III. Артель

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

III. Артель

Семен Торинский — в настоящее время вся надежда Петрухи и семьи его — принадлежал к числу тех людей, которые из бедного простого мужика-наемщика, благодаря своей русской сметке и толковитости, мало-помалу переходят в завидное положение хозяина, когда они раздают уже милости и ставят других, себе подобных, в безусловную зависимость и подчинение. Пришел он (давно когда-то) в Петербург таким же, как Петруха, и с тою же положительною целью — попытаться добиться в столице счастья. Счастье это сначала не находило его, и Семен Торинский был простым плотником. Толк его вскоре замечен был хозяином-подрядчиком, и приезжий плотник назначен уставщиком, и в то же время, по общему согласию артели, выбран был в артельные, и на честность его положились все сотоварищи. Топор, с этих пор, он уже редко брал в руки: его заменил аршин и кулечек, в который укладывалась артельная провизия.

Семен имел дело с мелочными торговцами и приблизился в сношениях своих к подрядчику. Подрядчик делал распоряжения, Семен спешил приводить их в исполнение, имея, таким образом, ежедневный, едва ли не ежечасный, случай угодить хозяину, потрафить на его милость, говоря их же собственным выражением. От хозяина-подрядчика зависит многое в судьбе его подчиненных, и особенно в судьбе артельного. Счастье последнего, если он попадет к богатому, доверенному подрядчику, который снимает подрядов много. Не удивительно, что один из таких подрядов (поменьше и не так выгодный) он легко может передать своему честному помощнику-артельному и уполномочить его на все доходы и остатки.

От уменья; сметки и сноровки молодого подрядчика зависит пробить себе трудную дорогу к доверию и будущим работам на себя, независимо. И вот почему всякий молодой подрядчик льстив, угодлив до последней степени, низкопоклонен, даже велеречив и остроумен по-своему. Таких людей любят строители, и постоянное сниманье шапки чистенько одетого человека при всех, на улице, считают они за вежливость, должное уважение к своей личности и всегда помнят о них при начале новых построек, приглашают их и во всем на них полагаются. От такого рода подрядчика зависит только спешить обставить себя поприличнее: бросить мужицкие деревенские привычки и помаленьку привыкать к обычаям торговцев средней руки, чтоб и самому в некотором роде разыгрывать роль купца с капитальцем. Тогда со стороны подчиненных, по непреложному закону природы, и доверия к ним, и уважения оказывается гораздо больше и к имени его, вместо прозвища по деревне или но какому-либо физическому недостатку, присоединяется, с должным уважением, величанье по батюшке.

То же самое случилось и с Семеном Торинским — толковым, сметливым, угодливым.

Он превратился в Семена Ивановича, сшил себе до пят синюю суконную сибирку, завел пестрый бархатный жилет, шляпу, хотя и порыжелую, но все-таки пуховую и круглую, часы серебряные луковицей, при длинной бисерной цепочке; на руки счел за нужное натягивать перчатки, сначала нитяные, а потом и замшевые. Бороду он оставил в прежнем виде и только круглил ее, подстригая снизу; волоса носил также по-русски и до конца жизни решился быть верным старым обычаям.

Квартиру из трех комнат снял он прямо от домового хозяина и убрал приличною и прочною мебелью и вслед же за этим имел удовольствие принимать в новой квартире свою сожительницу, которую поспешил выписать из деревни. Не без особенной досады и неудовольствия увидел он, что хозяйка его совсем болезная деревенская баба, которая далеко не умела соображаться со столичными обычаями, была болтлива, бестолкова, любила сбирать в лавочке все квартирные дрязги и приносить ему, несмотря на строгий приказ оставлять про себя и не беспокоить его. Вследствие недовольства женой и отчасти самим собой, Семен Иванович рассчитал кухарку, которую принанял было для того, чтобы сожительница понежилась вдоволь и отдохнула бы от деревенских работ, как подрядчица.

Разузнавши же теперь, что она не рождена для столицы, низвел едва ли не до простого звания кухарки, подчинив ее досужеству всю кухню: ухват и веник, горшок и ведра. Заклявшись держать ее вне своих интересов, он не делился с нею никакими секретными планами и предположениями. Только по праздникам наряжал он ее в немецкое платье, с трудом отучив от сарафана и повойника. Последний заменила баба шелковою зеленою косынкою, которая обматывалась кругом головы, наподобие колпака, и на самом лбу завязывалась маленьким узелком, из которого торчали коротенькие кончики. В ушах у ней всегда были серьги, по праздникам с жемчужными подвесками; на руках серебряные кольца, которых у самого Семена Ивановича было на пальцах едва ли не больше десятка.

