VIII Очищение своего имени

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VIII

Очищение своего имени

Гири своему имени — это обязанность сохранять свою репутацию незапятнанной. Она включает ряд добродетелей, некоторые из них могут показаться человеку Запада противоречащими друг другу, но для японцев они — достаточно единое целое, поскольку это долги, которые не являются оплатой полученных милостей; они находятся «за пределами круга он». К их числу относятся поступки, позволяющие сохранить репутацию чистой безотносительно какого-либо особого долга другому человеку в прошлом. Поэтому к ним принадлежат соблюдение самых разнообразных этикетных требований «должного места», проявление стоицизма в страдании, защита своей профессиональной и цеховой репутации. Гири своему имени требует также совершения поступков для очищения от клеветы и оскорбления: клевета пачкает доброе имя человека, и от нее нужно избавиться. Возможно, необходимость заставит отомстить клеветнику, а, может быть, придется совершить самоубийство; это — две крайние формы поведения, между которыми — много вариантов. Но человеку нелегко избавиться от всего, что компрометирует его.

У японцев нет отдельного термина для того, что называется мною здесь «гири своему имени». Они просто говорят о нем как о гири «за пределами круга он». Именно на этом основывается их классификация, а не на том, что гири миру — обязанность расплатиться за доброту, а гири своему имени вполне определенно предполагает месть. Факт отнесения западными языками этих двух акций к таким противоположным категориям, как благодарность и месть, не впечатляет японцев. Почему поведение человека, когда он отзывается на щедрость другого и когда он отвечает на его насмешку или злодеяние, не должно руководствоваться одной и той же добродетелью?

В Японии считают, что должно. Порядочный человек столь же остро переживает как оскорбление, так и полученную им милость. Добродетель обязывает его расплатиться и за то, и за другое. В отличие от нас, японец не отделяет одно от другого и не называет одно агрессией, а другое — неагрессией. Для него агрессия начинается только за пределами «круга гири»; до тех пор, пока человек сохраняет верность гири и блюдет свое имя незапятнанным, он — не агрессор. Он сводит счеты. «В мире нет гармонии, говорят японцы, до тех пор, пока не отомщено или не устранено оскорбление или пятно на репутации человека, или поражение. Порядочный человек должен стремиться вернуть мир снова в состояние равновесия. Это — человеческая добродетель, а не бесчеловечный порок. Гири своему имени, и даже в сочетании, как и в японском варианте, с благодарностью и верностью в определенные периоды европейской истории был западной добродетелью. Она процветала в эпоху Возрождения, особенно в Италии, и у нее очень много общего с понятиями el valor Espa?ol162 в классической Испании и die Ehre163 в Германии. Дуэли в Европе сто лет тому назад основывались на чем-то сходном с этим. Независимо от того, где процветала эта добродетель очищения запятнанной чести, в Японии или на Западе, подлинная сущность ее всегда состояла в том, что она была выше прибыли в любом материальном значении ее. Человек добродетелен в той мере, в какой он принес «честь» своим владениям, своей семье и лично себе. Это — часть самого определения ее, и основание постоянного притязания этих стран на то, чтобы рассматривать ее как «духовную». Конечно, она приносит им большие материальные убытки и едва ли может быть оправдана с точки зрения материальных выгод и потерь. В этом — основное отличие этой версии чести от конкурентной борьбы не на жизнь, а на смерть и откровенной враждебности, характерных для американской жизни; в Америке может быть так: нет никаких препон для какой-нибудь политической или финансовой сделки, но она превращается в войну за получение материальных выгод или обладание ими. И только в исключительных случаях, как, например, в поместьях в Кентуккских горах, здесь господствует кодекс чести, относящийся к категории гири своему имени.

Однако гири своему имени с сопутствующими ему в любой культуре враждебностью и настороженностью — не типичная для материковой Азии добродетель. Это, так сказать, не восточная добродетель. Ее нет у китайцев, нет у сиамцев, нет у индийцев. Китайцы считают такую чувствительность к обиде и клевете чертой «ничтожных» — морально ничтожных людей. Она не составляет здесь, как в Японии, части их аристократического идеала. Насилие, которому нет оправдания, когда человек совершает его безо всякого повода, не становится в китайской этике оправданным, если к нему прибегают ради отмщения за обиду. Китайцы думают, что быть столь чувствительными довольно смешно. Они также не реагируют и на поношение, не придают большого значения доказательству необоснованности клеветы. У сиамцев и вовсе нет такого рода обидчивости на оскорбления. Как и китайцы, они придают большое значение осмеянию своего клеветника, но не признают свою честь попранной. Они говорят: «Лучший способ изобличить во враге скотину — уступить ему».

