Интродукция

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Интродукция

Но взял он меч, и взял он щит,

Высоких полон дум.

В глущобу путь его лежит

Под дерево Тумтум.

Льюис Кэрролл

Пушкин писал: «Если хочешь услышать глупость о России, спроси у иностранца».

Ну, а если хочешь услышать глупость об Англии?

Возникает комплекс неполноценности, дрожит рука и тянет на эпитафию самому себе.

Утешает, что об Англии написаны такие эвересты и монбланы, что сквозь эти завалы мудрости и глупости невозможно продраться, взаимоисключающих мнений невпроворот, и каждый норовит сделать великое открытие на ниве английского национального характера.

Что же это за фрукт — англичане?

Французский писатель Пьер Данинос в 1954 году трепанировал английский череп и застыл от восхищения:

«Первое, что бросилось ему в глаза, был линкор флота Ее Королевского Величества, затем он обнаружил плащ, королевскую корону, чашку крепкого чая, доминион, полисмена, устав королевского гольф-юту-ба святого Андрея, британское хладнокровие, бутылку виски, Библию, расписание пароходов Кале — Средиземное море, сиделку из Вестминстерской больницы,

крокетный шар, туман, клочок земли, над которой никогда не заходит солнце, и в самых сокровенных глубинах мозга, поросших столетним газоном, — плётку-семихвостку и школьницу в чёрных чулках».

М-да…

С детства меня посещали разные англичане: «по Бейкер-стрит, по Бейкер-стрит шагает быстро мистер Смит», а позднее вызывающая рыдания крошка Доррит, во время эвакуации в Ташкенте я боялся выходить в коридор, заваленный саксаулом, из которого могла вылезти собака Баскервилей с огненно-зелеными глазами, от подвыпивших гостей я часто слышал тягучую «Дубинушку» (в те времена еще любили петь за столом, а не безмолвно орудовать ножом и вилкой), там «англичанин-мудрец, чтоб работе помочь» изобретал машину, а русский мужик затягивал себе родную «Дубину»…

В школе запомнилось пушкинское «как денди лондонский одет», у Лескова придурковатый Левша утер нос умнику-англичанину, подковав блоху, и я светился от национальной гордости[1].

Кто-то подарил мне «Маленького лорда Фаунтлероя» еще в дореволюционном издании, и, хотя его образ жизни с персональным конем и слугами противоречил кодексу морали пионера, я проникся уважением к маленькому лорду, иногда надевал шляпу и любовался своим джентльменским видом в зеркале.

Англичане делились на хороших и плохих — первых было не так уж много: ограбленные крестьяне, восстававшие под предводительством Уота Тайлера, несчастные бедняки у Чарльза Диккенса[2], луддиты, ломавшие станки (они не успели прочитать Маркса и понять, что выход — в диктатуре пролетариата), лорд Байрон, сочувствовавший греческим повстанцам (позже я узнал, что он любил турок и особенно турчанок), честный утопист Роберт Оуэн, прогрессивный Чарльз Дарвин, возмутивший Церковь своим обезьяньим открытием, и, конечно, все, кто поддерживал молодую советскую республику, особенно английские коммунисты во главе с генеральным секретарем Гарри Поллитом. Все хвалили англичан за приют, который они дали Марксу и Энгельсу, бившему в «Колокол» Герцену и, конечно, Ленину с Крупской, это считалось чуть ли не главным английским вкладом в историю.

Плохих англичан резко перевешивало количество хороших: они выбивали сверхприбыли в Англии и колониях, они расстреляли Бакинских комиссаров, они направляли и вдохновляли интервенцию, они увязли в заговорах против советской власти, Уинстон Черчилль хотел задушить Октябрьскую революцию в колыбели, а Керзон направлял паскудные ноты, пока английские пролетарии не закричали в один голос: «Руки прочь от Советской России!»

Во время войны англичан поругивали за затяжку второго фронта, а после речи Черчилля в Фултоне, формально ознаменовавшей начало холодной войны, они превратились в исчадие ада.

Несмотря на все, англичане мне нравились, особенно после того, как один папин коллега — полковник СМЕРШа, задумчиво глядя на мой юный лик, промолвил: «У него узкое лицо, как у лорда». Тогда я впервые заметил некоторую удлиненность своей физиономии и подолгу рассматривал себя в зеркало, представляя себя английским лордом.

Еще нравилась мне песенка о Джоне Грее («Денег у Джона хватит, Джон Грей за всё заплатит…»), и очень хотелось вместе с ним в таверну, где ждала «крошка Мэри». А Вертинский, певший о том, как хорошо с приятелем вдвоем сидеть и пить просто шотландский виски?

Во время войны мама нашла мне учительницу, и я начал учить немецкий, мечтая проникнуть в германский штаб и взорвать Гитлера, но затем актуальность немецкого исчезла, зато худой, как скелет, дядя Сэм в цилиндре и свиноподобный Джон Буль в котелке строили такие козни, что Родине требовались защитники со знанием английского.

Английский язык полюбился мне сразу: он давался мне гораздо легче, чем немецкий; возможно, в подсознании засела крылатая фраза отцовского коллеги о счастливой удлинённости физиономии.

В восьмом классе я начал задумываться о своем будущем: точные науки меня не прельщали, зато я писал нестандартные сочинения по литературе, вставляя свои и чужие стихи, учительница читала их вслух всему классу и видела во мне нового пролетарского писателя вроде Максима Горького.

Но писательство казалось мне занятием унизительным и недостойным высокого ума, хотелось не кропать нечто на бумаге, а участвовать в процессах мирового масштаба.

В Самаре, тогда Куйбышеве, у нас в классе учился мальчик, папа которого служил в нашем посольстве (естественно, в те сверхконспиративные времена никто точно не знал, где и кем, но все считали, что в Англии). В то время сам факт пребывания за границей придавал личности неповторимое величие, словно невидимый знак светился на лбу, и однажды, когда высокопоставленный папа прибыл в отпуск и осчастливил своим визитом родительское собрание, мы специально бегали на него посмотреть: темные, гладкие волосы, зачесанные наверх, роговые очки, хороший костюм. «Дипломат» — пояснили нам взрослые.

