VII. Христианское в русской народной сказке

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VII. Христианское в русской народной сказке

Тут остается отметить еще одну ступень подъема сказки. Волшебное в ней еще не есть завершение чудесного. Есть одно последнее ее превращение, где сказочное принимает определенно религиозную, христианскую окраску. Совершается это тем легче, что в сказке чрезвычайно много сродного христианству. Трудно сказать, чем это объясняется, природным ли предрасположением к христианству народного гения, создающего сказку, или, наоборот, многовековым влиянием христианства на народную душу, а через нее и на сказку. Достоверно одно русские сказочные образы как?то совершенно незаметно и естественно воспринимают в себя христианский смысл. В некоторых сказках это превращение представляется вполне законченным; в других мы видим пестрое смещение христианского и языческого.

Мы уже видели, что в трудные минуты вещая невеста советует своему герою «молиться Спасу». Вполне естественно, что сказочный подъем к чудесному на высших своих ступенях превращается в подъем молитвенный. Когда сказочный богатырь проникается сознанием своего человеческого бессилия перед сверхъестественным, он тем самым уже явно приближается к идеалу христианского смирения. Поэтому в минуту, когда никакая человеческая сила не может спасти героя от неизбежной гибели, когда перед ним разверзается змеиная пасть «от земли до неба», у него сам собою вырывается возглас: «Господи, сохрани меня и спаси мою душу» [110]. Молитва разрушает чудеса черной магии, спасает от плена морского царя [111].

Просто и естественно совершается превращение волшебного в чудесное в христианском значении слова. Существует, например, целый христианский вариант известной народной сказки, где волшебная щука достается праведнику за усердную молитву. Щука исполняет всякие его желания, снабжает его в изобилии напитками да кушаньями, строит ему богатый дворец; но христианизация сказки выражается и тут в новой волшебной формуле, которую щука дает своему повелителю: «только скажи, по щучьему велению, по Божьему Благословению, явись то?то и то?то — сейчас явится». Поэтому, когда «по щучьему велению» у царевны родится ребенок, он признается ребенком Божьим.

Так же легко христианизируются — в сказке и человеческие типы; в особенности просто и естественно сказочный «дурак» превращается в «блаженного» или юродивого. Превращение это — известно многим христианским народам. Так, в немецком сказании о Граале «чистый глупец» Парсиваль подвигом целомудрия превращается в блаженного и христианского подвижника. В русской сказке это превращение облегчается самим сходством между дураком и «блаженным». Общая черта того и другого — вещее безумие, отсутствие человеческого «здравого рассудка» и в то же время обладание иною чудесною мудростью. У дурака эта мудрость волшебная, а у юродивого «ум Христов», но в сказке легко стирается грань, отделяющая одно от другого; тогда в одном и том же лице смешиваются черты дурака и юродивого.

Совершается это очень просто — путем религиозного истолкования обычных речей и поступков дурака, вопреки житейскому здравому смыслу. Затрата всего состояния на кошку и собаку приводит его к счастью; и вот, истолкование придает этому странному поступку оттенок прозорливости. Обычная черта сказочного дурака — презрение к деньгам путем истолкования же превращается в добродетель бессребреника. Случайно ему достались за кота три бочонка золота — «Экая пропасть золота, куда мне с ним деваться», — подумал дурак и пошел по городам да селам оделять нищую братию; роздал два бочонка, а на третий купил ладану, сложил в чистом поле и зажег: воскурилось благоухание и пошло к Богу на небеса. Вдруг появляется ангел: «Господь приказал спросить, чего ты желаешь?» «Не знаю», — отвечает дурак и спрашивает совета у старца. А тот ему в ответ: «Коли тебе богатство дать, ты, пожалуй, Бога забудешь. Пожелай лучше жену мудрую» [112].

Тип «блаженного» вообще принадлежит к числу любимых в сказке; мы уже встретились с ним в рассказе о Царевне Несмеяне. Он же воспроизводится в поэтической сказке «Три копейки», где работник (а по другим вариантам мальчик–сиротинка) отказывается брать с хозяина более трех копеек вознаграждения за три года службы. Получив условленную мзду, он бросает деньги в реку: «Если, — говорит, — я служил верой и правдой, то моя копейка не утонет. На третий год глянь — все три копейки поверх воды. Одну копеечку отдал работник купцу — в церкви свечку ставить; тот ее на полу оборонил, и «вдруг от той копеечки огонь возгорел»; — «люди взяли по свечке и зажгли от той копеечки». На вторую копеечку другой купец купил работнику кота, продал его в «ином государстве», за три корабля; а третья копеечка чудесно — воспламенилась в царском дворце и тем спасла царскую дочь от «Ерахты» (сатаны), пытавшегося ее похитить. Смешение различных планов нравственного сознания, христианского и сказочного замечается и тут. Юродивый уже здесь, на земле, получает награду, становится богачом и женится на царевне [113].

