Глава первая. Арабески и девушки-рабыни

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава первая. Арабески и девушки-рабыни

«Вряд ли вы найдете здесь так уж много материалов о любви»,— заметил с иронической улыбкой один профессор — ушедший на покой историк искусства. Я стояла в одном из огромных, прохладных, почти безлюдных залов археологического музея в Мадриде, предаваясь размышлениям о древних статуях иберийских вотивных богинь.{1} Еще раз повторив сказанное, он предложил: «Пойдемте со мной. Выпьем horchata[1] в Прадо».

Несмотря на внешний скептицизм, профессору все же было любопытно узнать, как у меня идут дела и что мне удалось узнать о любви в Испании — если вообще что-то удалось. Ведь тема эта до сих пор запретна, а значит, заманчива для исследователя. Мне предлагали помощь почти все испанцы, которым меня представили,— от университетских профессоров до врачей, от пожилых донжуанов до насмешливых студентов,— но с обязательным условием: не называть их имен. Лишь немногие перепуганные ханжи отводили меня в сторонку и восклицали: «Мы ничего не знаем об этом — ничего! Обратитесь к нашей литературе!» Однако история их литературы красноречиво свидетельствует о том, что испанцам больше удавались сочинения о любви божественной, нежели о любви земной.

За ледяным оршадом в Прадо (месте свиданий влюбленных с тех самых пор, как Мадрид стал столицей Испании) профессор поделился со мной некоторой частью своих познаний об иберийской цивилизации и ее достижениях в любви.

— Рассматривая их вазы, вы могли понять,— заметил он,— что иберы были людьми своеобразными; они любили яркие украшения и не слишком интересовались человеческим телом...

— В таком случае,— прервала я его,— неправильно говорить, как это часто делают, что в страхе испанского искусства перед обнаженной человеческой плотью повинно ханжество римско-католической церкви. Испанцы были по характеру стыдливыми еще во времена иберов, задолго до прихода христианства.

Профессор кивнул:

— Видимо, так оно и есть, если судить по обнаруженным находкам. Найдено единственное изображение человеческих фигур на знаменитой вазе из Лирии{2}, где под музыку женщины, играющей на сдвоенной лютне, и мужчины с простой лютней четверо женщин и трое мужчин, держась за руки, кружатся в хороводе, похожем на тот, что описывал Страбон{3}, считая его характерным для племени лирийских иберов.

— Женщины, видимо, обладали достаточной свободой,— сказала я,— если им позволялось держась за руки танцевать с мужчинами. Большей свободой, чем в последующие времена. И выглядели они весьма живописно. Какие замысловатые головные уборы они носили! В искусстве других европейских народов нет ничего похожего. Лирийские женщины напоминают мне танцовщиц с острова Бали{4}.

— Иберы интересовались внешним видом женщин,— сказал профессор. — Из двух дошедших до нас фрагментов из Эфора{5} мы знаем, что ежегодно проводились празднества, во время которых женщины щеголяли в нарядах из самотканых материалов, получая за них награды. Во время этих праздников им обмеряли талии поясом стандартной длины — женщин с широкой талией глубоко презирали... Мы всегда восхищались узкими талиями, но ведь их ценили повсюду, а потому я бы не придавал подобным деталям слишком большого значения.

— Но ведь конкурсы «на лучшую талию» проводились далеко не у всех народов! — воскликнула я. — Это так типично для иберов — и для испанцев!

Профессор слегка усмехнулся.

— Вы собираетесь изучать испанскую любовь в хронологическом порядке? — спросил он.

Я покачала головой.

— Думаю, нет. Испания ведь так многолика. Она, в сущности, состоит из нескольких стран. Полагаю, что я должна начать с ...

— ...Андалусии{6},— махнул профессор рукой с жестом обреченности. — Романтичная Андалусия! До чего же мне хочется, чтобы вы развеяли этот миф раз и навсегда!

— Давайте встретимся снова, когда я вернусь с Юга,— предложила я. — К тому времени я успею поговорить со многими ан-далусцами.

Профессор рассмеялся.

— Они будут молчать,— сказал он. — Андалусцы о любви не говорят. Они ее воспевают и посвящают ей стихи, но даже не помышляют о том, чтобы анализировать это чувство. Да и не многим испанцам такое придет в голову. В общем, мне было бы интересно узнать, что у вас получится. (Профессор был родом с Севера и с некоторым пренебрежением относился к своим соотечествен-никам-южанам, любителям поиграть на гитаре.)

Большинство испанцев с Севера и даже из центральных областей страны разделяют это пренебрежение, это чувство отчужденности от праздных и колоритных жителей Андалусии — «настоящей Испании» для туристов, Испании «крови, смерти и сладострастия», столь милой сердцам писателей-романтиков. Не потому ли, что в глубине души северяне считают Андалусию едва ли не национальной слабостью, страной излишне чувственной, требующей от человека предельных мужества и находчивости, которые не следует расходовать зря?