Дипломат из Англии! Этот магнетически загадочный папа стал путеводной звездой для куйбышевского школьника, он озарил ближайшую цель — Московский государственный институт международных отношений, где ковали дипломатов. Тогда я считал, что все дипломаты похожи на академиков, из которых фонтаном бьет эрудиция, я не знал, что дипломату совсем не обязательно много читать и быть образованным — гораздо важнее держать нос по ветру и ловить каждое слово начальства, более того, «слишком умные» обычно плохо кончают. К несчастью, я прочитал «Талейрана» академика Тарле и решил, что великий дипломат (кстати, и крупный взяточник) может стать образцом для подражания.

Следовало срочно заполнить зияющие пустоты в образовании. Самоусовершенствованием я занялся основательно: все прочитанное аккуратно конспектировал в толстые тетрадки, особенно остроты, которыми собирался блистать на дипломатических балах, между мазуркой и коктейлем.

Сначала я детально проработал трехтомную «Историю дипломатии», затем «Дипломатию» английского дипломата Гарольда Никольсона, затем для солидности начал штудировать Шекспира, все пьесы — от первой до последней. Чтобы не забыть ху из ху в остроумных беседах с иностранными лидерами, давал характеристики всем действующим лицам («Гамлет, принц датский, мучается сомнениями, убивать или не убивать дядю-короля, влившего яд в ухо своему брату»). Выписывал идиомы Шекспира, вроде «делать зверя с двумя спинами» (это означало акт любви) или «направлять большой палец» (оскорблять, «делать фигу»).

Прошелся по всему Байрону, но очень устал от «Каина» и «Манфреда», впился в Диккенса и долго грыз, пока не надоели его жулики и сентиментальное сострадание писателя к обездоленным.

У Осипа Мандельштама:

Когда, пронзительнее свиста,

Я слышу английский язык, —

Я вижу Оливера Твиста

Над кипою конторских книг.

Дожди и слёзы. Белокурый

И нежный мальчик Домби-сын;

Весёлых клерков каламбуры

Не понимает он один.

Финал разрывал сердце: «И клетчатые панталоны, рыдая, обнимает дочь!»

Свиста в английском языке я, правда, не обнаружил, но постепенно сформировал образ англичанина: цилиндр или котелок, трость с набалдашником, неизменный зонт, с которым удобно бродить по Пикадилли, постукивая наконечником по асфальту, костюм в полоску, клубный галстук, выбритость до синевы, изящная худоба (даже кости потрескивают при ходьбе!), спортивная подтянутость, прямая бриаровая трубка, зажатая в волевых челюстях, кожаное честерфилдское кресло у старинного камина со сверчком, где рядом целый набор таинственных медных инструментов, включая каминные щипцы, поддувало и кочергу для размешивания угольев…

Таких англичан блистательно играли в советском театре, несколько раз я смотрел «Школу злословия» Шеридана, где Яншин и Андровская очень мило изображали патриархальную английскую жизнь, и конечно, «Идеального мужа» Оскара Уайльда, разоблачавшего высший свет. Массальский и Кторов поражали своими безупречными манерами, легкой речью, небрежной походкой; однажды я засек их на Твербуле, пошел за ними, но они отнюдь не по-джентльменски заскочили в захудалую закусочную и рванули там по граненому стаканчику водки (правда, не закусили, как истинные лорды!).

Моей настольной книгой стал роман Джеймса Олдриджа «Дипломат». Полюбился не главный герой, который, как положено, разочаровался в эксплуататорской Англии и уверовал в социализм, мне импонировал его антипод — консерватор и реакционер до мозга костей лорд Эссекс, гнуснейший из гнуснейших, — вот ужас-то!

Несмотря на эту душевную червоточину, меня приняли в МГИМО и, вопреки желанию изучать Англию, бросили на Соединенные Штаты — главного врага. К счастью, основным (и самым полезным!) предметом оставался английский язык, его мы долбали ежедневно, причем на лучших образцах английской литературы: Шарлотта Бронте с душераздирающей историей соблазнения бедной гувернантки лордом Рочестером[3], Уильям Теккерей, в «Ярмарке тщеславия» показавший миру хищную леди Шарп и прогнивший свет, Джон Голсуорси, который добротно и чуть занудно поведал историю буржуазной семьи Форсайт. В современность пускали с оглядкой: газета британских коммунистов «Дейли уоркер» надежно хранилась в спецфонде МГИМО, куда требовалось оформить допуск с рекомендацией преподавателя. После смерти Сталина двери чуть-чуть приоткрыли, правда, я уже специализировался по США и писал курсовые ужастики по поводу американского империализма и соответствующего мерзкого образа жизни.

Но Англия не отпускала сердце.

«Оттепель» принесла Джона Бойнтона Пристли, Дорис Лессинг, Джона Уэйна, Джона Брейна, Алана Силлитоу, Чарльза П. Сноу, его жену Памелу Джонсон, чуть позже Айрис Мердок и других, смевших хоть немного подвергать критике английскую действительность. Сняли табу с барда империализма Редьярда Киплинга и с бывшего шпиона Сомерсета Моэма, ухитрившегося в 1917 году поплести интриги в России против большевиков. Другой бывший шпион Грэм Грин сначала отпугивал своим католицизмом, но его едкая критика истеблишмента, а потом беспощадная сатира на английскую разведку («Наш человек в Гаване») и антиамериканизм постепенно ввели его в круг прогрессивных авторов.

Хотя всегда душа тянулась к Англии, жизнь проходила по закону бутерброда: после защиты диплома о советско-американском сотрудничестве в 1941–1942 годах меня срочно бросили на работу в наш консульский отдел в Финляндии (вторым языком был шведский). Первое соприкосновение с заграницей захватило дыханием свободы, неподцензурными газетами, книгами и фильмами, магазинами, забитыми товарами, и многопартийной системой.