Земное счастье в конце рассказа составляет вообще обычное отличие этого сказочного стиля от церковного стиля «жития», коему благочестивая сказка видимо подражает.

Глубоко сродно христианству и любящее жалостливое отношение к животному миру. Тайна солидарности всей живой твари, открывшаяся сказателям, есть в тоже время одно из христианских откровений и, в частности, одна из любимых тем русского «жития святых». Неудивительно, что и здесь происходит слияние между сказочным и христианским. Благодарность животного человеку, его пожалевшему, в сказке благочестивой получает значениеБожьей награды. Это также обычная черта повествований о сказочных блаженных в сказке «Три копеечки» сиротинка выкупает из жалости котенка, которого малые ребятишки мучают [114], сказке о Несмеяне работник, у которого одна забота — как бы перед Богом не согрешить, вознагражден за то, что роздал животным все свои денежки [115].

Самое существо христианства выражается в учении о всеобщем Воскресении, о вечной целостной жизни, в которой весь мир достигает совершенного и полного исцеления. Поэтому христианству не может не быть близко сказочное искание вечной молодости и живой воды, и «молодильные яблоки» и «вода целящая» суть как бы языческие, мифологические предваренья величайшего из христианских откровений. Поэтому неудивительно, что и здесь намечаются точки соприкосновения и как бы переходные ступени от сказочного к христианскому. Есть, например, сказка «О серебряном блюдечке и наливном яблочке»[116], одно из прекраснейших созданий народного творчества, где рассказ о «живой воде» прямо?таки получает значение чуда в христианском смысле слова.

Героиня этой сказки — обиженная сестрами дурочка, блаженная, своего рода «золушка», всеми притесняемая и работающая за всех. Достается ей в руки чудесное блюдечко и наливное яблочко; сестры из зависти заманивают ее в лес и убивают. На могиле, в лесу вырастает тростинка, из тростинки пастушок делает дудку, а дудка сама поет и выговаривает: «Свет мой батюшка родимый! Меня сестры в лес зазвали, меня, бедную, загубили за серебряное блюдечко, за наливное яблочко, не пробудишь ты меня от сна тяжкого, пока не достанешь воды из колодца царского». Отец достает у царя живую воду, оживляет дочь и идет с нею в царские палаты. И видит царь старика с тремя дочерьми: «едва за руки связаны, а третья дочь как весенний цвет, очи — райский свет, по лицу заря, из очей слезы катятся, будто жемчуг падают». И показывает блаженная царю чудеса, все его царство и весь мир на серебряном блюдечке, города, корабли, полки с воеводами. «Яблочко по блюдечку катится, наливное по серебряному; в блюдечке все небо красуется, солнышко за солнышком кружится, звезды в хороводе собираются. Царь удивлен чудесами, а красавица льется слезами, перед царем в ноги падает, просит помиловать: “Царь–государь, говорит она, возьми мое серебряное блюдечко и наливное яблочко, лишь прости ты сестер моих, за меня не губи ты их”».

Тут христианство выражается не в отдельных чертах и подробностях, а во всем жизнечувствии сказки. Вообще христианское жизнечувствие проникает в сказку очень глубоко: оно сказывается и там, где оно не с первого взгляда бросается в глаза. В частности, недаром Василиса Премудрая учит своего суженого молиться: в самом отношении сказочного героя к высшей мудрости, которая им руководит, есть столько близкого и сродного христианству, что предположение о влиянии, о бессознательном проникновении христианских идей и в особенности чувств в сказку возникает само собой. Отзвуки христианства чувствуются и в глубоком сознании человеком своего ничтожества, и в беззаветной отдаче себя высшей чудесной силе, и в самом образе вещей невесты, которой он обручен. Сочетание в едином женственном образе высшей премудрости красоты и власти над всею тварью чрезвычайно напоминает тот лик Софии–Премудрости Божией, коим вдохновлялись наши отдаленные предки — строители Храмов и иконописцы. Во всяком случае, в лице Василисы Премудрой, Мудрой жены и Ненаглядной Красоты воплотились те искания человеческой души, которые в образе Софии находят себе высшее, полное удовлетворение в отдельных случаях трудно решить, где кончается сказочное предварение христианского откровения и где начинается прямое влияние этого откровения на сказку. Одно представляется несомненным — сказка заключает в себе богатое мистическое откровение, ее подъем от житейского к чудесному, ее искание «иного царства» представляет собою великую ценность духовной жизни и несомненную ступень в той лестнице, которая приводит народное сознание от язычества к христианству.