В полной мере понять значение гири своему имени невозможно без учета контекста всех включаемых в него в Японии неагрессивных добродетелей. Месть — лишь одна из пригодных при случае добродетелей. Гири своему имени также включает полное спокойствие и сдержанность. В него входят и обязательные для уважающего себя японца стоицизм и самоконтроль. Женщине не следует кричать при родах, а мужчина не должен бояться боли и опасности. Когда наводнение заливает японскую деревню, каждый житель ее, имеющий чувство достоинства, собирает необходимые вещи, которые следует взять с собой, и отправляется на поиски возвышенного места. Без крика, без суеты, без паники. Такой же самоконтроль типичен для японцев и в те дни, когда в период равноденствия ураганную силу приобретают ветры и дожди. Аналогичное поведение составляет часть их представления о собственном достоинстве, соблюдение которого личностью считается само собой разумеющимся даже тогда, когда она не в состоянии делать это. Японцы считают, что американское чувство собственного достоинства не требует самоконтроля. В японском же самоконтроле действует принцип noblesse oblige164, и поэтому в феодальные времена здесь больше требовали соблюдения его от самураев, чем от простолюдинов, но, хотя и в менее обязательной форме, эта добродетель была правилом жизни и для всех классов. Если от самураев требовали проявления предельной выдержки при физической боли, то простому народу полагалось крайне терпеливо переносить нападения вооруженных самураев.

Широко известны рассказы о стоицизме самураев. Им запрещалось поддаваться чувству голода, более того, упоминание о нем считалось пошлым. Когда они умирали с голоду, им полагалось делать вид, будто они только что поели: следовало чистить зубы зубочисткой. Пословица говорит: «Птенцам нужна пища, а самураю — зубочистка в зубах». В прошедшую войну она стала армейским правилом для солдат-новобранцев. Нельзя поддаваться боли. Японское отношение к боли напоминает ответ молодого солдата Наполеону: «Ранен? — Нет, сир. Я убит». До той поры, пока самурай не падал мертвым, ему не полагалось подавать и признака страдания, а боль должно было переносить без содрогания. Об умершем в 1899 г. графе Кацу[150] рассказывают, что, когда тот был мальчиком, пес порвал ему яички. Хотя семья его была самурайского рода, жила она в страшной нищете. Когда врач оперировал мальчика, отец держал меч у его носа. «Если хоть раз вскрикнешь, — сказал он ему, — умрешь так, что тебе, по крайней мере, не будет стыдно».

Гири своему имени также требует, чтобы человек жил соответственно своему месту в мире. Если у него это не получается, он не в праве уважать себя. Во времена Токугава это означало признание японцем как части собственного достоинства законов, практически регламентировавших в деталях все, что он одевал, чем владел и чем пользовался. Американцев до глубины души возмущают законы, объявляющие такого рода вещи наследуемыми в соответствии с социальным положением. Чувство собственного достоинства в Америке тесно связывается с повышением статуса человека: для нас законы о жесткой регламентации — отрицание самой основы нашего общества. Нас ужасают законы Токугава, предписывавшие сельскому жителю одного класса возможность покупать такие-то и такие-то куклы, а сельскому жителю другого класса — другие. Однако в Америке мы добиваемся при помощи иных средств аналогичных же результатов. Мы приемлем безоговорочно как факт, что ребенок владельца завода имеет набор электропоездов, а ребенок издольщика довольствуется куклой из кочерыжки. Мы признаем различия в доходах и оправдываем их. Хороший заработок — часть нашей системы достоинства личности. Если кукол получают в зависимости от доходов, это не нарушает наших представлений о морали. Богатый человек покупает для своих детей лучших кукол. В Японии богатеть подозрительно, а заботиться о должном месте — нет. Даже в наши дни и у бедного, и у богатого чувство собственного достоинства связано с соблюдением ими иерархических условностей. Америке такая добродетель чужда, и француз де Токвиль отметил это еще в 30-е годы XIX в. в упомянутой мною ранее книге.[151] Родившись во Франции в XIX в., он, несмотря на свои великодушные отзывы об эгалитаризме Соединенных Штатов, знал и любил аристократический образ жизни. В Америке, писал он, несмотря на все ее добродетели, нет истинного чувства собственного достоинства. «Истинное чувство собственного достоинства заключается в способности всегда занимать должное место, независимо от того, высокое оно или низкое. И это так же верно для крестьянина, как и для князя». Де Токвиль понял бы японское отношение к классовым различиям как не унизительным самим по себе.

В наши дни объективного изучения культур «истинное чувство собственного достоинства» относится к тем понятиям, определение которых может быть различным у разных народов, точно так же, как и определение ими для самих себя, что считать унизительным. Американцы, во всеуслышание заявляющие о невозможности появления в Японии чувства собственного достоинства до тех пор, пока мы не навяжем им нашего эгалитаризма, страдают этноцентризмом. Если для этих американцев желанна Япония с чувством собственного достоинства, то им следует признать ее собственные основания для чувства собственного достоинства. Мы можем согласиться с де Токвилем, что это аристократическое «истинное достоинство» уходит из современного мира и что другое и, на наш взгляд, более тонкое достоинство приходит на его место. Несомненно, это произойдет также и в Японии. В то же время Японии придется сегодня перестраивать чувство собственного достоинства на своей собственной, а не на нашей основе. И ей нужно будет очищаться по-своему.