В поисках самого себя я забыл об Альбионе, купил себе часы «Лонжин», а папе нерповую шляпу-пи-рожок, тайно приобрел и прочитал «Доктора Живаго» на английском (боялся подойти к прилавку с русскими эмигрантскими книгами, считая, что повсюду око государево), писал грустные письма тем, кому положено было вздыхать по мне в далекой России…

Тут на меня положила глаз разведка КГБ и, чуть проверив на практике, зачислила в кадры и направила в разведывательную школу под Москвой с перспективой триумфального возвращения в страну озер. В школе я томился от скуки, там, по сути дела, повторяли зады МГИМО, разбавленные специальными, скучновато изложенными предметами. Однако к услугам курсантов была обширная английская библиотека, она давала не только яркую картину работы разведки, но и показывала реальную, а не придуманную жизнь в США и Англии. Я даже ухитрился сыграть в уайльдовской пьесе «Как важно быть серьезным», поставленной к выпускному вечеру нашими умницами-преподавательницами, естественно, на английском языке.

Каково же было мое изумление, когда, по зачислении в англо-скандинавский отдел, я узнал, что мне предстоит совершать подвиги не в Финляндии, а в Англии! Шеф отдела, высокий красавец в усиках, даже заметил, что я чем-то напоминаю молодого Уинстона Черчилля (потом за праздничным столом он утверждал, что я похож на Байрона[4]), это привело меня в тайный восторг, несмотря на ужасную репутацию этого исконного врага СССР и всего прогрессивного человечества. Рассматривая себя в зеркале, я, правда, находил, что моим скромным челюстям далеко до оных сэра Уинстона, особенно мощно выпиравших накануне роковых сражений Второй мировой, когда он активно позировал фотографам. Это расстраивало, хотя по объему головы и по росту я ему не уступал, а когда засовывал в рот сигару (уже в Москве появились кубинские) и суживал глаза, то вполне мог лететь в Тегеран на конференцию с Рузвельтом и Сталиным.

Итак, добрая, старая Англия, коварный Альбион! Не зря я изучал Шекспира в оригинале, не зря штудировал «Книгу снобов» Теккерея и стоял в очереди за билетами на «Гамлета», показанного англичанами на фестивале молодежи и студентов в 1957 году. Тут я погрузился в политику и экономику Англии не в пропагандистском изложении, а на основе «Таймс», «Экономист» и других интригующих изданий. Немалое место занимало изучение Лондона по карте, составление маршрутов движения на метро и автобусах — без этого любые попытки обеспечить конспиративную связь с агентом обречены на провал.

Правда, потом оказалось, что шпионаж по карте совсем не похож на зеленое древо жизни, на его ветвях почему-то постоянно возникали непредвиденные трудности: опаздывали или совсем не появлялись автобусы, ресторан для встречи с агентом оказывался снесенным еще пять лет назад, а улицы имели другое название. До сих пор бросает в жар, когда я вспоминаю свой судорожный бег на явку в районе Илинг (прибыл на автобусе в соседний район!), нервное перелистывание портативного атласа Лондона на виду у прохожих… О, если бы это видел мой школьный наставник — отставной полковник! Он очень ловко создавал на наших учебных рандеву в чешском баре Парка культуры на редкость стрессовую ситуацию: «За мной следит наружка!», «У меня выкрали из кармана условия связи!» или «Сейчас нас арестуют!», делая при этом круглые испуганные глаза, которые внимательно следили, как я поведу себя в подобной ситуации: покроюсь ли потом, свалюсь ли со стула, побледнею или покраснею? И вообще, как я ему предложу действовать, как спасу от опасности «верного агента»?

За несколько месяцев до моего отъезда в Англию в столицу прибыла делегация левых лейбористов во главе с председателем группы «За победу социализма» Сиднеем Сильверменом, полным, низкорослым другом народа с седой бородкой (к сожалению, до Марксовых размеров она не доросла). С левыми тогда начинал флиртовать наш ЦК, и мой шеф вполне резонно решил обкатать меня на живых англичанах. В 60-е годы к иностранцам относились не только бережно, но и нежно. ЦК КПСС задавал тон и расстелил ковер на славу: закармливал до опупения зернистой икрой, балыками и севрюгой, упаивал до положения риз, окружил докторами и после переговоров (мне они показались совершенно пустыми) отправил на отдых в цековские особняки в Сочи. Эту идиллию разбавили дружеским визитом в Грузию, оттуда непривычные к долгим пьянкам и обжорству лейбористы еле унесли ноги и по возвращении в Англию с трудом восстановили пошатнувшееся здоровье. Это были симпатичные люди, очень поверхностно осведомленные о жизни в СССР, они искренне верили в социализм (английских коммунистов презирали) и не одобряли правое руководство партии в лице Хью Гейтскелла и Джорджа Брауна. Переводил я старательно, хотя стыдился идиотских тостов набравшихся ответработников ЦК. Однажды я оскандалился: в суете перепутал предлог в незамысловатом тосте «До дна!» («Bottom’s up») и перевел его, как «За дно!», что означало также за мягкую часть пониже спины. Тогда меня поразила вежливость англичан и тактичные улыбки, наши, к счастью, ни фига не поняли.

Но левые лейбористы считались в разведке «вторым сортом», хотя с ними активно работали. Все помыслы были устремлены на верхушку, истеблишмент, на твердокаменных тори, на хитроумных жуков в Форин-офисе и разведке. Видимо, моя сомнительная челюсть сыграла роковую роль в планах шефа: мне определили, как «объект проникновения», консервативную партию.