Вырядившись чистенько и прилично, подрядчик с подрядчицею любил пройтись в церковь, оттуда зайти к доброму земляку одинакового с ним веса и значения, где неимоверно много выпивалось кофею, еще больше того решалось коммерческих вопросов. Составлялась закуска, приносился праздничный пирог, даже кильки и бутылка дешевенького шиттовского хересу. Любил тем же поклониться и поважить земляка и сам Семен Иванович в другое время, на следующий праздник, и на самом деле приводил в исполнение известную поговорку: «Костромици, в куцу, галицане, в куцу, ярославцы, проць!»

На основании этого правила и Петруха отыскивал его, и отыскали и не ошиблись, еще прежде Петрухи, не один десяток земляков Семена Ивановича, Герасима Степаныча, Ивана Парамоныча. Здесь всегда рука руку моет — и в трактире, где если один романовец, то уже и все романовцы, в колбасной лавке хозяин из Углича, то и повар его, и приказчики, и мальчишки углицкие. В галицкой же плотничьей артели перепутались и галицкие, и костромские, и кологривские, и чухломские, и галицкая эта артель потому только, что галицких плотников больше числом.

Семен Иванович сидел и писал обглоданным пером из заплесневелой чернильницы на клочке порядочно засаленной бумаги (будучи плохим грамотеем, чуть ли даже не самоучкой, он любил и обстановку подобного же рода и некоторую чистоту и опрятность не считал делом важным, имеющим какой-либо смысл и значение). Комната, в которой сидел Семен Иванович и которая на языке его жены имела название «хозяйской» в отличие от другой, отделенной перегородкой и называвшейся просто спальней, вся до последнего нельзя набита мебелью, сделанной хотя и аляповато, но прочно и плотно. Подушки на диване и стульях были набиты едва ли не булыжником и обтянуты клеенкой, во многих местах уже обтершейся.

Над диваном висели два портрета, писанные масляными красками и принадлежавшие к числу тех портретов, которые имеют поползновение быть решительно не похожими на тех, кого хотел изобразить самоучка-маляр чухломец. По обилию перстней на руках, по сибирке и пестрому жилету, наконец, по бороде еще можно было заподозрить, что один портрет был писан с Семена Ивановича и другой с жены его, на котором торчало криворотое, кривоглазое лицо без малейшего намека на что-либо человеческое, увенчанное косынкой с заветным узелком на лбу. У Семена Ивановича в руках был розан, жена его просто подобрала свои руки, сложила их на грудь и съежила губы, как бы давая зарок хранить вечное гробовое молчание.

Остальная комнатная мебель была обыкновенная: зеркало, втрое и в ширину увеличивающее лицо, высокий комод, бедно покрашенный красной краской, сложенный ломберный стол с выгнившим сукном и покоробившейся половинкой крышки и с поломанными двумя задними ножками. Вообще комнату подрядчика с первого раза можно было назвать квартирою какого-нибудь переписчика-труженика, по двугривенному за лист перебеляющего всякое писанье, самое неразборчивое и самое безграмотное, переписчика, просиживающего за своей работой всегда далеко за полночь, робкого, стыдливого и почти всегда презираемого своим давальщиком; наконец, даже можно назвать квартирою старого, опытного, закаленного в своем деле журнального корректора, сквозь голову которого прошла бездна живых, свежих мыслей, не оставивших ни малейшего следа, кроме твердого машинального знания корректурных знаков и привычки сейчас же приниматься за корректурный лист и кончать и отсылать его в типографию.

Только рубанок под диваном, пила и даже, может быть, топор обличают в хозяине скромной, но чистенькой квартирки плотничьего подрядчика, который — надо сказать кстати и к чести его — не брезгает и умственными занятиями: под резною позлащенною киотою с образом Воскресения и другими, маленькими, на маленьком круглом столе, рядом с вербой, лежат три-четыре книги духовного содержания в кожаном переплете и в папке — толстые московские святцы с историею об Артамоне Сергеевиче Матвееве и описаниями всех всероссийских монастырей и пустынь. На комоде валялась даже «светская книга»: «Похождения прекрасной Анжелики с двумя удальцами, перевод с французского».

Семен Иванович сидел за счетами в халате, с дешевенькой сигаркой во рту, сигаркой сомнительного цвета и удушающего запаха (а нельзя подрядчику без сигарки — таков закон и обычай), когда в комнату вошла его жена, сейчас только бросившая стряпню.

— Сколько раз я вам говорил, Окулина Артамоновна, чтобы обряжались вы по-христиански; фартук бы надели, а то что, с позволения сказать, этаким-то неряшеством украшаешься?..

— Ну, вот, батько, опять облаял, и забыла, зачем пришла-то: словно пришиб кто, запамятовала.

— Да вы бы лучше мне в таком разрушении и не казались. Ведь здесь, мать моя, столиция, государство, — не деревня какая.

— Ладно — ну ладно, батько, который раз слышу?.. а зачем пришла-то — забыла: убей — не вспомню.

— Ступай опомнись: приди в забвение.

И Семен Иванович, тем досадно-насмешливым взглядом, которым только и смотрят взад человека неприятного, посмотрел на удалявшуюся в кухню сожительницу.

