Глава 5. ПОЛОВОЙ ВОПРОС

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 5. ПОЛОВОЙ ВОПРОС

Вопрос о поле и любви имеет центральное значение для всего нашего религиозно-философского и религиозно-общественного миросозерцания. Главный недостаток всех социальных теорий – это стыдливость, а часто лицемерное игнорирование источника жизни, виновника всей человеческой истории – половой любви.

Николай Бердяев

Возникновение полового вопроса

До конца XIX в. сексуально-эротические отношения и чувства в России были преимущественно предметом моральнорелигиозных дебатов. Постепенно, как это несколькими десятилетиями раньше произошло в Западной Европе, контекст сексуального дискурса расширяется: из сугубо частного, интимного и табуируемого явления сексуальность становится частью глобального, макросоциального «полового вопроса».

Понятие «половой вопрос», вошедшее в массовое употребление в конце XIX в. (кто именно его ввел, я не знаю), многозначно. Слово «вопрос» подразумевает, что речь идет о чем-то заведомо сложном, неясном, проблематичном, требующем прояснения и разрешения. Слово «половой» обозначало, во-первых, социальные отношения мужчин и женщин, то, что много лет спустя стали называть гендерными отношениями или гендерным порядком. Поскольку субъектами этого дискурса в XIX в. были в основном мужчины (женщины только начинали обсуждать эти темы), которые себя объектом рассмотрения не считали, половой вопрос в этом, макросоциальном, аспекте стал практически «женским вопросом», подразумевая социальное положение, права и эмансипацию женщин. Но обсуждать «женский вопрос» вне брачно-семейных, любовных и сексуальных отношений казалось странным, поэтому «половой вопрос» формулируется также как сексуальный, касающийся сексуальности.

Проблематизация сексуальности означала, что она перестала быть чем-то однозначным, само собой разумеющимся. Если раньше ее обсуждали преимущественно в религиозно-нравственных (греховное или добродетельное, нравственное или безнравственное) и отчасти эстетических (прекрасное или безобразное) терминах, то теперь рядом с ними возникает множество других, отчетливо социальных контекстов: сексуальность и способы регулирования рождаемости, сексуальность и брак, сексуальность и бедность, сексуальность и преступность, сексуальность и общественное здоровье, сексуальность и коммерция, сексуальность и воспитание детей. Все эти темы формулируются как нечто новое, актуальное, тревожное, подлежащее срочному урегулированию. Представители разных профессий – врачи, юристы, демографы, криминологи, гигиенисты, сексологи, социальные работники – не только по-разному их формулируют, но и предлагают принципиально разные решения. Проститутка как «развратная женщина» или как жертва социальной несправедливости – совершенно разные понятия, за которыми стоят разные идеологии и разные варианты социальной политики (Weeks, 1981).

«В России, как и в Европе, возникновение капиталистического рынка, появление коммерческой культуры и зарождение системы профессиональных объединений дали толчок соперничеству за право регулировать нормы сексуального поведения, определять границы индивидуальной свободы и отделять частную жизнь человека от жизни общества. Но местные условия в России сильно отличались от европейских. И возможность публично выразить свои политические взгляды, и сам доступ к политической власти были строго ограничены в царской России даже для тех, кто стоял на самом верху официальной общественной пирамиды и пользовался всеми благами цивилизации западного типа. Переход от административных к правовым принципам управления происходил в России гораздо медленнее, чем в странах континента. Процессы урбанизации и индустриализации приняли здесь формы, резко отличающиеся от тех, в которых эти процессы происходили на Западе, где кардинальные изменения в социально-экономической сфере зашли уже достаточно далеко... Как в свое время критика капитализма предшествовала окончательному его появлению в России, так и викторианские понятия о приличиях, связанных с интимными сторонами жизни, и опасностях, связанных с половыми отношениями, были подвергнуты сомнению еще до того, как им удалось пустить корни на российской земле. Никто из тесно связанных между собой участников викторианской сексуальной драмы не смог адекватно проявить себя на русской сцене: ни отличающийся самодисциплиной буржуазный мужчина, ни его эротически заторможенная, лишенная сексапильности и привязанная к дому жена, ни неразборчивый в половых связях и предающийся пьяному разврату мужчина из рабочего класса, ни больная и распущенная проститутка» (Энгельштейн, 1996. С. 12. Перевод мною исправлен. – И. К. ).

Поскольку Россия вступила на путь буржуазного развития позже Запада, русские мыслители, будь то консервативные славянофилы или радикальные социал-демократы, видели противоречия этого пути и думали, как избежать его издержек. Это породило острые политические споры, за которыми, как считает Энгельштейн (Там же. С. 338), стояли три принципиально разные стратегии:

1. Государство вводит четкие нормы индивидуального поведения, обеспечивая их соблюдение репрессивными административно-правовыми мерами.

2. Общество должно самостоятельно контролировать и сдерживать социально нежелательные аспекты сексуального поведения с помощью профессионального опыта и знаний.