Тут, как два яичка к Христову дню, в Москву подкатили лорд Бессборо и писатель Норман Коллинз, они прибыли для проведения в нашем МИДе переговоров о культурных связях. Это были уже не простодушные друзья народа, а классовые враги, убежденные тори, которым палец в рот не клади, они с презрительным равнодушием выслушивали все рассказы о великих достижениях социализма и жили в своем посольстве, что считалось признаком приближенности к английской верхушке. Они были гораздо ближе к персонажам из «Ярмарки тщеславия»: безукоризненно вежливы, деловиты, непонятно остроумны, с завесой холодной сдержанности, которой славятся англичане.

К тому времени уже закрутили мое оформление в Англию и для укрепления легенды предписали выступать одним из переводчиков в качестве третьего секретаря МИДа. С лордами я раньше сталкивался только в романах: бессердечные, пьющие как лошади (неслучайна английская пословица «пьян, как лорд», то бишь в стельку), надменные, они непременно наказывали дворецкого за то, что тот ночью тайно отпивал немного шерри из графина в гостиной.

Но как обращаться к лорду? Милорд? Это казалось мне глупым и старомодным, нечто из Дюма с его вероломной миледи Уинтер, к тому же разве не унизительно для советского дипломата и коммуниста употреблять такое обращение, будто я тот самый дворецкий или официант? Конечно же, мистер Бессборо! — ведь даже к президенту США обращаются «мистер президент». На лице лорда не дрогнул ни единый мускул, но глаза стали ледяными, и наши отношения заморозились навеки, несмотря на мои усилия, предпринятые уже в Лондоне.

Но на этом мои беды не закончились. Писатель Коллинз, как представитель богемы, был живее и разговорчивее, в знак своего расположения он направил мне в подарок свою книгу «Лондон принадлежит мне», отдал ее шоферу своего посольства, и тот приволок ее в экспедицию МИДа. Там, естественно, начали искать адресат и устанавливать, в каком подразделении МИДа я имел счастье трудиться. В каком? В кадрах МИДа я еще не числился (ожидали высокой подписи под приказом), и экспедиция возвратила книгу в посольство, честно написав англичанину, что имярек в МИДе не работает. Первый удар по челюсти alter ego сэра Уинстона. Провал! Неслыханный провал еще до выезда на Альбион!

Мой шеф в ярости мерил шагами кабинет, звонил наверх по «вертушке», сообщая о ЧП, и, брызгая слюной, называл мидовцев предателями. Что же делать? Как спасти ситуацию? Сначала заставили оскандалившуюся экспедицию позвонить в английское посольство и сообщить о вопиющей ошибке. Но этого показалось мало. Во время очередного визита джентльменов в МИД меня срочно туда транспортировали и посадили на одном этаже с переговорщиками, там я с трепетом ожидал сигнала по телефону. И вот хриплый шепот в трубку: «Они вышли из кабинета!» В одну секунду, как спринтер, я сорвался со старта и вылетел в коридор, чуть не врезавшись в англичан на площадке у лифтов. Какая неожиданность! Какая приятная встреча! Какая радость! Хотелось броситься в объятия для убедительности, но англичане их не раскрыли.

— Огромное спасибо за книгу! — Я исходил фальшивой любезностью, самому противно было.

— К сожалению, вас не сразу нашли…

Очень деликатно, очень тонко. Представляю, как всем своим гнусным английским кодлом они хохотали над глупостью КГБ, не сумевшего надежно прикрыть своего сотрудника! И над малограмотным юнцом, спутавшим лорда с обыкновенным смертным[5].

— Вы не знаете нашей мидовской бюрократии… вечные неувязки… вечная путаница…

Еще бы! Ведь почти на две трети МИД заполнен КГБ и ГРУ…

— Наш Форин-офис не лучше. До встречи в Англии. Буду очень рад вас видеть.

Тогда я был наивен и полагал, что если говорят «буду очень рад», то подразумевают именно это, а не то, что вы — последний негодяй и плут, которому стоит свернуть шею. Коллинза, разумеется, я больше в глаза не видел, хотя много раз приглашал его на приемы в посольство. А лорда Бессборо я просто боялся приглашать, дабы не осложнять дипломатические отношения.

И вот наконец день отъезда на Альбион.

Все старожилы предупреждали о скудости посольской зарплаты и советовали не стесняться и тащить с собою всю утварь по максимуму, тем паче что в те времена перелеты считались роскошью и сотрудников направляли в Лондон поездом или пароходом. Наше купе было забито тюками, картонками, кастрюлями, мисками в авоськах и чемоданами под самый потолок, картинно торчали таз для белья с посудой (он был обмотан простыней), горшок и коляска для будущего дитяти. К тому же нам нанесли бесчисленное множество передач для родственников и друзей — буханки черного хлеба, водку, соленые огурцы собственного засола, селедку в банках, любительскую колбасу — привязанность настоящего советского человека, et cetera, et cetera. Передавать посылки — самая страшная и неистребимая черта русских, с тех пор я в ужасе смотрю на любого, кто приезжает меня провожать («У меня чуть-чуть… займет совсем немного места… если не трудно»).

Поезд мирно пересек Польскую Народную Республику (ландшафт стал менее безобразным, хотя и близким по стихийному, славянскому духу), въехали в ГДР (всё стало аккуратнее и побогаче), а затем и в ФРГ (тут уже на перронах дымили сигарами сытые бюргеры в добротных костюмах). В Хук-Ван-Холанде нас погрузили на паром, и вскоре перед моим взором предстал знаменитый английский берег.

Николай Михайлович Карамзин в «Записках русского путешественника», которые я, естественно, тщательно изучил, как и подобало великому мореплавателю и авантюристу, испытывал потрясение при виде седых дуврских скал после отплытия из Кале. Оно и понятно: Карамзин обожал «Сентиментальное путешествие» Лоренса Стерна[6], которого он называл на русский манер Лаврентием (сразу шёл на ум Лаврентий Берия в черных пальто и шляпе и в пронзительном пенсне), и сверял свои наблюдения с блестящей книгой англичанина.

Как ни странно, у меня не пролилось ни единой горячей слезы.

