Радищев и Карамзин

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Радищев и Карамзин

«Физиология Петербурга» не составляла особого интереса для автора «Путешествия из Петербурга в Москву». Даже в первой главке, где уместно было бы дать несколько картин жизни окраин имперской столицы, увиденных из окна кибитки, мы читаем лишь о переживаниях героя и его сне. Следующая главка носит уже название «София», по имени незадолго до того учрежденного городка за окраиной Царского Села. Беглые замечания о Петербурге рассыпаны по тексту книги и не составляют собой единого целого. То это ироническое замечание о щеголе, который «родился и вырос в столице, и, если кто не кудряв и не напудрен, того я ни во что не чту», то описание бури в Маркизовой луже, то выдержанное в совсем мрачном тоне обращение к жителям Петербурга, беззаботно пользующимся плодами труда полунищих крестьян. Между тем, А.Н.Радищев был петербургский житель, имевший полгорода знакомых и занимавший в нем отнюдь не последнее положение. Квартиру он занимал в Грязной улице (теперь это дом 14 по улице Марата), летом живал в собственном двухэтажном доме на Петровском острове. Разумеется, его преимущественный интерес был направлен на более общие проблемы, вроде «цены прогресса» или «народного блага» – что, кстати, вызвало позднее критическую отповедь А.С.Пушкина в статье, которой тот дал показательное название «Путешествие из Москвы в Петербург». Признавая обоснованность радищевского негодования, Пушкин заметил, что его пафос происходил из довольно абстрактных источников – а именно, из перенесения на русский материал того, что писали французские публицисты об угнетении коренного населения европейских колоний в Америке. Что касалось русского крестьянина, то жизнь его была нелегка, однако не так безнадежна, как положение индейца, и связано оно было с помещиком целой сетью исподволь образовавшихся, органических связей. Рвать их на французский манер, как это намеревался Радищев, было бы слишком поспешным. Последующая история освобождения крестьян и ее отдаленные последствия в виде последовательности русских революций показали правоту Пушкина.

Впрочем, мы отвлеклись от петербургской темы. Между тем, существуют свидетельства в пользу того, что она занимала творческое воображение Радищева в период, непосредственно предшествующий публикации Путешествия. Установив в своем доме типографский станок, писатель решил произвести пробное тиснение, избрав для того небольшое свое сочинение «Письмо к другу, жительствующему в Тобольске», которое было написано в 1782 году, под впечатлением открытия в Петербурге памятника Петру I – знаменитого «Медного всадника». Ум Радищева занят был тогда мыслями, касавшихся разных аспектов «дела Петра». С одной стороны, он выразил преклонение перед преобразовательной энергией основателя Петербурга. С другой стороны, писатель заметил, что царь отменил последние учреждения старинной, «дикой вольности своего Отечества», не дав им в замену развернутой системы новых. «И я скажу, что мог бы Петр славнее быть, возносяся сам и вознося Отечество свое, утверждая вольность частную, но… нет и до скончания мира примера, может быть, не будет, чтобы царь упустил добровольно что-либо из своея власти, седяй на престоле». Этими словами, революционными по своему смыслу, брошюра заканчивалась. К последней фразе ее Радищев сделал примечание в сноске: «Если бы сие было писано в 1790 году, то пример Лудвига XVI дал бы сочинителю другие мысли». Однакоже «сочинитель», и издатель, и автор этого примечания – одно лицо; почему же «сочинитель» не изменил текста своей брошюры в 1790 г.? Очевидно, потому, что он не изменил своих мыслей. Примечание Радищева – это отчасти приветствие французской революции, а отчасти, и еще в большей мере, цензурное прикрытие, – верно заметил Г.А.Гуковский. Под «примером Людовика XVI», упомянутом в только что приведенной цитате, следует понимать те уступки, на которые французского короля заставляли шаг за шагом соглашаться представители восставшего народа. Что же до общего пафоса мысли Радищева, то он, по всей видимости, состоял в том, что пришло время повести преемницу Петра I по пути, на который ступил незадолго пред тем Людовик XVI. Представляется показательным, что весь этот комплекс проклятий, угроз и прозрений овладел мыслью Радищева, когда тот смотрел на памятник Петру I, только что поставленный волей царицы посредине Петровской площади, в самом центре Санкт-Петербурга.

