достоевского до цветаевского «отказываюсь быть» самоубийство вбирало в себя идею высшего бунта:
На твой безумный мир
Ответ один — отказ.
М. Цветаева «О слезы на глазах!..»
Другой аспект этой проблемы имел политическую окраску. Еще Монтескье связал «античное самоубийство» со свободолюбием. Идея эта многократно высказывалась философами XVIII века, а в России — Я. Княжниным и многими другими писателями. Княжнин завершает свою трагедию «Вадим Новгородский» сценой, получившей у читателей XVIII века широкий отклик. После того, как дочь Вадима — Рамида — закалывается для того, чтобы спасти себя от порабощения, Вадим восклицает: «О дочь возлюбленна! Кровь истинно геройска!» И, обращаясь к тирану:
В средине твоего победоносна войска,
В венце, могущий все у ног твоих ты зреть, —
Что ты против того, кто смеет умереть?
(Заколается)
А Федор Иванов заканчивает свою трагедию «Марфа Посадница, или Покорение Новгорода» словами героини, обращенными к сыну:
У матери своей ты чувствовать учись.
О нем ли (то есть о царе. — Ю. Л.) сожалеть? —
Жалей ты о свободе.
Жалей о Новграде, жалей о сем народе.
В Царе ты изверга, во мне пример свой зри:
Живя без подлости, без подлости умри.
(Заколается)[348].
Идеи эти по-разному варьировались многочисленными философами и публицистами. Однако в сочинениях Радищева они приобретали индивидуализированный характер.
Размышляя над проблемами рабства и свободы, Радищев подошел к вопросу, обсуждавшемуся еще французскими философами. Последние видели свою миссию в том, чтобы произнести слова истины, — Радищеву существенно было, чтобы слова эти были услышаны. Так появляется мысль о том, что истина требует пролития крови. Но не той крови, которая щедро обливала доски гильотины, а крови философа, проповедующего правду. Люди поверят, полагал Радищев, тем словам, за которые заплачено жизнью.
Одно слово, и дух прежний
Возродился в сердце Римлян,
Рим свободен, побежденны
Галлы; зри, что может слово;
Но се слово мужа тверда… [349]
«Муж твердый» — это герой-философ, оплачивающий истину собственной кровью. С этой точки зрения, преследования философов деспотами — своеобразная проверка истины его философии.
Пушкин изумлялся «дерзости» Радищева: «… не лучше ли было представить правительству и умным помещикам способы к постепенному улучшению состояния крестьян» (XII, 36). Слова Пушкина написаны с позиций, несовместимых со взглядами Радищева: Пушкин стремился к реальным, пусть небольшим, полезным действиям, Радищев — к абсолютному преобразованию, даже если возможность его сомнительна. В этом смысле арест и ссылка, так же как и последующее самоубийство, были запрограммированы Радищевым. В крепости на вопрос Шешковского о том, какие цели он преследовал, Радищев ответил, что «хотел прослыть острым писателем». Это сознательный перевод разговора на ложный путь. Издание книги не было чисто литературным поступком — оно представляло собой действие, политический акт, рассчитанный на народный отклик. Трагедия Радищева была не в том, что его приговорили к смертной казни, а потом сослали в Сибирь, а в том, что ожидаемый им взрыв не произошел. Народ промолчал, слова остались неуслышанными. «Народ[350] наш книг не читает», — горько заметил Радищев позже.
Пробуждение народа мыслилось Радищеву как результат своего рода психологического шока: героическая гибель великодушного философа, сознательно идущего на смерть, потрясет народ и разбудит его политическое самосознание. Уже после сибирской ссылки Радищев нарисовал такую картину рождения революции в результате «слова мужа тверда»:
…Как то древле слово жизни
Во творении явилось,
Было слово се Камилла.
Мужи славны, украшенье
Вы отечества во Риме;
Вы, к нему любовью рдея,
Все на жертву приносили,
Самую забыв природу.[351]
Но таким воздействием обладает, как пишет Радищев, только «слово мужа тверда», то есть того, кто добровольно принимает смерть — не из эгоистических побуждений, а руководствуясь высокими гражданскими чувствами. Если же надежды вызвать свободолюбивый взрыв современников нет, то «пропагандистское» самоубийство может иметь другую цель — это обращение к истории и потомкам, к тем, кто воскресит память своих героических предшественников.