Я въезжал, как воин, ожидавший на каждом углу вражеской засады, я чувствовал себя лазутчиком в стане противника, и моя горячая рука мысленно сжимала пистолет под плащом. Настороженность и подозрительность долго сковывали нормальное восприятие Англии, много страстей боролось в моей правоверной большевистской груди. Разве не писал Ленин о том, как английская буржуазия за счет колоний подкармливает рабочий класс? Разве не известно, что демократия в Англии — лишь диктатура денежного мешка? Ладно, марксисты могли ошибаться, но ведь даже у Джона Осборна или Джона Уэйна хватало картинок ужасной нищеты простых людей и неприкрытого лицемерия вершителей судеб Великобритании.

В Англии мое сердце разрывалось между ненавистью к буржуазии[7] и любовью к Лондону, которая вспыхнула мгновенно — так в женщине, поразившей рыцарское сердце, нравится всё, даже её недостатки. Гайд-парк с озерцом Серпантайн, где прямо на подстриженной траве (глаз всё искал пугающую надпись: «По газонам не ходить!») валялись влюбленные парочки и вальяжные одиночки с бутылкой вина, что навевало мысли о покинутой родине; у выхода на Найтсбридж напрягала воображение скульптура Эпштейна: Мефистофель тянул за собой целую группу существ (что это? неужели это сатана, ведущий нас в Никуда?); на каждом углу завлекали пабы с причудливыми названиями типа «Синий кабан» или «Гвоздь и мухомор»; газетчики гортанно выкрикивали на кокни сенсации дня, но я не мог понять ни слова; по центру под аккомпанемент медных труб и барабанов шагали королевские гвардейцы, олицетворяя собою процветание и стабильность.

Однако не так просто было смутить душу молодого большевика, воспитанного по всем канонам советской пропаганды. Разве уже не действовал марксистский закон об абсолютном и относительном обнищании трудящихся? В хрущевские времена нам уже не вбивали в голову, что с годами пролетарий нищает абсолютно, до полной голозадости, но как насчет относительного обнищания? Даже в секретном ежегодном отчете советского посольства в Великобритании фигурировал раздел о положении трудящихся, которое ухудшалось на фоне богатств жалкой кучки в полном соответствии с универсальным учением[8].

Тогда я бурно сочинял стихи на тот случай, если из меня выйдет не Черчилль, а Байрон.

Дожди. Декабрьские дожди

Наш старый дом крошат.

Чужие, громкие шаги

В ушах моих стучат.

Зевает зябко под окном

Румяный полисмен.

Мне снится ночью странный сон:

Почтенный джентльмен.

Как пена «Гиннесса» виски,

Массивное кольцо.

В полоску брюки и носки,

Штиблеты и лицо.

Он вежлив, выдержан и строг.

Он в юмор с детства врос.

В одной руке — любимый кот,

В другой — любимый пёс.

Неприятный тип, ничего не скажешь! Правильно сказал о капиталистах Никита Хрущев: «Мы вас похороним!» Тогда мир выглядел иным, и будущее казалось за социализмом: в Индии — отсидевший у англичан Неру, в Египте — красавец, борец с англичанами Насер, в Индонезии — «брат Карно», на Кубе — пламенный Фидель, в Гане — умнейший Нкрума.

Почему же спала Англия? Оставалось лишь самоутешение: это лишь подкрашенный фасад, а на самом деле английские трудящиеся спали и видели новую бесклассовую Англию, без прогнившего королевского двора, болтливого парламента и рептильной прессы.

Постепенно воды реальной жизни подтачивали гранит моего мировоззрения: ежедневные контакты с англичанами — от прожженных тори и гибких сотрудников Форин-офиса до талантливых писателей Чарльза Перси Сноу и Алана Силлитоу, посильный вклад в разрушение моего большевизма сделали члены парламента лейбористы Деннис Хили и Дик Кроссман, видный консерватор Ник Скотт, многие актеры, режиссеры, журналисты…

Каждое утро начиналось с кипы газет и журналов, по воскресеньям — сладостный ритуал чтения воскресных изданий, естественно, за чашкой крепкого кофе с толстой сигарой в зубах (всегда помнил о сэре Уинстоне). К этому добавить ставшие доступными шедевры «1984» Джорджа Орвелла, «Темнота на рассвете» Артура Кестлера и «Мы» Евгения Замятина. Только законченный идиот мог бы устоять под таким талантливым и беспощадным натиском и с придыханием говорить о том, что «наши дети будут жить при коммунизме».

Четыре с лишним года в Англии пролетели, как прекрасное мгновение. Работал я бурно, контактировал со многими видными деятелями, не пропускал ежегодных конференций консервативной и лейбористской партии.

В конце концов англичане не выдержали моей шпионской активности и выгнали меня из страны, объявив персоной нон грата.

Погрузились на паром и поплыли через Ла-Манш. В проливе штормило, огромные серые волны накатывали на нас, как горы, видимо, Англия то ли содрогалась от скорби, то ли хохотала до слез от счастья. По скользкой от рвоты палубе бродили мрачные типы, измученные морской болезнью, над судном с младенческими всхлипами проносились грязно-белые чайки, холодные брызги летели в лицо… Я придерживал сына на постромках и, как орел за решеткой в темнице сырой, с тоской вглядывался в удалявшийся английский берег.

Высокую печаль нарушали низменные мысли о будущем: неужели блестящая карьера разведчика и дипломата закончилась навсегда? в какое подразделение КГБ меня определят? Ясно, что не в английское, но неужели направят куда-нибудь в Гвинею, где по ночам во влажной духоте по телу ползают ядовитые змеи? Или бросят в Борисоглебск на борьбу с местными диссидентами?

Ке сера сера! Что будет, то будет! Заведу огородик, садик, буду возделывать крыжовник, как чеховский Ионыч, жена бросит, и правильно! — кому нужен неудачник? — буду по-черному дуть самогон, заведу кроликов и навсегда забуду о проклятом Соединенном Королевстве. Неужели я никогда не увижу Пикадилли, не похлебаю суп из бычьих хвостов[9] в ресторанчике Сохо, не послушаю орган в Эдинбургском соборе?