Кстати сказать, что Семен Иванович, как обжившийся питерщик и к тому же ломавший из себя купца, любил ввернуть в обыденную, простую речь книжные и даже иностранные слова, вовсе не понимая их настоящего смысла, но самодовольно гордясь завидным преимуществом столичного человека и притом грамотного. До изумительного правдоподобия справедлив тот анекдот, в котором пьяного «кавалера службы военной», выпившего на счет гулявших в трактире и за спасибо ударившего, без видимой причины, по лицу одного из них, хозяева просили «отставить эфти куплеты и быть без консисторий». Особенно резко щеголяют этим недостатком петербургские люди средней руки, вроде Семенов Ивановичей — подрядчиков, мелочных лавочников, апраксинцев, артельщиков и проч.

Хозяйка Семена Ивановича не оставила-таки его в покое и вошла опять, но все же, по-прежнему, без фартука и в том же растрепанном виде.

— Что еще? — спросил он ее.

— Да вспомнила, батько! переварки-то у меня готовы — велишь, что ли, кофею-то засыпать?

— Законное дело, а сливок-то приобрела?

— Ну, батько, когда еще? Не успела сбегать. Даве ходила два раза — запамятовала… Да там тебя какой-то молодец еще спрашивает.

— Какой такой?

— Сказывает: с письмом; из деревни, мол, — из соседских.

— Позови сюда, что ему надо? Да там есть ли обо что обтереть ему ноги-то, а то нагрязнит — а на тебя плохая надежда, все в беспамятстве. Есть ли рогож-ка-то?

— С коих пор лежит, как не быть? — и не трогивала, целехонька.

— Ну, позови. Да спроси, как зовут.

Вскоре затем тихонько отворилась дверь в «хозяйскую» Семена Ивановича и из кухни вылез в нее Петруха, который, робко взглянув на подрядчика, низко, в пояс, поклонился ему.

— Здорово, молодец! — сказал Семен Иванович.

Парень подвинулся было вперед, вероятно, с намерением поцеловаться, но хозяин сделал движение рукой, примолвил: «Не надо!.. и так хороши!»

Парень остался на прежнем месте и опять робко, но все-таки в пояс поклонился.

— Ты от кого? — неласково спросил опять подрядчик.

— Да все из ваших же, из галицких… из Судомойки. Коли знал Артемья — Совой зовут, — сынок я его, дядя Семен!

— Что ж тебе надо?

— Письмо тебе привез от ваших; крепко-накрепко наказывали самому тебе отдать в руки: вишь, ты им вольную обещал справить, ждут, так…

— Ну, хорошо, хорошо, знаем! — перебил Семен Иванович парня.

Но тот, видимо собравшись с духом и сделавшись похрабрее и пооглядевшись, продолжал передавать наказы:

— Домашние тебе поклон велели низкой справить. Да тетка Лукерья попенять велела, что ты с лета ни единого письма не написал. Больно, вишь, они маются-то.

— Знаю, знаю! — перебивал было Семен Иванович, но парень стоял на своем:

— Вишь, овин новый к лету-то ставить хотят; навес на дворе перестилают; полы, слышь, погнили; да и избу-то, мол, новую зауряд перестроить: ты, слышь, подрядчик.

— Все это так, братец ты мой! — опять перебил его подрядчик. — Что же тебе-то надо?

— Да, вишь, поклон велели справить, письмо тебе крепко-накрепко в руки отдать — да поклониться: не надобен ли?

Малому поперхнулось, он закашлял в рукав и в то же время неловко, но опять поклонился в пояс.

Хозяин в это время кликнул жену; спросил, готово ли у ней все, и велел тотчас же накормить парня, а сам занялся в это время чтением письма и соображениями.

— Поешь-ко вот, кормилец, похлебочки-то: вечор с говядиной была. Сам-от велит супом звать, а по мне — похлебка она, так похлебка и есть. Да как тебя звать-то? что-то я тебя ровно бы совсем не знаю…

— Петром зовут, да как, чай, не знать, тетка Онисья? судомойковские ведь… Есть ли, полно, до вашей-то версты четыре?

— Чей же ты — судомойковской?

— А Сычов.

— Ну, да как, батько, не знать? С матерью-то твоей в сватовстве еще, по покойнику, по Демиду Калистратычу. Он-то ведь мне деверь был, а у матери-то твоей сватом шел, за батькой-то за твоим. Артемьем, кажись, и звать батьку-то твоего.

Петруха ожил. Словно в деревенскую семью попал. Он и ел, против ожидания, с охотой, и словоохотливо удовлетворял вопросам тетки Онисьи:

— Все ли здоровы наши-то, Петрованушко? Чай, бабушка Федосья куды плоха стала?

— Одно только толокно и ест и с печи не слезает.

— Так, батюшко, так; завсегда хворая и запрежь была. Овин-то новый у них?