Помимо обязательств соответствия должному месту гири своему имени включает также много обязанностей другого рода. Берущий взаймы, когда просит о займе, может поручиться гири своему имени: выражение «пусть надо мной публично смеются, если я не смогу вернуть эту сумму», было обычным в Японии всего лишь поколение назад. Если человеку не удавалось вовремя вернуть долг, его не выставляли буквально на посмешище, потому что в Японии не было позорных столбов. Но с приближением Нового года, времени возвращения долгов, ради «очищения своего имени» несостоятельный должник мог совершить самоубийство. Канун Нового года до сих пор все еще пожинает свой урожай самоубийств, совершаемых с целью восстановления репутации.

Различного рода профессиональные обязанности включают гири своему имени. Когда человек при определенных обстоятельствах становится объектом общественного внимания и может подвергнуться публичной критике, японские требования к себе часто приобретают необычайный характер. Как пример можно привести длинный список директоров школ, совершивших самоубийства из-за того, что им не удалось справиться с пожаром, угрожавшим висевшему в каждой школе портрету императора.[152] Погибали также учителя, бросавшиеся в пылающие здания школ ради спасения этих портретов. Своей смертью они демонстрировали, как высоко чтят гири своему имени и тю императору. Широко известны также истории про японцев, совершавших ошибки при церемониальном публичном зачитывании текста одного из императорских рескриптов (об образовании или солдатам и матросам),[153] очищавших самоубийством свое имя. В правление нынешнего императора[154] один мужчина, по оплошности назвавший своего сына Хирохито (в Японии настоящее имя императора никогда не называют публично), убил своего сына и покончил с собой.

Гири своему профессиональному имени отличается в Японии высокой требовательностью, но не нуждается в поддержании его при помощи того, что американец вкладывает в понятие высокий профессиональный уровень. Учитель говорит: «Из-за гири своему имени я как учитель не могу позволить себе не знать этого», и он имеет в виду, что, хотя ему и неизвестно, к какому виду принадлежит некая лягушка, он должен делать вид, будто знает. Если он преподает английский язык, имея опыт лишь нескольких лет изучения его в школе, тем не менее, он не может допустить, чтобы кто-то дерзнул поправить его. Для этого вида защитной реакции характерно обращение к «гири своему имени преподавателя». Бизнесмен также из-за гири своему имени бизнесмена не может допустить, чтобы кому-то стало известно о его серьезной финансовой неудаче или о провале его организационного плана. И дипломат из-за своего гири не может допустить провала его политического курса. Во всех таких случаях употребления гири существует сильно выраженное отождествление человека с его работой, и любая критика чьих-то поступков или чьей-то некомпетентности автоматически становится критикой самого человека.

Эта реакция на обвинение в неудаче и некомпетентности может быть многократно сильнее в американской версии, чем в японской. Нам всем известны люди, сошедшие с ума из-за унижения. Но мы редко проявляем такую же, как японцы, готовность защищать себя. Если учитель не знает вида лягушки, он сочтет за лучшее заявить об этом, нежели прикинуться знающим, хотя искушение может быть велико. Если бизнесмен не удовлетворен избранным им курсом ведения дел, он может выбрать новое и отличное от прежнего направление. Он считает, что его чувство собственного достоинства обусловлено его убеждением, что он всегда прав и что, признав свою неправоту, он должен или сложить с себя обязанности учителя, или уйти в отставку. Однако в Японии эта беззащитность очень глубока, и поэтому считается признаком мудрости — как и общим требованием этикета — не говорить человеку в лицо слишком много о совершенной им профессиональной ошибке.

Такая чувствительность особенно ярко проявляется в тех случаях, когда одному человеку не удалось взять верх над другим. Это может быть всего-навсего отданное другому предпочтение при найме на работу или провал на конкурсных экзаменах. Проигравшему «стыдно» из-за этой неудачи, и, хотя такой стыд иногда служит хорошим стимулом для большего усердия, в большинстве случаев он вызывает опасную депрессию. Человек теряет чувство уверенности и становится меланхоличным, или злым, или тем и другим одновременно. Его усилия пропали даром. Американцам особенно важно понять, что именно поэтому в Японии конкуренция не имела такого социально значимого эффекта, как в нашей жизни. Мы придаем очень большое значение конкуренции как «хорошему делу». Психологические тесты свидетельствуют, что конкуренция заставляет нас лучше работать. Под воздействием этого стимула повышается и производственный эффект. Когда нам представляется возможность делать что-то самим по себе, мы не добиваемся таких же успехов, как в присутствии конкурента. Но в Японии тесты дают совершенно противоположную картину. Особенно это заметно в группах старшего детского возраста, поскольку японских детей не слишком волнует конкуренция. Однако у молодежи и у взрослых японцев появление конкуренции приводит к снижению производительности. Тот, кто работал хорошо, без ошибок, наращивая темпы работы, при появлении конкурента начинал совершать ошибки и значительно медленнее работать. Он лучше работал, когда соизмерял свои достижения со своими же прошлыми результатами работы, а не когда сравнивал себя с другими. Японские экспериментаторы справедливо увидели причину этого явления в ситуации конкуренции. С приданием эксперименту конкурентного характера, отмечали они, их испытуемые начинали в основном опасаться возможного проигрыша, и от этого страдала работа. Они так остро воспринимали конкуренцию как агрессию, что вместо работы акцентировали внимание на своем отношении к агрессору.[155]