Никогда. Никогда.

С детства ненавидел это слово, и когда пытался представить смерть, она прорезывалась в затяжном, бесконечно-жутком НИ-КОГ-ДА.

«Больше никогда! — кричал Ворон у Эдгара По. — Nevermore!»

Как ни странно, несмотря на вопиющую грубость властей, моя нежность к Альбиону не угасла. Почему, собственно, грубость? Враги исполняли свой долг точно так же, как и я — свой. Не шпионь! Будь паинькой! — и никому в голову не придет тебя выставлять из страны. К тому же разве мы не молимся на жен, которые лупят нас сковородкой по голове?

В Москве меня встретили безрадостно, но вполне благосклонно: в джунгли на съедение тиграм не отправили, а через полтора года командировали в страну сказочника Андерсена, показавшуюся мне дикой деревней после величественного Лондона.

Даже порок в копенгагенском гнезде разврата Ню-Хавн был затхлым, как баня в провинциальном городе, и не отдавал благоуханной разнузданностью Сохо или Мейфер. Пошлая дребедень на каждому углу: вдруг пьяная шлюшка задирает юбку и шумно, словно извергает водопад, писает на асфальт; на картинке в витрине магазина два здоровенных мужика обольщают рыжую кобылу (Дания тогда была единственной европейской страной с дозволенной порнографией); бутербродный ресторан у озера, каждый бутербродик — размером со свинью. Полноте, разве уважающий себя джентльмен будет терзать такой сэндвич? Роняя крошки на пол, обливаясь потом, засовывая с трудом в рот это огромное чудище обло…

Где дыхание вековой культуры? Забитая шедеврами Национальная галерея в Копенгагене не самое худшее, но это же не галерея Тейт с избытком Тёрнера и первобытных глыб Генри Мура, это же не Национальная галерея и даже не коллекция Уоллес. Ничего подобного в стране непуганых викингов, лишь дальнее эхо живописи, жутко именуемое глиптотекой, под пивной вывеской «Карлсберг».

Конечно, если помчаться вдоль моря к Эльсинору, в замок псевдодатского принца (на самом деле Гамлет — истинный англичанин), невыносимо именуемый аборигенами Хельсингером (словно кость в глотке), то на пути можно заглянуть в Луизиану, изысканный музей-модерн среди скал и декоративных растений. Но и его лик сразу же напоминает Баттерси-парк у Темзы, там тоже таятся в кустах скульптуры Генри Мура и Барбары Хепсверт, и сердце снова томится по Альбиону.

Единственная отрада — толстые английские газеты по воскресеньям, когда, растянувшись на диване, впиваешься в «Санди тайме» и «Обсервер», варясь в чисто альбионском соку. Я исправно посещал все английские фильмы и единственный в городе «Остин Рид», филиал того самого, что на Риджент-стрит, величественного, мужского из мужских; я любил покопаться в книжных лавках на английских полках и, конечно, рвался контачить с англичанами. Но в Копенгагене их было с гулькин нос. Однажды столкнулся с захудалым третьим секретарем английского посольства, который хвастался, что он всю жизнь провел в Лондоне. Однако на мои вопросы о конкретных районах и улицах (уж мои шпионские ноги славно там побегали!) он отвечал лишь растерянной улыбкой — вывод ясен: провинциал, скорее всего, разведчик (английская разведка уже давно черпала кадры не в истеблишменте, а в среднем классе).

Жизнь неслась вперед, за первой поездкой в Данию последовали несколько лет славных деяний в Москве, и вот в 1974 году неожиданно меня вновь призвали под антианглийские знамена. Причина заключалась отнюдь не в моих недюжинных талантах (а хотелось бы!), а в кадровом кризисе: в 1971 году после бегства серенького кагэбэшника Лялина английские власти раздулись от гнева и вышвырнули из страны не двух-трех, как было принято, а сразу 105 (!) советских дипломатов и прочих. Такого не бывало в истории! Выгнали, ввели квоты и наложили табу не только на тех, кто хоть раз понюхал английский воздух, но даже на героев невидимого фронта, хотя бы раз выезжавших за кордон (там их англичане брали на заметку).

Как было в этой сложнейшей обстановке не вспомнить о прославленных челюстях сэра Уинстона? И я стал «главным начальником» по Великобритании, которому вменялось организовать контратаку и возродить птицу Феникс из пепла. Увы и ах, но командовать сражением пришлось из Москвы — полный абсурд пробивать визу для персоны нон грата, вот схватились бы за сердце изумленные английские власти!

На новом ответственном посту захотелось воплотить свои яркие мысли в бессмертный научный труд и оставить его благодарным потомкам, которым еще много лет придется взрывать бастионы непокорного Альбиона. Душа горела приобщиться к сонму кандидатов наук с 10 %-ой надбавкой к зарплате и лишними 10 кв. метрами жилплощади, о престиже и надутых щеках не упоминаю из скромности. Роясь в архивных делах, я наткнулся на талантливый опус об англичанах нашего агента Гая Берджеса, работавшего в Форин-офисе и спецслужбах, он вместе со своим другом Кимом Филби входил в «великолепную пятерку», золотой фонд нашей разведки. «Основное критическое замечание, — писал Г. Берджес в своем труде, — которое автор как агент, его друзья и завербованные им агенты должны сделать в отношении связанных с ними оперативных работников, касается не вопросов личных взаимоотношений (они всегда были прекрасны), не техники нашей работы (тут оперативные работники знали гораздо больше наших агентов), а недостаточного знания жизни буржуазного общества и его институтов в Англии».

Бот где собака зарыта! Вот в чем нуждается самое острое оружие партии!