3. Индивиды сами могут и должны контролировать свое поведение, главное – личный выбор.

В разных социальных средах и в разных сферах жизни это происходило неодинаково.

Подрыв устоев

Общая тенденция становления буржуазного общества – плюрализация и индивидуализация стилей жизни и связанное с этим изменение форм и методов социального контроля за сексуальностью. Если феодальное общество подчиняло сексуальность индивида задаче укрепления его семейных, родственных и иных социальных связей, то буржуазная эпоха выдвигает на первый план ценности индивидуально-психологического порядка. Некогда единые, одинаковые для всех нормы религиозной морали расслаиваются, уступая место специфическим кодам, связанным с особенным образом жизни того или иного сословия, социальной группы.

Раньше всех, уже в феодальную эпоху, эмансипировалось дворянство. Оно и раньше не особенно считалось с церковными ограничениями. Многое из того, что было для помещика запретным «в своем кругу», оказывалось вполне осуществимым с крепостной челядью. Трудно вообразить себе юного дворянского сынка, сколь угодно религиозного и нравственного, который бы начал половую жизнь не с крестьянкой. Это было совершенно в порядке вещей. Если здесь и видели нравственную проблему, то исключительно проблему собственной моральной и физической чистоты.

Примеры помещичьего произвола, садизма, сексуального насилия, противостоять которому зависимые люди не могли, подрывали и раскачивали традиционные устои семейного благолепия. Отмена крепостного права в этом отношении мало что изменила, хотя теперь за сексуальные услуги приходилось платить.

Сильнее всего подрывал семейные устои рост социальной мобильности населения. Отхожие промыслы, в которых участвовали миллионы крестьян, надолго отрывали женатых мужчин от семьи, нарушали регулярность половых отношений в браке, а порой вообще превращали его в фикцию. Как писал известный русский гигиенист Дмитрий Жбанков, «многим питерщикам, особенно приходящим домой через 3—5 лет, жена и семья или, вернее, дом и хозяйство нужны только как обеспечение под старость, когда нельзя будет ходить в Питер, а до тех пор их привязанности и половые требования удовлетворяются в той или иной форме на стороне... Молодая жена не является помехой для отлучки, а, напротив, развязывает руки своему мужу, освобождает его от земли и деревни... Для некоторых женщин вся семейная жизнь ограничивается двумя-тремя месяцами» (Жбанков, 1891. С. 82).

Одних женщин это практически лишало сексуальной жизни, другие находили утешение во внебрачных связях. Особенно славились ими, как из-за неудовлетворенных сексуальных потребностей, так и в силу материальной необходимости, солдатские жены. Владимирские мужики говорили, что «солдатки затылком наволочки стирают» (Быт великорусских крестьян-землепашцев, 1993. С. 276). Газета «Тамбовские губернские ведомости» писала в 1859 г.: «Предоставленные сами себе, без опоры и надзора, молодые женщины, вследствие отсутствия мужей своих, вели большей частью распутный образ жизни». В 1899 г. земский начальник пишет, что солдатки «везде гуляют, сколько хотят. Они, к сожалению, у нас не работают, а добывают себе пищу легким (на мужской взгляд. – И. К .) образом. Не лучше их семейная жизнь в тесном смысле этого слова. Ужаснейший обычай в крестьянстве женить своих детей до поступления на службу – обычай, происходящий от необходимости иметь лишнюю работницу, – является источником больших несчастий. Солдатки в громадном большинстве случаев ведут жизнь крайне распутную…» (Щербинин, 2004. С. 347—348).

Изменять мужу под пристальным взглядом односельчан было рискованно: уведомленный муж, при полном сочувствии соседей, бил «изменницу» смертным боем. «Жену, замеченную в прелюбодеянии, избивают до крайности, пока она не “бросит дурь”. Мир в таком случае на стороне мужа» (Быт великорусских крестьян-землепашцев, 1993. С. 275). Привязанную к телеге, вымазанную дегтем и вывалянную в пуху и в перьях голую женщину, которую мужик вел по деревне в наказание за измену, можно было видеть в русской деревне еще в конце XIX в. Горький лично наблюдал такое наказание в деревне Кандыбовка Херсонской губернии в 1891 г. и описал его в рассказе «Вывод». Сходные наказания бытовали и в других черноземных губерниях: «Женщин обнажают, мажут дегтем, осыпают куриными перьями и так водят по улице; в летнее время мажут патокой и привязывают к дереву на съедение насекомым». В Рязанской губернии «гулящих» женщин избивали, затем задирали рубашку и связывали на голове, чтобы голова женщины находилась как бы в мешке, а до пояса она была голая, и так пускали по деревне (Семенова-Тян-Шанская, 1914. С. 47—48; Миронов, 2000. Т. 1. С. 245—246). В промышленных губерниях нравы были мягче, супружеская измена постепенно стала рассматриваться как частное семейное дело.