У подвергшихся этому тестированию студентов проявилась склонность к большой зависимости от возможного стыда из-за неудачи. Как и соответствие гири своему профессиональному имени у учителя и у бизнесмена, их беспокоит их соответствие гири своему имени студентов. Проигравшие соревнования студенческие команды при переживании стыда за неудачу также доходили до крайности. Экипажи гребных судов, оплакивая свое поражение, могли упасть на дно лодок под весла и расплакаться. Проигравшие игры бейсбольные команды могли собраться в кучку и громко плакать. В Соединенных Штатах мы бы сказали, что они не умеют проигрывать. Согласно требованиям нашего этикета, им следует сказать: победили сильнейшие. Проигравшие должны пожать руки победителям. Независимо от нашего нежелания быть побежденными, мы презираем людей, устраивающих из этого события эмоциональную драму.

Японцы всегда отличались изобретательностью в придумывании способов уклонения от прямой конкуренции. В начальных школах они низводят ее до минимального, немыслимого для американцев уровня. Их учителям предписывается задача научить каждого ребенка навыку совершенствования своих же достижений и не позволять ему сравнивать себя с другими. В начальных школах учащихся даже не оставляют на второй год в одном и том же классе, и все поступившие одновременно в школу проходят вместе весь курс начального обучения. В их отчетах об успеваемости в начальных школах дети располагаются не по учебной успеваемости, а по отметкам за поведение; в тех же случаях, когда конкурентные ситуации действительно неизбежны, как на вступительных экзаменах в средних школах, напряжение, естественно, становится огромным. У каждого учителя есть свои истории о мальчиках, покончивших с собой при известии о своем провале.

Это низведение прямой конкуренции до минимального уровня проходит сквозь всю японскую жизнь. Этика, основанная на он, оставляет мало места для конкуренции, в то время как американский категорический императив ставит акцент на достижении успеха в конкуренции со своими коллегами. В целом японская иерархическая система со всеми ее детально разработанными правилами для каждого социального класса низводит до минимума прямую конкуренцию. В семейной системе она также незначительна, поскольку отец и сын институционально не конкурируют друг с другом, как в Америке: допустимо их отвержение друг друга, но только не конкуренция. Японцы с удивлением и критически отзываются об американской семье, где между отцом и сыном существует соперничество за возможность пользоваться семейным автомобилем и за внимание матери-жены.

Вездесущий, институт посредничества — одно из наиболее широко распространенных у японцев средств для устранения прямой конфронтации двух соперничающих друг с другом людей. Посредничество необходимо в любой ситуации, когда человек из-за неудачи мог бы пережить стыд, и поэтому к услугам посредников прибегают во многих случаях — при брачном сговоре, при оказании услуг по устройству на работу, при смене места работы и при осуществлении бессчетного количества повседневных дел. Этот посредник имеет дело с обеими сторонами, а в таком важном деле, как брак, каждая сторона нанимает своего посредника, и они обговаривают между собой детали дела, прежде чем сообщат о них — каждый своей стороне. При таком ведении дел через вторые лица главные персонажи избавлены от необходимости выслушивать претензии и обвинения, которые оскорбили бы гири их имени, если бы общение происходило напрямую. Действуя в таком качестве, посредник завоевывает также себе престиж, и успешное проведение дела приносит ему уважение общины. Шансы на мирное разрешение повышаются, поскольку у посредника есть личный вклад в гладкий ход переговоров. Подобным же образом посредник действует и при выяснении у нанимателя возможности устройства на работу своего клиента или при сообщении нанимателю о решении работника бросить свою работу.

Во избежание провоцирующих стыд ситуаций, способных поставить в сомнительное положение гири своему имени, установлены различного рода этикетные требования. Сведенные благодаря им до минимума ситуации такого рода лишаются прямой конкурентности. Японцы считают, что хозяин должен встретить гостя определенным ритуальным приветствием в приличествующей случаю одежде. Поэтому любому человеку, заставшему крестьянина дома в рабочей одежде, возможно, придется немного подождать. Крестьянин не подаст виду, что узнал гостя, до тех пор, пока не оденет соответствующую одежду и не приобретет должный вид. Неважно, если хозяину приходится переодеваться в том же помещении, где его дожидается гость. Просто его нет дома до того момента, пока он как хозяин не предстанет в должном виде. В сельских же районах парни могут ночью посещать девушек после того, как домочадцы заснут и девушка уже лежит в постели. Девушки могут принять их предложения или отказать, но парень обматывает полотенцем лицо, чтобы при отказе ему не пришлось стыдиться на следующий день. Маскировка не помешает девушке узнать, кто он; это — чисто страусиный прием с целью избежать чувства личного стыда. Этикет также требует, чтобы было как можно менее известно о любом плане, пока нет уверенности в его успехе. В обязанности сватов, устраивающих свадьбу, входит сведение предполагаемых невесты и жениха перед сговором о браке. Все делается так, чтобы эта встреча была случайной, потому что, если бы о цели знакомства было открыто заявлено на этом этапе, всякое внезапное прекращение переговоров угрожало бы чести одной или обеих семей. Поскольку каждого из молодой пары должны сопровождать один или оба родителя, а посредники должны быть хозяином или хозяйкой, лучше всего устроить эту встречу тогда, когда все они случайно «встречаются друг с другом» — или на ежегодном празднике хризантем, или на любовании цветением вишни,[156] или в известном парке или месте отдыха.