Никто особо не возражал против моей темы «Особенности национального характера, быта и нравов англичан и их использование в оперативной работе», однако к какой науке ее приткнуть? Национальная психология в начале 70-х считалась буржуазной ересью, даже социология еще вызывала сомнения: не подменяют ли ею законы классовой борьбы? Что это еще за национальный характер, если совершенно ясно, что есть «нация богатых» и «нация бедных», — разве не так писал об Англии даже консерватор Дизраэли? Что скажет на это княгиня Марья Алексеевна — Высшая аттестационная комиссия (ВАК)? Однако если КГБ считал, что в интересах государственной безопасности целесообразно — вот он, канцелярит времени! — осваивать целину национального характера, то какой же профессор кислых щей из ВАК поднял бы голос против?

Тема меня захватила и уже не отпускала. Оказалось, что классики отступают от своей занудливо классовой догмы: Карл Маркс делал превосходный бифштекс из Пальмерстона и Гладстона, говоря о пробализме и лицемерии англичан, не отставал в характеристиках англичан и его друг Фридрих Энгельс, а верный ученик и продолжатель Дела Владимир Ильич написал даже отдельную статью об английской нелюбви к теории и постоянно стегал правящие классы за фарисейство, а рабочий класс за то, что он урывает со стола жалкие крохи, которые ему подбрасывает зажравшаяся английская буржуазия.

Ободренный моральной поддержкой классиков, я окунулся с головой в океан литературы об Англии. Кто только не писал об этой стране! И англичане, и иностранцы, даже те, кто пробыл в Англии лишь несколько часов. Одни исходили желчью, другие слюной восхищения, казалось, что в Англии скрывался раздражитель, подвигающий каждого наблюдателя обязательно высказаться.

И все с апломбом.

И поныне хочется снять шляпу перед очень многими, особенно, перед Оливером Голдсмитом[10], остроумно описавшим английские нравы XVII–XVIII веков от лица путешествующего китайца; перед культурологом Николасом Певзнером с его «Английскостью английского искусства»; перед блестящим Джоном Б. Пристли, который в «Английском юморе» и «Англичанах» субъективно и потому объективно взглянул на достоинства и недостатки своей нации; я жадно читаю об англичанах и до сих пор, из самых последних творений, пожалуй, наиболее примечательна книга «Англичане» телеведущего Джереми Паксмана, привнесшего в тему современный материал.

Из неанглийских книг достойны упоминания «Монологи об Англии» американского философа Сантаяны, хотя они сладковато-англофильские, и по-немецки фундаментальный труд профессора Айвона Блоха «Сексуальная жизнь в Англии», там, вопреки порнографическим ожиданиям, проглядывается генезис многих английских черт. Уже позднее, при написании этой книги, мне помог выдающийся историк Вадим Кожинов, много полезного дали замечания бывшего сотрудника ЦК Валериана Нестерова и моих коллег Юрия Кобаладзе и Виктора Кубекина, которые долго жили и трудились в Англии на благо английской социалистической революции.

Выписав сотни цитат и совершенно запутавшись в клубке противоречивых суждений, я неожиданно почувствовал в себе великого ученого, который обязан провести эксперименты в подтверждение своих теоретических выкладок. Почему бы не провести опросы англичан, и не посадить несколько человек на полиграф — так интеллигентно называли «детектор лжи», — и не засыпать подопытных кроликов вопросами? Вот тогда, краснея и бледнея, каждый из них обнажит свою «национальную душу», и я утру нос буржуазным фальсификаторам. Но где найти столько англичан? Кто пустит меня в Англию? Да и кто, даже русский, согласится добровольно сесть на полиграф?

Но все же я разработал анкету с перечислением всех особенностей национального характера англичан и начал проводить беседы с коллегами, имевшими счастье сталкиваться с «нацией лавочников». Коллеги морщили лбы и исполняли соло о собственных подвигах, их совершенно не волновали мои открытия, англичан они воспринимали по-разному, но на всякий случай проявляли чекистскую конспиративность и воздерживались от прямых оценок.

В те времена я иногда обращался за дружеским советом к Киму Филби, асу шпионажа, еще в 1963 году сбежавшему под угрозой ареста из Бейрута в Советский Союз и мирно жившему в небольшой квартире в Трехпрудном переулке. Там было легко и уютно, там стояли на полках великолепные фолианты от Эдуарда Гиббона и Энтони Троллопа до Грэма Грина, а жена Кима Руфина Ивановна потчевала нас отменными блюдами, вполне соответствующими скотчу «Джонни Уокер» с черной наклейкой.

Сам Ким Филби был типичнейшим англичанином старой закваски: юность в колониальной Индии (пробковые шлемы, белоснежные костюмы, стек, зажатый в руке и готовый обрушиться на спину непокорного раба), аристократические школа Вестминстер и Кембриджский университет, закрытые клубы на Пэлл-Мэлле (ожесточившийся Байрон назвал этот проспект «дорогой в ад», дай бог каждому такая дорожка!), высокие связи в кругах истеблишмента, работа в прославленной Сикрет Интеллидженс Сервис (a propos добавим, что на благо КГБ).

И сам облик Кима: обаятельное заикание, серый кардиган на плечах и темноватый галстук, пересеченный голубыми полосами, вельветовые штаны рыжего цвета, мягкие манеры, джентльменские уклончивость и сдержанность, суховатый юмор, бегущий подтекстом по речи, — просто живое воплощение английского национального характера…

Когда я сообщил Филби, что работаю над проблемой национального характера англичан, он воспринял это как тонкую шутку и добродушно хмыкнул. Увидев, что я до безумия серьезен (в голову приходит кот, сидящий на ящике с песочком), он окаменел и после продолжительного заикания с ужасом спросил:

— Майкл, а зачем все это надо?

— Как зачем?! Разве мы не должны знать психологию англичан и их традиции? — Я даже захлебнулся от переполнявшего меня пафоса. — Мы все время вращаемся в высоких кругах… Представьте, Ким, что сотрудник разведки попал на ужин к англичанам, за столом передают по кругу графин с портвейном, естественно португальским, а он по невежеству оставляет его рядом с собой… разве это не ужасно?