«Мы поглощаем всех,— сказал мне один андалусский поэт.— Сюда пришли многие народы и здесь остались, устав от долгих странствий. Вначале халифы{7} из дамасской династии Омейядов{8} тосковали по своим верблюдам и барханам, но потом влюбились в Андалусию и устроили в ней резиденцию одного из самых блестящих дворов Багдада. Здесь поселилось сладострастие «Тысячи и одной ночи». Андалусия отвечала этой теплой, чувственной атмосфере более, чем любой другой уголок Европы; лишь она одна могла покорить жителя Востока. Неудивительно, что именно арабы оказались в Испании первыми, кто начал писать о любви, и их теории затем вдохновили авторов любовной лирики из Прованса. Восток впервые повстречался с Западом на пороге любви». Но это сказал поэт; ученые еще не пришли к единому мнению о том, в какой степени арабы повлияли на трубадуров.

Весьма показательно, что легенда считает причиной первого завоевания Испании маврами намерение графа Родрика отомстить за надругательство над дочерью. Типичный для испанцев конфликт любви и чести возникает уже на заре истории. Но лишь в десятом столетии в Андалусии появляются первые великие авторы любовной лирики, самым оригинальным из которых был поэт, ученый, теолог и государственный деятель Ибн Хазм{9}. Наиболее известное из его творений, Ожерелье голубки, или О любви и влюбленных, было написано им в старости, когда он находился в изгнании в Хативе{10}.

Ибн Хазм родился в семье министра и провел детские годы, как он сам рассказывает, на коленях женщин из дворцового гарема в Кордове. Именно они привили ему любовь к поэзии и утонченным наслаждениям, ввели его в мир своих уловок и интриг, «настолько изобретательных, что описанию их почти невозможно поверить». Если бы для того, чтобы суметь представить себе картины любви тех времен, нам пришлось ограничиться изучением других арабо-андалусских поэтов, мы мало что смогли бы узнать нового, ибо они писали в высокопарном стиле и часто повторялись. Ибн Хазм, напротив, пишет живым, неповторимым языком, изобилующим анекдотами о влюбленных того времени.

Это те влюбленные, для которых в садах Кордовы, Гранады и Севильи журчали фонтаны и цвели апельсиновые деревья. Это те сладострастные затворницы, что возлежали на горах подушек в огромных мозаичных залах со стенами, украшенными геометрическими узорами и бесконечными арабесками{11} куфического шрифта{12}. Альгамбра и Алькасар до сих пор вдыхают аромат тех бесконечных интриг, праздных мечтаний и женских капризов. Это вовсе не романтическая иллюзия, а если и так, то не следует забывать, что она повлияла на бесчисленных путешественников со всех частей света, включая и наименее впечатлительных из них — иначе говоря, испанцев из других провинций. Андалусия впитывала в себя чувственность, как губка, и результатом была смесь поистине опьяняющая. Святая Тереса{13} жаловалась, что в Севилье ее молитвы были не столь действенны, как в других местах. «Я сама себя не узнавала,— писала она.— У тамошних дьяволов больше возможностей ввести человека во искушение, чем у меня избавить от него». Джордж Борроу{14}, распространявший в Андалусии Библию (без особого успеха), не винил местных жителей в том, что те постоянно воспевали любовь. Он оправдывал их, восклицая: «Мы были в солнечной Андалусии. О чем же еще могут думать, говорить и петь ее черноглазые дочери, кроме как об amor, amor[2]

«Любовь,— писал Ибн Хазм во вступлении к Ожерелью голубки,— начинается с шуток, но заканчивается вполне серьезно. Ее свойства настолько неуловимы, что недоступны никакому описанию. Сущность любви может узреть лишь человек, который сам любил».{15}

Влюбленные! Поэт знал их бесчисленное множество, изо всех слоев общества, но в первую очередь из аристократической среды. Последней любовной историей, которой он явился свидетелем, была страсть Абд эль-Малика бен Аби Амира к Вахиде, дочери торговца сыром. Принц полюбил девушку столь горячо, что в конце концов на ней женился.

Что касается природы любви, то автор согласен с точкой зрения неоплатоников{16}: это — свойство души. Истинная любовь может закончиться лишь со смертью,— это состояние духовного взаимодополнения, слияние душ. Да, действительно, толчком к пробуждению любви почти всегда является внешняя красота, но это происходит потому, что сама душа изначально предрасположена к совершенным формам. Но если под красивой оболочкой она не обнаружит соответствующего содержания, то чувство не разовьется дальше и не выйдет за рамки простого физического влечения.