— Все тот же. Наказывали дяде-то Семену поклониться — не пришлет ли, мол, пособьица?

— Ну, от него не дождешься, батько! Такой-то стал крутой! — И все лается ни зря ни походя! Совсем стал чуфарой.

Это немного озадачило парня.

— Да ты зачем к нему-то, места, что ли, просишь?

— Это бы дело-то, правду сказать, да не знаю, возьмет ли? Вишь, он…

— Возьмет, батько, для ча не взять? Наших, галицких, пытает ходить к нему: всех берет.

— То-то, кабы взял, я бы за него вечно Бога молил.

— Возьмет, для ча?..

— Войди, молодец! — раздался хозяйский голос из соседней комнаты. — Вот, вишь, парень, какая канитель идет: пишут взять тебя…

— Возьми, дядя Семен, яви Божескую милость…

— Так опять-таки обряды-то наши такие: местов-то, молодец, нет.

— Найди, дядя Семен, яви ты… Христа ради!..

Парень хоть бы в ноги готов был поклониться: у него уже опять заскребло на сердце и опять увязалось чувство безнадежности.

— Народу-то, вишь, молодец, нашло много, а работа-то наша, плотницкая, совсем плоха: дома-то, вишь, все каменные — так только полы да потолки и настилаем нынешним временем. Вон одна у меня артель забор около казенного дома ушла строить, а другая на Неве сваи вколачивает, — там и я в паю, не один.

Петруха не нашелся, что отвечать на это, и только бессознательно поклонился.

Хозяин опять начал:

— Да тебе во вразумление ли эта работа-то? не зря ли пришел, как много ваших ходит? Умеешь ли ты плотничать-то?

— Как не уметь, дядя Семен: не пришел бы.

— А строил ли что?

— Ну, да как не строить: в Вихляеве три овина сколотили, баню вашему — торинскому — соцкому. Хотел к твоим подрядиться — и брали, да, вишь, ждут твоей милости.

— В чьей же ты артели ходил?

— Да с Максимом Матвеевским: зимусь с ним у испидитора целый дом и со службами поставили. Славной такой дом-от вышел: лес хрушкой, не нахвалится.

— Твоя-то работа какая же была?

— Да всякая, какую укажут. Я, признательно сказать, все больше коло косяков да дверей; и рамы сколачивал, и чисто производил…

— Здесь, брат, и двери, и косяки все столярной работы; наша плотничья совсем, говорю тебе, плохо идет.

— Так! — только и нашелся ответить Петруха.

Хозяин подумал немного, пристально посмотрев на парня:

— Ладно! — говорит. — Зайди завтра эдак в вечерни… али поутру пораньше — тогда уж и порешим. Я похлопочу, постараюсь, сделаю, что во власти.

— Как тебе не во власти, дядя Семен? яви ты Божескую милость! Не в деревню же опять, Христовым именем. Я тебе по гроб плательщик.

По уходе земляка и соседа, которого и узнал Семен Иванович, но почему-то не соблаговолил признаться и приласкать его, он в тот же вечер, однако, собрался и ушел куда-то надолго. Чаю он дома не пил, а пил его в одном из множества столичных «заведений», с двумя другими подрядчиками.

Началось дело с того, что потребовали газету, потолковали, но Семен Иванович, разливавший чай, как хозяин и пригласивший других, мало вмешивался в разговор и отвечал односложно и не с такою толковистостью, как всегда делал прежде. Один из гостей начал было интересный рассказ, чтобы поддержать беседу:

— Теперича будем говорить вот какими резонами: сколько, значит, раз Касьян в году бывает, по святцам?

Ответу на вопрос, несколько щекотливый, со стороны двух других собеседников не последовало. За них ответил сам спрашивающий:

— Касьян этот самый бывает, через три года на четвертый, один раз. И этот самый год теперича, Касьянов, бывает что ни есть самый тяжелый: на хлеб червь нападает; этот теперича самый червь и деревья гложет, и весь лист точит. На скотину идет божие попущение — падеж, выходит. На небеси знамения: это Каин и Авель. И каково есть большая эта самая планида луна, то вся она обливается кровью. Леса горят, бури это…

Разговор на том и кончился и привел Семена Ивановича к тому заключению, что пора уже и приступить к делу: он налил пустые чашечки чаем; опять потребовал меду и изюму (подрядчики не пьют с сахаром в великий пост); крякнул Семен Иванович, оправился и начал без обиняков, прямо:

— Не надо ли, братцы, молодца кому? А у меня есть важный и к плотницкому делу приспособлен — соседский еще вдобавок, и деревни наши почесть с поля на поле. Чистую работу знает. Пришел ко мне прямо и всплакался: «Помоги-де!» Ну, отчего, мол, не помочь? Ступай, мол, молись Богу, а я скажу благоприятелям, припрошу их за тебя. Тебе, Евдоким Спиридоныч?

— Песок пересыпать, — у меня больше работ в навидности никаких нет, да и та поденная.