Всеми этими и многими другими способами японцы избегают ситуации, когда неудача может оказаться постыдной. Хотя они придают большое значение долгу избавления своего имени от оскорбления, на практике это выражается в организации событий так, чтобы человеку как можно реже приходилось чувствовать себя оскорбленным. В этом отношении они совершенно отличны от многих племен тихоокеанских островов, отводящих, как и японцы, очень важное место очищению своего имени.

У этих примитивных садоводческих народов Новой Гвинеи и Меланезии оскорбление, которое обязательно должно унижать и на которое надо ответить, — важная сила, побуждающая племя или отдельного человека к действию. Ни один племенной праздник у них не обходится без провоцирования одной деревни другой заявлениями: она настолько бедна, что не может накормить десятерых гостей, она настолько скупа, что прячет свои таро и кокосы, ее вожди настолько глупы, что при всем старании не в состоянии устроить праздник. Затем деревня, которой брошен вызов, одаривает пришельцев своими щедротами и гостеприимством и очищает свое имя. Подобное же происходит во время свадьбы и денежных сделок. Ступив на тропу войны, обе враждующие стороны перед тем, как вставить стрелы в луки, обмениваются также страшными оскорблениями. Любое событие обыгрывается ими так, будто оно-то и есть причина смертельной схватки. Это сильный стимул к действию, и такие племена часто очень жизнестойки. Но никто и никогда не писал об их вежливости.

Японцы же, напротив, — образец учтивости, и эта необыкновенная учтивость — мера того, насколько далеко зашли они в ограничении поводов для возникновения потребности в очищении своего имени. Ими сохраняются как несравненный стимул для стремления к достижению случаи унижающего оскорбления, но ограничиваются ситуации, при которых к нему прибегают. Оно уместно только в определенных ситуациях и в тех случаях, когда не срабатывают традиционные механизмы для избежания его. Безусловно, использование этого стимула в Японии внесло значительный вклад в обретение ею доминирующей позиции на Дальнем Востоке и в ее политическое поведение в войне с Англией и Америкой в минувшее десятилетие. Однако многие западные дискуссии о чувствительности японцев к оскорблению и о пылком желании их отомстить за себя более подходили бы для использующих также обычай оскорбления племен Новой Гвинеи, чем для Японии, и многие западные предсказания о поведении Японии после поражения в этой войне не сбылись, поскольку не принимали в расчет особых японских ограничений, накладываемых на гири своему имени.

Вежливость японцев не должна скрывать от американцев их чувствительности к запятнанной репутации. Американцы очень легко обмениваются личными уколами: для них это своего рода игра. Нам трудно представить необычайную серьезность, с которой в Японии относятся к легким словесным уколам. В своей автобиографии, написанной им по-английски и опубликованной в Америке, японский художник Ёсио Маркино живо описывает специфически японскую реакцию на то, что определяется им как насмешка. Ко времени написания книги он провел уже большую часть своей взрослой жизни в Соединенных Штатах и Европе, но чувствовал себя так, будто все еще жил в своем родном городке в сельской префектуре Аити.[157] Он был младшим ребенком в семье землевладельца с хорошим достатком и любовно воспитывался в прекрасном доме. К концу детских лет умерла его мать, а вскоре за этим обанкротился отец, и, чтобы расплатиться со своими долгами, ему пришлось продать все имущество. Семья распалась, и у Маркино не было ни копейки денег для осуществления своих честолюбивых планов. В их числе — выучить английский язык. Чтобы иметь возможность изучать язык, он устроился в ближайшую миссионерскую школу и работал там привратником. В свои восемнадцать лет он все еще не бывал нигде, кроме нескольких провинциальных японских городков, но решил отправиться в

Америку.

«Я посетил одного миссионера, которого уважал больше всех других. Я рассказал ему о своем желании поехать в Америку, надеясь, что, может быть, он сможет дать мне полезную информацию. К моему большому разочарованию, он воскликнул: «Что? Ты хочешь поехать в Америку?». Его жена находилась в этой же комнате, и они оба смеялись надо мной! В этот момент я почувствовал, будто вся кровь хлынула от моей головы к ногам! В таком положении я простоял молча несколько секунд, а затем, не промолвив «до свидания», бросился в свою комнату. «Все кончено», — сказал я себе.

На следующее утро я сбежал. Теперь хочу сказать, почему я всегда считал, что неискренность — величайшее преступление в этом мире, и ничто не может быть более неискренним, чем насмешка.

Я всегда прощаю другому гнев, потому что в природе человека быть в плохом настроении. В общем, я прощаю, когда кто-то мне лжет, потому что человек по природе очень слаб и довольно часто не способен выдержать трудные испытания и сказать всю правду. Я прощаю также, если кто-то распространяет любые беспочвенные слухи и сплетни обо мне, потому что очень легко поддаться искушению, когда другие убеждают в этом.