— Пожалуй, вы правы! — вздохнул Ким. — Сколько раз мне хотелось не передавать этот проклятый порт дальше по кругу!

Когда я показал ему анкету, он совсем изумился и устроил мне настоящий допрос: кому пришла в голову столь дикая идея? санкционировало ли это руководство КГБ? каким образом я планирую вести исследование и использовать его результаты? Если бы я не был уверен в честности Филби, то, наверное, решил бы, что он беспокоился за судьбу английских спецслужб, которых мои научные открытия могли превратить в послушных агнцев. Можно представить, что произошло бы с Англией, если бы каждый советский разведчик овладел моей беспроигрышной методикой вербовки англичан: тогда в агентов КГБ мы превратили бы всё население, включая королевскую семью!

Тем не менее Филби добросовестно ответил на все мои вопросы (правда, мы больше налегали на скотч) и, главное, разрешил ссылаться на его авторитет при защите диссертации — что могли вякнуть оппоненты при поддержке героя разведки?

Защита диссертации прошла без сучка без задоринки. Никто не стал скрещивать шпаги с «главным боссом» по Англии, тем более что я никому не мешал и уже оформлялся резидентом в Данию. После экзамена я пригласил профессора (естественно, полковника КГБ, считавшегося «мозговым трестом» нашего заведения) в солидный ресторан и закатил праздничный ужин. Там в порыве пьяной откровенности я признался ему, что Ильич, бесспорно, велик как политик, но как философ однобок, и вообще неприлично крыть чуть ли не матом епископа Беркли и разных махов и авенариусов. К моему ужасу, уже изрядно набравшийся профессор чуть не перевернул стол от возмущения и заорал на весь зал, что я ревизионист и мне не место в органах. Публика оборачивалась на его крики, прибежал перепуганный официант, но он продолжал размахивать руками и скандалить, пока я не влил в него очередную бутылку. К счастью, наутро он полностью забыл об инциденте и, икая, бормотал по телефону, что мы «хорошо посидели».

Так я стал ученым мужем и англоведом.

Потом наступило датское зарубежье, далекое от благородных наук, а в 1980 году после отставки я засел за почти безнадежное писание пьес и романов. Какое счастье, что мы не в силах предугадать свою судьбу! Разве я мог предвидеть, что рухнет и союз нерушимый республик свободных, и самая мудрая в мире партия — КПСС? Даже Нострадамус не разглядел бы в своём магическом кристалле туманного и беспредельного облака, именуемого российской демократией, и уж конечно, удивился бы концу холодной войны.

Осенью 1990 года мне повезло, и популярнейший из популярнейших «Огонёк» три месяца печатал мой роман «И ад следовал за ним…», где я в откровенных тонах поведал о похождениях резидента КГБ в Англии Алекса Уилки, который в конце концов угодил в английскую тюрьму. С этого времени я стал частым гостем в газетах и журналах, достаточно много писал об английских и советских шпионах, и снова в них брезжил туманный Альбион…

Не без влияния книг Грэма Грина, Сомерсета Моэма, Комптона Маккензи и Джона Ле Карре мое отношение к шпионажу претерпело дальнейшую эволюцию и стало скептически-философским. В конце концов, каждый из нас немного шпион. Жена ругает мужа за то, что он явился пьяным рано утром, и внимательно осматривает его пиджак в поисках женских волос — можно подумать, что нельзя напиться просто так. Муж тоже иногда вроде бы случайно снимает параллельную трубку, когда разговаривает по телефону жена, мог бы один раз поставить магнитофон, когда к жене приходит лучшая подруга — после этого если не произойдет развод, то желание подслушивать пропадет навсегда. А разве мы не шпионим-за своими детьми? С кем водится дочка и почему у нее бегают глаза после вечернего гуляния? От сына после катка пахло водкой, где он был на самом деле? Почему соседка по этажу плотно завешивает окна, и вообще, кто ее муж? И муж ли тот самый усатый в очках, который однажды позвонил по ошибке в вашу дверь? А еще раньше в дверь позвонил носатый бородач в кепке, — так кем же он ей доводится? Но главным в скепсисе стала бессмысленность шпионажа на фоне большой политики и непредсказуемой поступи Истории.

За какие, собственно, преступления меня выгнали из любимой Англии? Не королеве же я размозжил голову веджвудской вазой! Не задушил же я принца Чарльза за его тайные рандеву с Камиллой Шенд, ставшей в замужестве Паркер-Боулз?

В 1993 году после многозначительных затяжек англичане дали мне визу, и произошло возвращение блудного сына на Альбион. Я помнил Лондон круглых котелков и элегантных зонтов-тростей, очень строгий распорядок работы ресторанов, когда после трех уже не подавали ланч. Пабы не работали по воскресеньям, вином там не торговали, фунт состоял из 20 шиллингов, 21 шиллинг по старинке именовалися гинеей, порция скотча в пабе стоила 3 шиллинга, и вообще в стране были тогда совершенно иные цены[11]. Темнокожие встречались достаточно редко, больше индусы; я бывал в великолепных ресторанах «Пргонье» и «Монсеньор» — куда подевались эти заведения? Лондон поменял цвет.

Около пятидесяти лет назад 492 иммигранта-ямайца прибыли в Тилбери на пароходе, и это считалось не особенно значительным событием — ведь и раньше в стране хватало иммигрантов из бывших колоний. За тридцать с лишним лет выросли и включились в жизнь темнокожие и желтокожие граждане Великобритании, такие же полноправные, как их бледнолицые братья. Подумать только: в цитадели истеблишмента Форин-офисе из пяти тысяч общего числа служащих двести человек небелые!

Однажды я сидел за своим компьютером и писал что-то занудное о шпионах, эта тема уже была у меня в печенках, хотелось вырваться на широкие просторы и написать «Войну и мир» или нечто более грандиозное.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.