— Зачем, опять же, поденная? Этому парню такую не надо, такая-то и у меня есть — в пильщиках, да что?.. это не такой: свои просили, ну, и сам такой толковитый. Прямо, братец, ко мне пришел.

— Нет, благодарим, Семен Иваныч, и рад бы, не надо.

— А тебе, Трифон Еремеич?

— Да молодой?

— Слышь — только в силу вошел: укладистый такой, на вот! сыромятный ремень перервет, кажись.

— Так. Холостой али женатой?

— Тебе-то больно что — не все-то едино?

— Ну, да как тебе сказать, Семен Иваныч, не все-то едино, что хлеб, что мякина. Женатой-то, не что холостой, — дороже стоит.

— Я это, Трифон Еремеич, не рассуждаю.

— Надо. И тут имей, значит, сообразность, а потому и для тебя резонов из того выходит больше.

— Воля твоя… — Семен Иваныч при этом покрутил головой, — а я этого самого не понимаю.

— Надо. И малая рыбка завсегда лучше большого таракана — не нами сказано. Ты, коли норовишь по закону, ты и должен брать больше всех. Так ли небось?

— Это не в сумнении; это сущее, значит, обстоятельство…

— То-то. Так женатой?

— Нет, холостой.

— Что же, ты-то входил уж с ним в уряд: уступочка мне будет?

— В уряд-то я не входил, а расспросил только…

— Так, стало, мне придется? Дело! Что ж, он к тебе зайдет, что ли?

— К себе велел.

— Присылай! Работнику рады… ну, да нет: я лучше забреду к тебе сам. В вечерни, что ли?

— Может, утром…

— Ну, да ладно; как сам знаешь, так и делай, — присылай, присылай.

Трифон Еремеич нетерпеливо заворочался на стуле, выглядывая глазами полового.

— Молодец, ты, почтенный! как тебя звать-то?

— Васильем.

— Так, брат ты мой, Василий, вели селяночки рыбной, с осетринкой.

— Слушаю-с.

— Да постой, постой!

— Еще что не прикажете ли?

— Дай горькой графинчик, да побольше; закусочки — сухариков али — уж что тут! — давай пирогов маленьких.

Как бы то ни было, но участь Петра Артемьева решена; он не уйдет обратно в деревню. Завтра же его запишут в артель, отберут паспорт для прописки в квартале, дадут топор, долото, сапоги, если захочет, — все на артельные деньги, которые вычтутся при месячной уплате. Если у него остались деньги от дороги, то он обязан отдать их в артельную если не все, то возможную часть, потому что артель будет кормить его завтраком, обедом и ужином на другой же день.

Артель для него теперь заменяет родную деревню и напоминает ее живо, потому что в это общество не заползают столичные обычаи. По-деревенскому: артель спит немного, но зато крепко и в сытость; артель ест часто и много и — нужно отдать ей справедливость — всегда хорошо и чисто приготовленное: говядина у ней недавнего боя, пшено не затхлое, хлеб от хлебника по заказу, и, следовательно, всегда из свежей муки.

Артель дружна и крепка: обидеть одного — заставить мстить всех; тайн здесь ни у кого нет — все по-деревенски, попросту, нараспашку: домашние письма читаются вслух, при всех, и желающие могут приходить, слушать, давать советы. Захворает кто — артельный объявляет хозяину, и артель везет больного на общие деньги в больницу; умрет больной — и в могилу провожают его на артельные же деньги, и на них же один раз совершают панихиду. В большие праздники, а нередко и по воскресеньям у порядочной артели на столе — ведро или полведра вина, смотря по количеству паевщиков. В некоторых даже бывали трубки артельные, но всегда и во всех собака и кот, вечно сытые и раскормленные до последних пределов.

С ранним светом дня, с топорами за поясом, пилами, рубанками, скребками, бурачками, плотники плетутся на урок. При спешной работе завтракают там, но всегда обедают на квартире в ранний полдень. Шабашное время отдыха у них коротко, плотник отдыхает на переходах; вечерняя работа продолжается до сумерек, когда всякий петербургский житель может встретить около Сенной (плотники почему-то особенно полюбили это место) целую ораву таких молодцов, крайне разговорчивых на своем так называемом суздальском наречии (плотник из губернии к югу от Москвы замечательная редкость).

У всех под мышками щепы: у одних побольше, у других поменьше; бойкий и загребистый не прочь захватить целый кряж, если только под силу дотащить его до квартиры. Щепы эти важны в домашней экономии плотничьей артели, которая никогда не покупает дров. Щепами отопляет она квартиру, на щепах же готовится артельная пища, для чего всегда бывает нанята кухарка на артельные деньги. На обязанности дневального — чередового — сходить в лавочку за квасом, зайти по пути к хлебопеку; потому-то дневальный в свой день не берет топора в руки, прибирая квартиру, нары и проч. Он же носит и завтрак на работу, когда потребуют того обстоятельства.