Героическое самоубийство сделалось предметом размышлений Радищева еще в начале его творческого пути. Готовность к смерти возвышает героя над тираном и переносит человека из обычной жизни в мир исторических деяний.
«Правила общежития относятся ко исполнению, обычаев и нравов народных, или ко исполнению закона, или ко исполнению добродетели. Если в обществе нравы и обычаи непротивны закону, если закон неполагает добродетели преткновений в ея шествии, то исполнение правил общежития есть легко. Но где таковое общество существует? Все известныя нам, многими наполнены во нравах и обычаях, законах и добродетелях, противоречиями. И от того трудно становится, исполнение должности человека и гражданина, ибо нередко оне находятся в совершенной противуположности.
Понеже добродетель, есть вершина деяний человеческих, то исполнение ея, ни чем недолженствует быть препинаемо. Небреги обычаев и нравов, небреги закона гражданскаго и священнаго, столь святыя в обществе вещи, буде исполнение оных отлучает тебя от добродетели. Недерзай николи нарушения ея прикрывати робостию благоразумия. Благоденствен без нее будеш во внешности, но блажен николи.
Последуя тому, что налагают на нас обычаи и нравы, мы приобретем благоприятство тех, с кем живем. Исполняя предписание закона, можем приобрести, название честнаго человека. Исполняя же добродетель, приобретем общую доверенность, почтение и удивление, даже и в тех, кто бы не желал их ощущать в душе своей. Товарный Афинский Сенат, подавая чашу с отравою Сократу, трепетал во внутренности своей, пред его добродетелию». И далее: «Блажени, непретерпев крушения, если достигнете пристанища, его же жаждем. Будьте щастливы во плавании вашем. Се искренное мое желание. Естественный силы мои изтощав движением и жизнию, изнемогут и угаснут; оставлю вас на веки; но се мое вам завещание. Если ненавистное щастие, изтощит над тобою все стрелы свои, если добродетели твоей убежища на земли неостанется, если доведенну до крайности, не будет тебе покрова от угнетения; тогда воспомни, что ты человек, воспомяни величество твое, восхити венец блаженства, его же отъяти у тебя тщатся. — Умри. — В наследие вам оставляю слово умирающаго Катона»[352].
«Героическое самоубийство» и его политические последствия были предметом многолетних размышлений Радищева, и в этом смысле его собственное самоубийство предстает в нетрадиционном свете. Пушкин, видимо (со слов Карамзина)[353], объяснил поступок Радищева испугом перед шутливой угрозой Завадовского. Эта версия, конечно, тенденциозна, так же как и процитированные Пушкиным слова Карамзина: «Честный человек не должен заслуживать казни» (XII, 30).
Мы сказали, что Радищев ожидал от издания «Путешествия из Петербурга в Москву» не литературных, а исторических последствий. Такие же представления он, вероятно, связывал и со своей гибелью. Можно высказать убедительные предположения, что даже самые, казалось бы, импульсивные действия Радищева имеют обдуманный характер и как бы второй раз разыгрывают поступки римских героев. Так, например, само самоубийство автора «Путешествия» выглядит как мгновенное, под влиянием аффекта, необдуманное действие. Радищев думал о самоубийстве долгие годы, но в момент действия все оказалось роковым образом неподготовленным. У него, видимо, не нашлось яда, и он выпил «крепкой водки», то есть смеси азотной и серной кислоты, которую его сын употреблял для чистки эполет. Страшные мучения заставили Радищева перерезать себе горло. Перед нами — все признаки аффекта, мгновенно принятого решения. Но посмотрим описание смерти Митридата в поэме Радищева «Песнь историческая». Строки эти писались почти непосредственно перед самоубийством[354].
Он мечем свою жизнь славну
Ненадежную исторгнул,
Не возмогши ее кончить
Жалом острым ада сильна…
Таким образом, историк, размышляющий над гибелью Радищева, наблюдает одно и то же событие как бы в двух пучках света: один высвечивает из темноты сурового римлянина и философа-рационалиста, строящего свою жизнь не под влиянием импульсов, а следуя нормам книжного героизма. Другой луч освещает нам страстного, экспансивного человека, силой разума подчиняющего свои душевные движения чуждым им требованиям теории.