Что касается религиозных убеждений Радищева, то дело с ними обстояло сложнее, нежели принято думать. Он отошел от официальной церкви, но и к масонским мистериям относился с предубеждением. Наряду с этим, нельзя забывать и о том, что многие члены Общества друзей словесных наук, с которыми он сблизился в годы, предшествовавшие публикации Путешествия и на помощь которых в грядущей борьбе за свободу возлагал большие надежды, были масоны и мартинисты. Надобно думать, что не случайно Екатерина II, едва просмотрев тридцать страниц «Путешествия из Петербурга в Москву», изданного без указания имени сочинителя, не только заподозрила, кто был автором, но и сразу характеризовала его как «мартиниста». Радишев был представлен императрице еще мальчиком, и она знала о его занятиях, не исключая и потаенных, достаточно много – во всяком случае, не меньше, чем современные литературоведы.

Кстати сказать, в тексте Путешествия упоминаются верования как мартинистов, так и сторонников Сведенборга, причем ссылка на них сделана вполне уместно и со знанием дела (подробнее см. текст главы «Подберезье»). Книге предпослано посвящение «любезнейшему другу А.М.К.», под которым следует видеть известнейшего деятеля отечественного масонства, А.М.Кутузова. В главе «Бронницы» автор описывает видение, посетившее его героя при восхождении на гору, где в старину стоял языческий храм. Как пишет Радищев, дело происходило вблизи древнего Холмограда – то есть, надо думать, Хольмгарда скандинавских преданий – древней столицы северных русских земель, предшествовавшей в этом качестве позднейшему Санкт-Петербургу. Явление божества описано со впечатляющими серьезностью и экспрессией. При его интерпретации Радищев проявил изрядные знания по истории религиозных учений и остановился на двух положениях – глубинного единства всех вероисповеданий и вечности животворящего начала вселенной. Вполне соответствуя воззрениям французских просветителей, которые приобрели широкое распространение в ту эпоху, деизм Радищева имеет и еще одну, менее заметную параллель. Это – культ Верховного существа, торжественно провозглашенный М.Робеспьером несколькими годами спустя. Два основных его догмата, состоявших, в утверждении единого для всех вер и народов Верховного существа и бесмертия души, вполне соответствовали видению, поразившему радищевского героя на древней земле новгородской, по пути из «невской столицы» – в первопрестольную…

«Письма русского путешественника» посвящены описанию поездки молодого, но подававшего большие надежды литератора по важнейшим культурным центрам Западной Европы того времени. «Париж и Лондон, два первые города в Европе, были двумя Фаросами моего путешествия, когда я сочинял план его», – подчеркнул сам Карамзин в тексте книги. Первым Фаросом стал, собственно, Санкт-Петербург. Первое письмо заключает в себе краткое описание путешествия из Москвы в Тверь, но во втором, посланном неделею позже из Петербурга, герой «Писем русского путешественника» прогуливается по Летнему саду, договаривается у Биржи с корабельщиками и хлопочет в Адмиралтействе о заграничном паспорте. Подобно Радищеву, Карамзин оставляет родные края в меланхолии – возвращается же, испытав прилив бодрости. В последнем Письме, 159-м по счету, он слышит звук родной речи с душевной приятностью, благословляет Отечество и даже находит удовольствие в посещении острова Котлин – даром что «трудно найти город хуже Кронштадта». Напомним, что город-крепость, форпост Петербурга похорошел именно в эти годы. Герой радищевского Путешествия приехал в Кронштадт специально затем, чтобы осмотреть стремительно сооружаемые новые строения и подивиться неукоснительно проводимой регулярности застройки города.

Развернутых описаний Санкт-Петербурга мы в книге Карамзина отнюдь не найдем. Во внешней канве ее текста царят европейские города и селения – но в первую очередь, дивный Париж. «Мы приближались к Парижу, и я беспрестанно спрашивал, скоро ли увидим его? Наконец открылась обширная равнина, а на равнине, во всю длину ея, Париж! … Жадные взоры наши устремились на сию необозримую громаду зданий – и терялись в ея густых тенях. Сердце мое билось. „Вот он (думал я) – вот город, который в течение многих веков был образцем всей Европы, источником вкуса, мод – которого имя произносится с благоговением учеными и неучеными, Философами и щеголями, художниками и невеждами, в Европе и в Азии, в Америке и в Африке – которого имя стало мне известно почти вместе с моим именем; о котором так много читал я в романах, так много слыхал от путешественников, так много мечтал и думал!.. Вот он!.. я его вижу, и буду в нем!“ – Ах, друзья мои! Сия минута была одною из приятнейших минут моего путешествия! Ни к какому городу не приближался я с такими живыми чувствами, с таким любопытством, – с таким нетерпением!». Писателю довелось посетить Париж в тот момент, когда в нем происходили события исключительной важности: в июле 1789 года была взята Бастилия, в октябре король утвердил «Декларацию прав человека и гражданина», а зимой Учредительное собрание начало проводить беспрецедентные реформы. Карамзин не был ни напуган, ни удивлен. Он ехал смотреть на передовую страну – приехал же к моменту самых решительных перемен, о которых мечтали лучшие умы Европы. Тут было от чего прийти в восторг и постараться запомнить даже второстепенные детали виденного.