Среди множества признаков влюбленности, которые оказались практически неподвластными времени, Ибн Хазм называет ссоры влюбленных. «Их страсти достигают такого накала,— пишет он,— что в обычных обстоятельствах даже для сдержанного и немстительного человека это могло бы иметь непоправимые последствия. Но когда ссорятся влюбленные, они быстро вновь становятся лучшими в мире друзьями — прекращаются раздоры и взаимные упреки, они снова улыбаются и шутят. Такая сцена может повториться несколько раз за короткий промежуток времени. Если вы стали свидетелями подобных отношений между двумя людьми, то можете быть уверены, что их связывает тайная любовь...»

Ибн Хазм посвящает целую главу влюбившимся с первого взгляда, но слабо верит в долговечность такого чувства. Для него это признак нетерпеливости, говорящий о непостоянстве и неустойчивости характера человека. «Так происходит всегда,— пишет он,— чем быстрее что-либо растет, тем скорее погибает». С другой стороны, существуют и те, чье чувство созревает лишь после частых разговоров и продолжительного знакомства. Любовь такого рода имеет наибольшие шансы выдержать испытание временем. «Не могу не изумляться, когда слышу, как кто-то уверяет меня, что влюбился с первого взгляда. Мне трудно ему поверить, и я считаю его любовь лишь вожделением».

Студенты двадцатого века, с которыми я беседовала в Сан-тьяго-де-Компостела, придерживались подобных взглядов.

Преодоление плотского желания и возникновение духовного союза и есть любовь. «Ошибка тех, кто считает, что любит двух разных людей одновременно, состоит в том, что они ощущают всего лишь физиологическую потребность; в этом случае любовь — не более чем метафора. Когда вы действительно полюбили, страсть овладевает вами до такой степени, что уже не оставляет вам энергии на удовлетворение иных духовных и мирских интересов. Отсюда очевидно, что у вас не остается никакой возможности посвятить себя второй любви». Другими словами, Дон Жуан может быть лишь пародией на влюбленного, как назвал его Тирсо{17} в своем Burlador de Seville[3]. Ибн Хазм познакомил нас с Дон Жуаном задолго до Тирсо, рассказав о визире Абу Амире, который был непостоянен в любовных связях. «Он рассказал мне, что быстро от всего уставал и когда чувствовал уверенность в победе над красавицей, его любовь оборачивалась апатией, а стремление обладать рабыней — желанием поскорее от нее избавиться, так что он продавал ее за бесценок».

Время от времени, однако, Ибн Хазм забывает о душе и посвящает множество страниц физической стороне любви и скабрезным анекдотам, виртуозно переходя от одного к другому. В главе о тех, кто влюбляется в то или иное физическое качество, он отмечает, что полюбил в молодости белокурую рабыню и с тех пор был уже не в состоянии увлечься брюнеткой. Блондинок предпочитали также и его отец, и халифы из семейства Банор Маэван, в котором с течением времени стали рождаться только голубоглазые блондины. Но и физический недостаток может вызвать любовь. Один из друзей Ибн Хазма влюбился в женщину с короткой шеей, и все последующие его избранницы также были короткошеими. (Это явление часто наблюдают и современные психологи.)

Что бы там ни думал Ибн Хазм о любви с первого взгляда, нет никаких сомнений, что внешний вид играл — и до сих пор играет — важную роль в зарождении любви, особенно в тех странах, где отношения между полами строго регламентированы.

Обычай современных андалусцев «строить глазки» уходит корнями в глубокое прошлое. Ибн Хазм описывает некоторые из основных знаков, подаваемых взглядом, в специальной главе, посвященной этой важной теме. Опускание век служит знаком согласия; долгий и пристальный взор указывает на страдание и отчаяние; подмигивание выражает радость, прикосновение к собственным векам — предостережение. Взгляд украдкой, искоса подразумевает вопрос. Прищуренный взгляд означает отказ. И язык этот неисчерпаем.

Любовные письма для людей с книжным складом ума, писал Ибн Хазм, служат одной из форм любовного наслаждения — даже если влюбленные часто встречаются друг с другом и ничто не мешает их общению. Хотя в Кордове и Севилье жили и женщины -поэтессы, однако примеры любовных писем, приводимые Ибн Хазмом, главным образом касаются влюбленных мужчин. Кто бы ни посылал эти письма, всегда существовала опасность разоблачения, перехвата, а поскольку очень многие любовные связи были тайными и греховными, большинство посланий приходилось уничтожать. Ибн Хазм сочинил на эту тему стихи:

Как больно, что приходится уничтожать твое письмо.

Но, по крайней мере, ничто не сможет разрушить

нашей любви.

Лучше уж пусть остаются наши чувства, а чернила

исчезнут...

Сколь многие письма привели их авторов к гибели, хотя те не могли и предположить такого исхода, когда сочиняли прекрасные строки!