Один из секретов личности и биографии Радищева состоит в том, что по темпераменту и характеру он был прямой противоположностью той личности, роль которой он сам себя заставлял разыгрывать всю сознательную жизнь. Приведем один пример.
Суд и ссылка застали Радищева вдовцом. Отправленный в далекую Сибирь (конечным местом ссылки был безлюдный Илимск в Восточной Сибири, но вначале Радищев еще мог надеяться, что участь его будет несколько смягчена и ему позволят остановиться в каком-либо более людном месте Западной Сибири), он задержался по пути. Вскоре к нему прибыла Екатерина Александровна Рубановская — свояченица, младшая сестра его покойной жены. Екатерина Александровна была замечательная женщина. Как это случается с девушками, она была втайне влюблена в мужа своей сестры, но скрывала свои чувства. В страшную минуту ареста Радищева она проявила не только мужество и верность, но и ум и находчивость. Собрав все драгоценности дома, она отправилась через бушующую Неву на лодке (мосты не работали) в Петропавловскую крепость. Там она передала их палачу Шешковскому, который был не только «кнутобойца» (выражение Г. Потемкина), но и взяточник. Этим Радищев был избавлен от пыток. В дальнейшем она проявила силу характера, предварив подвиг декабристок. Радищев бросал открытый вызов предрассудкам. И правила православной церкви, и обычаи категорически препятствовали браку со столь близкой родственницей, но свободные нравы екатерининской эпохи, конечно, не осудили бы прилично скрытый адюльтер. Однако Радищев не пошел по этому пути. Как просветитель, поклонник разума и враг предрассудков, он вступил с ней в официальный брак[355].
Описанный эпизод можно было бы охарактеризовать так: разум и философия побеждают предрассудки и невежество. В таком виде сходные сюжеты неоднократно возникали в литературе эпохи Просвещения. Суровый к самоубийству Радищева, Карамзин в свое время в повести «Остров Борнгольм» прославил даже любовь брата и сестры, а церковные препятствия объявил предрассудками. Однако, рассматривая этот брак, мы видим перед собой не хладнокровного философа, осуществляющего своего рода социологический эксперимент, а страстного человека, совершающего поступки под влиянием мощного голоса эмоций, а потом post-factum объясняющего их по моделям философии.
Сухие, скорее напоминающие паспортные протоколы характеристики отца в мемуарах его сыновей рисуют в этом отношении достаточно яркие черты. Так, Николай Александрович заканчивает рассказ о жизни отца словами: «…честность и бескорыстие были отличительными его чертами. Обхождение его было просто и приятно, разговор занимателен, лицо красиво и выразительно, рост средний»[356]. Более красноречив портрет, нарисованный младшим сыном, Павлом: «Радищев умер 53 лет от роду. Он был среднего роста и в молодости был очень хорош, имел прекрасные карие глаза, очень выразительные, был пристрастен к женскому полу (к этому месту в одном из вариантов текста следует добавление: „это был его единственный порок, если только это можно назвать пороком“. — Ю. Л.). Он был нрава прямого и пылкого, умел сносить горести с стоической твердостью, чужд был лести, был в дружбе непоколебим, забывал скоро оскорбления, обхождение его было простое и приятное»[357].
К этому можно добавить, что он отлично владел шпагой, ездил верхом и был прекрасным танцором — черты, с трудом вписывающиеся в облик философа. Видный петербургский чиновник, он казался странным, поскольку, служа на таможне, не брал взяток. О нем рассказывали в Петербурге, что, получая из рук Екатерины орден, он не встал на колени, поскольку закон не требовал такого жеста. Для бытового наблюдателя «римлянин» в Петербурге казался чудаком.
Радищев стремился подчинить всю свою жизнь, и даже самую смерть, доктринам философов. Но не потому, что сам он по своей природе был философ-доктринер, а по прямо противоположным побуждениям. Он силой вдавливал себя в нормы «философской жизни» и одновременно силой воли и самовоспитания делал эту «философскую жизнь» образцом и программой жизни реальной.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.