Даже убийц при известных обстоятельствах можно простить. Но насмешку извинить нельзя. Потому что без нарочитой неискренности невозможно насмехаться над невинными людьми.

Позвольте мне дать свое определение двух слов. Убийца — тот, кто убивает человеческую плоть. Насмешник — тот, кто убивает ДУШУ и сердце другого.

Душа и сердце значительно дороже плоти, поэтому и насмешка — худшее преступление. Миссионер и его жена на самом деле пытались убить мои душу и сердце, и боль в моем сердце кричала: «Почему вы так поступили?»».[158]

На следующее утро он ушел со всем своим скарбом, завязанным в платок. Он чувствовал себя «убитым» неверием миссионера в то, что парень из провинции и без копейки денег доберется до Америки и станет там художником. Имя его оставалось запятнанным до тех пор, пока он, добившись своей цели, не очистил его, но из-за насмешки миссионера у него не было иного выбора, как бросить место своей работы и попытаться добраться до Америки. Его обвинения миссионера в «неискренности» по-английски звучат странно: слова американца кажутся нам абсолютно «искренними» в нашем понимании этого слова. Но он употребляет слово в его японском значении, а японцы, как правило, не признают искренности унижающего, если тот не хочет спровоцировать на агрессию человека. Такая насмешка безответственна и свидетельствует о «неискренности».

«Даже убийцу при известных обстоятельствах можно простить. Но насмешку извинить нельзя». Поскольку она не «забывается», то единственно возможная реакция на оскверненную репутацию — это месть. Добравшись до Америки, Маркино очистил свое имя, но мести в японской традиции отводится важное место как «благородному делу» при оскорблении или поражениях. Японцы, писавшие книги для западных читателей, иногда пользовались яркими риторическими приемами для передачи японского отношения к мести. Инадзо Нитобэ,[159] один из наиболее благожелательно настроенных к нам японцев, писал в 1900 г.: «В мести заключено нечто способное удовлетворить чувство справедливости. Наше чувство мести — это точно то же самое, что и наши математические способности, и до той поры, пока мы не приведем к равенству обе части уравнения, мы не можем примириться с ощущением чего-то незавершенного».[160] Ёсисабуро Окакура в книге «The Life and Thought of Japan» приводит как параллель специфически японское обыкновение: «Многие так называемые особенности японского менталитета обязаны своим происхождением любви японцев к чистоте и сопутствующей ей ненависти к грязи. Но, скажите, как можно, будучи воспитанными, как мы, смотреть на пренебрежительное отношение или к чести нашей семьи или к национальной гордости иначе, чем на многочисленные оскорбления или раны, от которых нельзя избавиться или которые нельзя залечить, пока не будет достигнуто полное очищение через оправдание? Вы можете считать столь частые в общественной и частной жизни Японии случаи вендетты как своего рода утреннюю ванну, принимаемую людьми из страстной любви к чистоте».[161]

И далее он говорит, что японцы благодаря этому «живут чистой, незапятнанной жизнью, которая кажется такой же безмятежной и прекрасной, как вишня в цвету». Иными словами, эта «утренняя ванна» смывает грязь, которой вас испачкали другие, и вы не можете считаться добродетельным, пока хоть какая-то часть ее остается на вас. У японцев нет этического учения о том, что невозможно оскорбить человека, если тот не считает себя оскорбленным, и что оскверняет человека только «он сам», а не сказанное о нем или сделанное в отношении его.

Японская традиция постоянно поддерживает в народе этот идеал «утренней ванны» вендетты. Каждому японцу известны бесчисленные истории и рассказы о героях, из которых наиболее популярна историческая «Повесть о сорока семи ронинах». Их читают в школьных учебниках, ставят в театрах, снимают в кино и печатают в массовых изданиях. Они — часть живой культуры сегодняшней Японии.

Во многих из них речь идет о чувствительности к случайным неудачам. Например, один даймё попросил троих своих вассалов назвать мастера, изготовившего прекрасный меч. Они разошлись во мнениях, и когда были призваны эксперты, то обнаружилось, что только Нагоя Сандза правильно назвал его мечом Мурамаса. Ошибавшиеся приняли это как оскорбление и отправились убить Сандзу. Один из них обнаружил Сандзу спящим и ранил того его же мечом. Однако Сандза выжил, и тогда атаковавший его посвятил себя мести. В конце концов ему удалось убить его, и таким образом гири был исполнен.