Работают плотники весело, посреди шуток и доморощенных острот, вроде следующих:

— Кто это косяки-то прилаживал? — спросил один.

— Кологривских два парня! — отвечают.

— То-то, гляжу, работа дворянская — завсегда поправлять после них надо.

— Ты что это больно распелся, парень?

— Да, вишь, бабушка померла, так выть до смерти наказала ему.

— Петруха, подпояшься, а то, вишь, и рубанок что-то не скоро ходит.

— Эх, кабы сковороду яишницы мне теперь да водки, выпил бы и закусил.

— Ну, выпей кваску да закуси бородой! — и т. д. и т. п.

А между тем работа подвигается вперед. Приносят завтрак, и за завтраком те же остроты и прибаутки, до тех пор, пока не крикнет урядник:

— Ну, баста!.. Будет с семиовчинным-то возиться, пора и за работу приниматься!..

Опять начинается стук топора, свист пилы, визг рубанка вперемежку с песней, затянутой где-нибудь вверху, на стропилах, и подхваченной и под полом, и во всех четырех углах нового дома.

Артельный — атаман, глава артели, выборный по общему согласию, он на работе уставщик и указчик, дома — эконом, закупающий провизию, следовательно, ему за топор и рубанок браться уже решительно некогда, если только не приспичит задор и похвальба перед насмешками бойких паевщиков. Он ставит треугольник, прилаживает равновесок — гирьку, щелкает намеленной ниткой и отвечает перед подрядчиком за всякий кривой косяк, за всякую выпятившуюся половицу, за неровный бут и настилку.

В праздник плотники, сверх артельной водки, любят побаловать себя и наверхсыта: день гулевой и залишние деньги случаются, а добрый благоприятель под рукой. Плотники никогда не напиваются в одиночку, но опять-таки всегда артелью, хотя иногда меньшей числом и объемом. И потому куча пьяных, ругающихся перед кабаком мужиков всегда и непременно из одной какой-нибудь ближней артели плотников. Они всегда толкутся и считаются между собой, упрекая себя только в том разве, что один отказался раз распить с ним косушку, другой — хотел его обидеть, но когда и за что? — неизвестно.

От них не услышите брани на хозяев, без чего ни за что не обойдется пьяный маляр, портной, сапожник… Эти не прочь задеть и обидеть встречного; плотник никогда не решится на это: он или орет в полпивной, или, налаживая нескладную песню, ковыляет по панели на свои нары — и, таким образом, спит всегда дома и никогда не ночует в части. Если бы и случился такой грех, что один, отшатнувшись от компании, попал в ночлег на съезжую, то артель не замедлит отрядить на хлопоты… Артель этого не терпит, в артели каждый работник дорог и в рабочую пору ежечасно нужен.

Каждый почти год артель принимает новых паевщиков, отпускает старых, но всегда, верная старине, живет одним толком, тесно и неразрывно. Нередко случались такие годы, что подрядчики не нуждались в целой артели и хотели брать поодиночке, артель не соглашалась, приходила на биржу, решаясь даже на поденную, ломовую работу, но и тут: «бери их всех, порознь не пойдут — не рука!» Бывало и так, что целая артель сговаривалась, садилась на чугунку и брела в разные стороны, на родные полати и в закутье, если не спорилась им работа в столице целой артелью. Одним словом, артель крепко держится и старается быть верною родным, заветным поговоркам, что «один и в доме бедует, а семеро и в поле воюют», «две головни и в поле курятся, а одна и на шестке гаснет», — да, вероятно, и сами поговорки эти родились в артели, хотя, может статься, и не плотничьей.

Петра Артемьева, записавшегося в галицкую артель, теперь уже трудно отличить в ряду остальных рабочих: он или засел внутри дома на потолочный, брус и, мурлыкая себе под нос деревенскую песню, тяпает топором по брусу, или прилаживает доску к забору и сглаживает ее рубанком, если доска эта приходится клином и забор просвечивает. Петр Артемьев еще добросовестен в работе, по деревенским обычаям, где любят тепло и плотно, и не привык (но скоро привыкнет, по неизменным законам природы) к петербургским работам на «авось, небось да как-нибудь». Может быть, даже он послан подрядчиком и на Неву — сваи вбивать, и все-таки его трудно отличить в той толпе, которую не в редкость видеть петербургскому жителю, гуляющему по набережным.

Толпа этих рабочих-мужиков ухватилась дружно за длинные концы веревок, привязанных к огромному рычагу. Толпа эта несколько времени стоит молча, как бы собираясь с духом и выжидая сигнала, — и вот из средины ее раздался бойкий звонкий голос запевалы, и вся рабочая сила, дружно подхватив на первом же почти слове следующий громкий припевок, оглашает широкую, черную поверхность Невы:

Что-то свая наша стала?

— Закоперщика не стало.

Эх, ребята, собирайся,

За веревочку хватайся!