В последней трети XIX – начале XX в., несмотря на значительные региональные вариации, под воздействием города, отходничества, коммерциализации хозяйства и более активного вовлечения женщин в хозяйственную деятельность «внутрисемейные отношения гуманизировались среди всего российского крестьянства» (Миронов, 2000. Т. 1. С. 249). Некогда сильная монолитная патриархальная семья «все больше превращалась в зеркало “русского кризиса”, в котором отражался нараставший всеобщий разлад» (Вишневский, 1998. С. 129).

Если в середине XIX в. считалось, что человек живет для семьи, то теперь человек начинает осознавать свою автономную ценность. А. Г. Вишневский цитирует выразительные свидетельства исследователей крестьянского быта. «С каждым годом растет стремление крестьян веками выработанную форму общежития, большую семью, заменить новою, которая дает и больший простор инициативе отдельного лица, и возможность самостоятельного, независимого существования, растет стремление заменить большую семью малой» (Богаевский, 1889). «Спросите любого из здешних крестьян, где лучше работать, в большой или в малой семье, он ответит вам всегда одно и то же: “в большой семье беспример лучше робить”… Но предложите крестьянину вопрос: “А где лучше жить, в большой семье или в маленькой?” И он вам тот час же ответит: “не приведи Бог никому жить в большой семье” (Тихонов, 1891. Цит. по: Вишневский, 1998. С. 131).

Городская семья отличалась от деревенской не столько большей свободой, сколько сословными различиями. Монолитность купеческих семей поддерживалась тщательным контролем за поведением домочадцев, включая строгий надзор за девушками, добродетельность которых была своего рода семейным брендом и дорогим товаром. Напротив, нравы фабричных рабочих отличались распущенностью. Жилищная скученность и бедность, усугублявшаяся пьянством, оставляли мало возможностей для счастливой и стабильной брачной жизни. Многие женщины-работницы были вынуждены прирабатывать проституцией. Нередки были также изнасилования и покушения на детей. По словам знаменитого юриста А. Ф. Кони, «с городом связаны: преждевременное половое развитие отроков и искусственно вызываемый им разврат юношей, под влиянием дурных примеров товарищей, своеобразного молодечества и широко развитой проституции, а также вредные развлечения, по большей части недоступные сельской жизни» (Кони, 1976. Т. 4. С. 465). «Половая распущенность», венерические заболевания и детская проституция упоминаются во всех описаниях городского быта второй половины XIX – начала XX в., причем им нередко противопоставляли идеализированную «чистоту» и «целомудрие» традиционного крестьянского образа жизни.

Контроль за рождаемостью Рост социальной мобильности и ослабление семейных уз, естественно, актуализируют проблему контроля за рождаемостью. В допетровской России аборты, контрацепция и детоубийство оценивались одинаково отрицательно и обозначались одним и тем же словом «душегубство». Тем не менее, русская народная медицина знала немало разных средств, как правило примитивных и небезопасных, для вытравления плода или вызывания искусственного аборта. В конце XIX в. отмечалось, что «из средств, употребляемых для прерывания беременности, на первом плане стоят механические, как то: поднимание тяжестей, прыгание со стола или скамейки, тугое бинтование и разминание живота, трясение всего тела и т. п.» (Афиногенов, 1903. С. 57. Цит. по: Вишневский, 1977. С. 127). Церковь к любому контролю рождаемости относилась резко отрицательно. В XIX в. к церковному осуждению присоединились врачи и представители интеллигенции. В 1847 г. В. А. Милютин писал в «Современнике»:

«В последнее время предложены были... средства для противодействия развитию народонаселения... Некоторые из них до невероятности нелепы, как например, предложение употреблять при удовлетворении чувственных наклонностей известное средство, предупреждающее рождение детей, или предложение одного доктора извлекать посредством особого инструмента, устроенного ad hoc, зародыш прежде его рождения. Другие средства не столь возмутительны, но также чрезвычайно странны» (Милютин, 1946. С. 93).

Сорок лет спустя эти инвективы, адресуя их, впрочем, исключительно правящим классам, продолжил Лев Толстой. Однако морализация ни в коей мере не уменьшала объективной потребности в планировании рождаемости. Хотя искусственный аборт был уголовным преступлением, в Петербурге их количество выросло с 1897 до 1912 г. в 10 раз. Между тем многие врачи, не говоря уж о моралистах, столь же нетерпимо, как к абортам, относились и к любой контрацепции. В 1893 г. А. Г. Боряковский писал в газете «Врач», что «средства, препятствующие зачатию, так называемые презервативы, приобретают все более широкое распространение. В газетах печатаются о них рекламы; в аптеках, аптечных складах, инструментальных и резиновых магазинах они всегда в обилии и на самом видном месте» (Боряковский, 1893. Цит. по: Вишневский, 1977. С. 128). По мнению автора, презервативы, как и прерванное сношение, настолько вредны для здоровья, что «лучше уж совсем отказаться от полового сношения, чем умножать горе болезнями».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.