В других повестях речь идет о необходимости мести за своего князя. Гири в японской этике означал одновременно и верность до смерти вассала своему господину, и совершенно противоположную ей безудержную враждебность к нему, когда вассал считал себя оскорбленным им. Хороший пример этого — одно из преданий об Иэясу, первом сёгуне Токугава. Рассказывали, что Иэясу сказал про одного своего вассала: «Он из тех, кто умирает от застрявшей в горле рыбной кости». Пятнавшие репутацию слова, которые значили, что ему следовало бы умереть недостойным образом, относились к числу непереносимых, и вассал дал клятву не забывать о них. В это время Иэясу занимался объединением страны из ее новой столицы Эдо (Токио) и не был еще защищен от нападения своих врагов. Вассал начал переговоры с враждебными Иэясу князьями, предложив им поджечь Эдо изнутри и опустошить город. Таким образом, его гири был бы удовлетворен, и он отомстил бы Иэясу. В большинстве случаев в западных дискуссиях о японской верности полностью отсутствует реалистический подход к ней, поскольку они не признают, что гири — не просто верность, а еще и добродетель, при известных обстоятельствах предписывающая необходимость предательства. Как говорят японцы, «битый человек становится бунтовщиком». Так же поступает и оскорбленный человек. Эти две темы из японских исторических преданий — месть кому-то, кто был прав, когда вы ошибались, и месть за пятно на репутации, пусть даже нанесенное своим господином, — общие сюжеты широко известных произведений японской литературы, и у них много вариантов.

Когда анализируешь современные биографии, романы и события, становится ясно, что, хотя многие японцы высоко ценят роль мести в японской традиции, рассказы о ней в Японии наших дней встречаются, несомненно, так же, если не более, редко, как и в западных странах. Это не означает, что забота человека о своей чести стала меньшей, скорее реакция на неудачу и на осквернение репутации все более приобретает не наступательный, а оборонительный характер. Люди также серьезно, как и прежде, переживают стыд, но он все чаще вместо того, чтобы побуждать к борьбе, парализует их энергию. Прямая агрессия в порыве мести чаще была возможна в бесправные домэйдзийские дни. В современную эпоху закон и порядок и более сложные взаимозависимые экономические дела вытеснили месть в подполье или направили ее на самого себя. Человек может лично отомстить своему врагу, сыграв с ним злую шутку, в которой он никогда не признается, — что-то вроде старой истории о хозяине, подавшем своему врагу припрятанные в очень вкусной еде экскременты и попросившем его угадать, что приготовлено. Гость, конечно, никогда не узнаёт. Но даже подобного рода скрытая агрессия встречается сегодня реже, чем направленная на себя. В этом случае у человека есть выбор: использовать ее как стимул для достижения «невозможного» или позволить ей разъесть свою душу.

Уязвимость японцев к неудачам, к опорочиванию их репутации, к отвержению очень легко приводит их не к разрушению других, а к саморазрушению. В их романах вновь и вновь речь идет о смене взрывов гнева и приступов меланхолии, столь часто посещающих в последние десятилетия образованных японцев. Герои этих романов скучают от заурядности жизни, от своих семей, от города, от деревни. Но это не тоска по звездам, когда любые усилия кажутся пошлыми на фоне воображаемой великой цели. Это не скука из-за разлада между реальной жизнью и идеалом. Когда у японцев есть перед собой большая цель, скука покидает их. Они избавляются от нее полностью, как бы ни была далека цель. Их скука — это болезнь высокочувствительных людей. Они интравертируют свою боязнь отвержения и замыкаются. Картина скуки в японском романе совершенно отлична от встречаемого нами в русских романах состояния души, когда разлад между реальным и идеальным мирами — основа для любой переживаемой их героями скуки. Сэр Джордж Сэнсом177 писал, что для японцев не существует разлада между реальным и идеальным. Он говорил не о том, что на этом основывается их скука, а о том, как они формулируют свое мировоззрение и свое отношение к жизни. Конечно, этот контраст между японскими и западными фундаментальными представлениями простирается далеко за пределы отдельного отмеченного здесь случая, но он имеет особое отношение к постоянно преследующим их депрессиям. Как и Россия, Япония — страна, в романах которой любят изображать картины скуки, и в этом она отличается от Соединенных Штатов. Американские романы не особенно интересуются этой темой. Наши романисты ищут причину страдания своих героев в недостатках их характеров или в ударах жестокого мира; они очень редко изображают чистую и откровенную скуку. Неспособность личности к приспособлению должна иметь какую-то причину, какую-то предысторию и вызывать у читателя моральное осуждение какого-то недостатка героя или героини или каких-то пороков социального строя. У Японии тоже есть свои пролетарские романы, в которых выражен протест против ужасающего экономического положения в городах и проявлений жестокости на коммерческих рыболовецких судах, но в их романах характеров представлен мир, в котором эмоции, по словам одного писателя, посещают персонажей чаще всего как блуждающий газ. Ни герой, ни автор не считают нужным анализировать обстоятельства жизни или биографию героя для объяснения причин его несчастья. Оно приходит и уходит. Люди очень ранимы. Они переориентировали на себя агрессивный импульс, направлявшийся героями японской истории на своих врагов, и депрессия представляется им теперь лишенной явных причин. Они могут ухватиться как за причину за какое-нибудь событие, но оно производит странное, едва ли более чем символическое, впечатление.