Ой, дубинушка, ухнем!

Ой, зеленая сама пойдет,

Ухнем!!!

Ух! уx! уx!

Немедленно вслед за песней раздается звяканье толстой цепи, и огромный молот падает несколько раз на сваю, далеко углубляя ее в рыхлую болотистую землю.

Стоит только прислушаться к переливам этой песни, чтоб безошибочно решить, что песня эта принесена сюда с Волги, что она сродни с «Вниз по матушке по Волге», но далеко не имеет ничего общего с плаксивой петербургской песней:

Как на матушке, на Неве-реке,

На Васильевском славном острове,

и пр.

Особенно доказывают это смелые переливы песни, рассчитывающие на громкое вторенье эха, которым так богаты гористые берега реки-кормилицы. Наконец, наглядное доказательство тут же, налицо: стоит только выждать, когда заговорят между собою работники, наречие которых любит букву о, переходящую даже на букву у, и, наконец, эта певучесть со странным переносом ударений всегда ясно отличает говор костромича от говора других соотечественников. При том же костромич несловоохотен, как будто груб в ответах с первого взгляда, но затронутый — разговорчив и откровенен. В этом он далеко перещеголяет белотельца-ярославца.

* * *

Несколько исключительное значение Петра Артемьева в артели объяснилось вскоре. Случай к тому был весьма прост и немногосложен: одному плотнику понадобилось написать письмо в деревню, а идти в полпивную, где уже почти всегда сидел присяжный писака, не хотелось.

— Да и рожон бы ему острый! — говорит плотник, — без пары пива не садится, да еще гривенник дай, а то не запечатает и не напишет, куды письму идти следно.

Петр Артемьев вызвался помочь горю.

— И впрямь, Петруха, садись-ко! Эдак-то мы к тому чихирнику-то и ходить не станем. Садись: я тебе пятачок дам.

— За что пятачок? — я и так, даром.

— За что даром: даром-то, сам, брат Петруха, знаешь, — и чирей, слышь, не садится.

Представилось маленькое затруднение: у писца не было ни чернил, ни пера, ни бумаги, но проситель нашелся лучше его: доставши шапку, он пошел по всем собирать на артельные чернила и чернильницу, перья и бумагу. Складчина по копейке серебром с брата — материал готов, и к тому же артельный.

С этих пор у Петрухи нежданно-негаданно явилась другая работа и лишняя копейка, которою он успел рассчитаться начисто с долгами артельными. Все потянулись к нему с просьбами, до бесконечности разнообразными и оригинальными.

Один пришел к нему и бойко начал:

— Ну-ко, Петруха, садись! и напиши ты мне, братец ты мой, такую грамотку, чтобы затылки все в кровь расчесали…

— Что же так больно страшно?

— А вот видишь ты, разумный человек: хозяйка у меня молодая, дома-то две зимы не был — обрадовалась, и дошли до меня, к примеру, эти самые слухи, что она, примерно, баловать стала. Накажи, Петруха, обругай ее, я, мол, крепко серчаю, и так, мол, что приду на зиму — дом верх ногами поставлю. Вишь, там на станциях нынче писарей завели, а дорога-то по нашей деревне напрорез пошла, а ребята-то все холостежь, — что волки, значит.

Петруха, сколько мог, удовлетворил желанию.

— Да ты бы завертки-то покрепче… эдак, чтобы жарко было, чтобы так всех в слезы и положить: пусть измываются.

— Нельзя же ведь так в письме-то, как говоришь: так ведь не напишешь, не выйдет…

— Ну, ты лучше знаешь: твое дело грамотное, а мы вахлаки — всяко-то по-твоему не разумеем. Слышь!.. хошь, напою пивом, алибо водки куплю?

— Нет, спасибо: знаешь — не принимаю.

— То-то, паря, дуришь! Не по-нашему, не подходяще ты делаешь. Ну, так считай за мной гривенник: грамотку-то ловко настрочил. Молодец ты, брат, у нас, Петруха! золото, серебро. Братцы, кто хочет письма писать, ступайте: Петруха с пером сидит.

— И впрямь, Петруха, напиши-ко зауряд уж и мне.

— Сказывай, как надо.

Петруха, при последних словах, обыкновенно настороживал уши, выслушивал бестолковую, отрывистую болтовню, из которой привык составлять нечто толковое, знакомясь таким образом с семейными тайнами каждого товарища, у которых не было на это завету.

— Пиши попервоначалу поклоны: батюшке, матери, дяде Демиду, тетке Офимье, ребятенкам; Гришутке, Параньке…

— Ну, да как следует, ведь уж знамо. Сказывай имена-то только да какая родня кто, потому и писать станем: коли, теперича, отец либо брат, то низкие поклоны с почтением, а ребятенкам и жене родительское благословение навеки нерушимо, и опять — низко кланяюсь.