Представляется удивительным, что по возвращении на родину Карамзину удалось не только избежать репрессий, но и выпустить свои Письма в свет, сперва в журнальном варианте, а после и в виде отдельного 6-томного издания – притом, что пока публикация продолжалась, французская революция переходила от одной фазы к другой, вплоть до наиболее мрачных, отмеченных массовыми казнями. Даже узнав о них, Николай Михайлович не изменил своему первоначальному впечатлению и писал в 1797 году так: «Французский народ прошел все степени цивилизации, чтобы оказаться на той вершине, на которой он находится в настоящее время… Французская революция – одно из тех событий, которые определяют судьбы людей на много поледующих веков. Новая эпоха начинается: я ее вижу, но Руссо ее предвидел». Следует оговориться, что Н.М.Карамзин вовсе не стал якобинцем, звать Русь к топору не покушался, а эволюция к мировоззрению, позволившему ему с удовлетворением принять пост придворного историографа в 1803 году, совершилась в писателе без насилия над собой. Разочаровавшись в политических интригах, он до конца жизни продолжал верить в то, что русская культура составляет неотъемлемую часть европейской. Последняя же, несмотря на временные остановки и уклонения, продолжает свое шествие к совершенству под руководством Провидения, в таинственном плане которого занимали свое место и события французской революции. Способствовать воспитанию граждан общества будущего, воздействуя на умы и сердца образованных русских читателей, принадлежало к числу основных побудительных мотивов карамзинского творчества. Степень воздействия написанных им публицистических и исторических произведений – от «Писем русского путешественника» до «Истории государства Российского» – на формирование душевного склада просвещенных людей «петербургского периода» невозможно преувеличить.

Не меньшее значение имела и реформа русского литературного языка, проведенная рядом литературных деятелей в конце XVIII – начале XIX столетия и получившая название «карамзинской». До сих пор поколения гимназистов и школьников прилежно заучивают несложные и четкие правила: «подлежащее ставится впереди сказуемого и дополнений», «прилагательное ставится перед существительным, а наречие – перед глаголом», «управляющие слова помещаются возле управляемых, а определяющие – после определяемых», «после глагола, сначала идут его дополнения в дательном или творительном падеже, а потом – дополнения в винительном падеже», и так далее. Правила эти вошли уже, как говорится, в плоть и кровь русского языка. Между тем, во времена Карамзина принятие их полагалось делом довольно дискуссионным и вызывало многочисленные возражения. Среди замечаний встречались и выходившие за пределы филологической полемики. Так, президент Российской Академии А.С.Шишков писал: «Следы языка и духа чудовищной французской революции, доселе нам неизвестные, мало помалу, но прибавляя от часу скорость и успехи свои, начали появляться и в наших книгах. Презрение к вере стало сказываться в презрении к языку славенскому».

Замечание адмирала звучит на манер политического доноса, не будучи таковым. Действительно, Николай Карамзин и его единомышленники поставили себе задачей заменить предписания устаревшей «теории трех стилей» узусом, складывающимся в непринужденной и выразительной речи светских гостиных, где встречались и легко находили общий язык кавалеры и дамы, писатели и ученые, офицеры и предприниматели. Конечно, они ориентировались на опыт Франции – но не революционных клубов, а предреволюционных дворянских салонов. Вместе с тем, перекраивание русского синтаксиса по французскому образцу устраняло последние преграды на пути восприятия новых идей, непрерывным потоком шедших из Франции. Иной склад языкового мышления, твердо стоявший на страже традиционных ценностей, поскольку мешал воспринимать новейшие сочинения, попросту упразднялся. Тем самым из рук архаистов выбивалось едва ли не самое верное оружие – за исключением, разумеется, религиозных убеждений. Предпринятая под определяющим французским влиянием «карамзинская реформа» сообщила новую форму литературному русскому языку и была принята следующим, пушкинским поколением, предоставив ему надежное средство для выражения их мыслей, чувств и метафизических прозрений.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.