Самая крайняя форма направляемой современным японцем на себя агрессии — самоубийство. Согласно их убеждениям, самоубийство, совершенное должным образом, позволяет человеку очистить свое имя и восстановить память о нем. Осуждение американцами самоубийства превращает его лишь в акт безнадежной покорности отчаянию, почтительное же отношение японцев к нему позволяет им воспринимать самоубийство как почетную и значимую акцию. В некоторых случаях это самый почетный и полный смысла путь для исполнения гири своему имени. Должник, не выполнивший свои обязательства ко дню Нового года, чиновник, совершающий самоубийство в знак признания своей ответственности за какой-то несчастный случай, любовники, отмечающие печатью двойного самоубийства свою безнадежную любовь, патриот, протестующий против затягивания правительством начала войны с Китаем, — все они, как провалившийся на экзаменах мальчишка или избежавший пленения солдат, обращают последнее насилие на себя. Некоторые японские специалисты утверждают, что эта склонность к самоубийствам — новое для Японии явление. Трудно судить, так ли это, но статистика свидетельствует, что в последние годы обозреватели нередко завышали их число в Японии. В пропорциональном исчислении за последнее столетие в Дании и в донацистской Германии самоубийств было больше, чем когда-либо в Японии. Но несомненно, что здесь их много: японцы любят поднимать эту тему. Тема самоубийства обсуждается ими так же часто, как и американцами — тема преступности, и у них, как и у американцев, в этом случае срабатывает механизм замещения. Они предпочитают останавливаться не на убийстве других, а на фактах самоуничтожения личности. Говоря словами Бэкон,[162] они из этого делают свой излюбленный «ужасный случай» («flagrant case»). Благодаря ему удовлетворяется потребность, не реализуемая при акцентировании внимания на других акциях.

В современной Японии самоубийство имеет более мазохистский, чем в исторических повестях феодальной поры, характер. Там самурай по приказанию властей совершал самоубийство во избежание позорного для него наказания почти так же, как сегодня вражеский западный солдат счел бы лучше застрелить себя, чем быть повешенным, или избрал бы этот же способ для избавления от мук, ожидающих его после пленения врагом. Воину-самураю дозволялось совершить харакири точно так же, как иногда опозорившему себя прусскому офицеру — застрелиться наедине. Известные люди, узнав об отсутствии у них надежды на спасение своей чести другим способом, оставляли на столе в своей комнате бутылку виски или револьвер. Для японского самурая при подобных обстоятельствах расставание с жизнью — это лишь дело выбора способа: смерть неизбежна. В современную эпоху выбирается самоубийство. Вместо убийства другого человек обращает насилие на себя. Акт самоубийства, бывший в феодальные времена последним свидетельством храбрости и решительности человека, стал сегодня избранным им самим путем самоуничтожения. За время двух последних поколений, когда японцы все более остро стали ощущать, что «мир неустойчив», что нет соответствия между «обеими частями уравнения», что для избавления от грязи им нужна «утренняя ванна», вместо других они все чаще убивали себя.

В этом направлении эволюционировало даже самоубийство как последний аргумент для победы «своих» — хотя оно совершалось и в феодальные, и в новые времена. Знаменитая история токугавской поры повествует об обнажившем свое тело и приготовившем меч для немедленного совершения харакири в присутствии всего Совета и регента сёгуната старом наставнике, занимавшем высокое положение в этом Совете. Весь день сохранялась угроза самоубийства, благодаря чему удалось гарантировать кандидату наставника наследование места сёгуна. Он добился своего, и самоубийство не состоялось. На западный взгляд, воспитатель шантажировал противников. Однако в наши дни самоубийство в знак протеста — это акт, совершаемый мучеником, а не посредником. К нему прибегают из-за неудачи или в знак несогласия с каким-нибудь уже заключенным соглашением, как, например, с Соглашением о военно-морском паритете.[163] Его совершают так, что только сам акт, а не угроза самоубийства, в состоянии повлиять на общественное мнение.

Этот рост склонности к нанесению удара по себе при угрозе гири своему имени необязательно ведет к таким крайним шагам, как самоубийство. Направленные на себя агрессии могут просто вызвать депрессию, усталость и ту типично японскую скуку, которой предавались образованные слои японского общества. У столь широкого распространения ее в этих слоях существовали веские социологические основания, поскольку интеллигенция была многочисленной, а положение ее в иерархии отличалось крайней неустойчивостью. Только незначительная ее часть могла найти удовлетворение своим честолюбивым устремлениям. В 30-е годы XX в. ее положение также было уязвимо, поскольку власти страшились ее «опасных мыслей» и относились к ней с подозрением. Японские интеллектуалы обычно объясняют свои фрустрации недовольством из-за неразберихи в ходе вестернизации, но это объяснение не полное. Колебания в настроении от сильного чувства привязанности к большой скуке — типично японское явление, и типично японской была психическая травма, пережитая многими японскими интеллектуалами. В середине 30-х годов XX в. многие из них избавились от нее также традиционно по-японски: они приняли националистические цели и снова переориентировали атаку вовне — прочь от себя. В тотальной агрессии против других стран они увидели возможность опять «обрести себя». Они избавились от скверного настроения и почувствовали в себе великую новую силу, ее не удалось обрести в личных отношениях, но они были убеждены, что смогут сделать это как представители страны-победительницы.