— Ну, ну, ну так так! Экой, свет, толковый! А потом пиши, братец ты мой, что вот, мол, посылаю деньги, мол, посылаю… на оброшное. А останки поделите: рубль жене на платки да батюшке с матушкой; а повремените маленько время спустя — еще вышлю.

Петруха уже давно писал, до подробности зная остальную историю на подобные письма. У него в голове давно уже сложилась форма, и не осмелится он изменить ее до конца жизни, как не изменили и прежде бывшие писцы, от которых досталась она ему по наследству, вместе с грамотностью. Несколько затрудняли его на первых порах неожиданности вроде первой, но и к тем он привык, стараясь передавать их прямо целиком, со слов, для большего вразумления домашним.

Скоро по всему дому разнесся слух, что в плотницкой артели завелся писарь, что всякие письма пишет и дешево берет, а в добрый час попадешь — и даром настрочит. К Петрухе с просьбами о письмах стали ходить и посторонние лица. Приходила кухарка:

— Пиши в деревню, к моему соколу ясному Кузе, что, мол, крепко люблю и обнимаю и по гроб в верности нелицемерной пребуду, а мне здесь по тебе больно тошно. Да пожалостней, голубчик, напиши.

И кухарка пропела ему последнюю фразу. Но не угодил писец заказчице, прочитавши своим обыкновенным тоном…

— Пожалостней бы ты: эдак неладно! — толковала бестолковая баба. — Пожалостней-то, как я говорила…

— Ну, да так и выйдет, инако нельзя… пером-то… — вразумлял он бестолковую.

— Ладно, уж коли и так запечатай. А я тебе ужо пирог занесу. Приходила и горничная, — и, стыдясь компании, закрывалась рукавом под градом доморощенных острот, и убегала, и опять приходила, чтоб вызвать грамотея на лестницу.

— Ваши-то улягутся, напиши мне, да не смейся, не стыди при всех, не показывай.

— Вам как, по-какому?

— Да по-такому, что… да ты смеяться будешь, я убегу!

— Зачем бежать? сказывайте — всяко, значится, можем.

— Мне вот как… Да нет, не скажу: смеяться станете — стыдно! Я уж из полпивной вызову: тот мне всегда писал — знает.

— Сказывайте, как надо, по тому и напишем, а зачем смеяться? — не краденые с вами. А наши ребята так только… с полудурья. Вишь, делать-то нечего — ну, и ржут.

— Вы напишите, что так как, мол, киятр сегодня, представления, то господа едут, а мы дома с Глашей. Выходите — под воротами будем в ожидании зрения; ну, как там, сам знаешь.

— Тоись это приходи, значит, а мы тут. Так, ничего, могим!.. а как зовут?

— Нет, уж этого не скажу.

— Да ведь так-то нельзя. Кому пишешь — не знаешь. Эдак не толк: без имени, по-нашему, по-деревенскому, и овца баран.

— Я сама знаю, и там знают. Отдадим.

— Ну, ладно, — пожалуй, и без имя.

— Я через часок зайду, постучу в дверь, а вы и выходите.

— Да коли услышу. Вы уж так бы вошли: ребята наши смирные — ничего… ладно, приходи!

Петруха сел к столу и принялся за писанье.

— Что, али востроглазой-то той строчишь? Что велела?

— Приходи, слышь, под ворота. А кому писать — не сказала.

— Ишь ты! ну, да не сказала — тебя испугалась.

— Чего меня пугаться-то?

— Ну, чего: может, прибить захочешь того-то?

— За что прибить? — не за что.

— Ну, да ведь, брат, девка-то и!.. огонь! Эких-то, брат, в нашем доме мало. Холостой ведь ты, черт! что козлы-то ставишь, без пути-то?

— Я не такой: я смирной.

— Ну да, ври, ври: пальца-то не клади тебе в рот. Знаем ведь, как ты козыряешь.

— Нету, я смирной.

— Как, паря, не смирной! Пиши-ко, пиши: зайдет, ведь поцелует.

Действительно, вместо поцелуя, Петруха получил какую-то серебряную монету, которую не разглядел впотьмах. При расплате девушка прибавила, однако: «Примите от моих трудов, сколько могу». Петруха отвалил грубое, неизменное «спасибо» своим резким, топорным голосом, который был везде кстати, но тут — что тупой звук в пустой бочке.

Между тем новое ремесло его получало широкие размеры и дальнейший ход, породив даже некоторое количество врагов, в лице домового лавочника и завсегдатая полпивной.

Лавочник, впрочем, скоро успокоился, утешив себя тем, что не всегда имел для того свободное время, но завсегдатай — сказывали плотники, наведывавшиеся в полпивную, — хотел поколотить Петруху и только откладывал: из боязни ли мщения артели, или выжидал явления врага в месте его ежедневных заседаний, где предоставлялось более удобств. Но, к несчастию его, Петр Артемьев еще долго не ходил в полпивную, не ходил до тех пор, пока в жизни его не совершился крутой и неожиданный переворот.