Некоторые влюбленные имели довольно своеобразные эпистолярные привычки. Один из них добавлял в чернила собственные слезы, а его возлюбленная в ответ разводила их слюной. Другой имел обыкновение мочиться на свои любовные письма. Очень многие влюбленные писали письма собственной кровью. «Словно письмена были написаны красным лаком»,— замечает Ибн Хазм.

Эти тайные письма постигла горькая участь. Ни одно из испанских любовных писем не было опубликовано, очень немногие из них сохранились. Влюбленные неизменно сжигали их или рвали. По-видимому, причиной тому — врожденные испанские сдержанность и боязнь насмешек. Сама мысль о том, что любовное письмо может стать всеобщим достоянием, переполняет испанцев ужасом, хотя известны некоторые хвастливые молодые люди, которые не признают подобных условностей. Это не значит, конечно, что испанцы вообще не пишут любовных писем. Разумеется, пишут, и те из них, которые мне позволили прочесть — но не цитировать,— могут послужить великолепными образцами этого жанра.

Один бывший республиканец рассказывал мне, как он прибыл во время гражданской войны 1936 года в Теруэлу, жители которой не успели при эвакуации увезти свое имущество. В доме, куда его определили на постой, он нашел несколько пачек любовных писем, аккуратно перевязанных розовыми ленточками. Он читал их, обливаясь слезами,— не обращая внимания на политические взгляды авторов этих писем. Закончив чтение, он уничтожил эти письма с чисто кальдероновским представлением о чести.{18}

В старину доставка любовных писем создавала весьма деликатную проблему для влюбленных: выбор доверенного посланника. Этот насущный вопрос, который вновь и вновь поднимали французские и английские писатели средневековья, Ибн Хазм рассматривал довольно подробно. В Испании, задолго до появления La Celestinat{19}, в качестве посыльных часто использовались «внешне набожные пожилые дамы, читавшие молитвы по четкам и носившие по два красных плаща». «Помнится, в Кордове наших затворниц женщин предупреждали об этих старых каргах», — пишет Ибн Хазм. Влюбленные также пользовались услугами женщин, род занятий которых позволял им свободно посещать дома: врачевательниц, кровопускательниц, уличных торговок, парикмахерш, плакальщиц, певиц, гадалок, учительниц, портних и т. д. «Как много бедствий принесли женщины этого сорта в хорошо охраняемые жилища, за прочные завесы, плотные шторы и закрытые двери! Я бы не стал о них и вовсе упоминать, но считаю, что должен привлечь внимание к их недобрым деяниям. Никогда не следует никому поверять свои тайны...»

Однако некоторые влюбленные бывают излишне скрытными, ибо желают скрыть свои чувства от мира, веря в то, что любовь — признак людей праздных и легкомысленных; они избегают любви и защищаются от нее. «Такие представления ничем не оправданы. Наслаждаться красотой, позволить себе отдаться любви — совершенно естественно. Когда это Мухаммед запрещал любовь? И разве содержится запрет на этот счет в Коране?»

Те же вопросы, если заменить имя Мухаммеда именем Иисуса Христа, а Коран — Библией, по-прежнему актуальны для Испании. «Слишком многие люди уверены, что Вселенная была создана на благо монашек-урсулинок...{20} Любовь запретна»,— писал Хосе Ортега-и-Гассет{21} в своем предисловии к испанскому переводу Ожерелья голубки, сделанному в 1952 году Э. Гарсией Гомесом.

Большинство возлюбленных, о которых пишет Ибн Хазм, были рабынями. Это неудивительно — ведь рабынь тщательно отбирали за красоту и ум, и они были более доступны, чем дамы из гарема. Многие влюбленные хозяева женились на своих рабынях, но в некоторых случаях коварные девушки оставляли их в дураках. Ибн Хазм упоминает об «ужасном случае», произошедшем с имамом Кордовской мечети, который так страстно влюбился в одну из своих молодых рабынь, что предложил освободить ее и жениться на ней. Но поскольку он носил длинную бороду, девушка насмешливо заявила: «Я считаю, что твоя борода слишком длинна; укороти ее — и ты получишь то, чего так возжелал». Имам тут же схватил ножницы и отрезал бороду, а затем позвал свидетелей, чтобы те поставили свои подписи под бумагами, в которых он разрешал отпустить рабыню на свободу. После того как те заверили бумаги, имам сделал девушке официальное предложение. Но она ответила отказом. Среди свидетелей был и брат имама, который воскликнул: «В таком случае я предложу ей выйти замуж за меня!» Так он и сделал; девушка приняла предложение, и тот немедленно на ней женился. А Саид смирился с этим ужасным оскорблением. Все же он был человеком набожным и ученым.

Абдуррахман V жаловался одной непостоянной женщине, нарушившей клятву верности: «Ах, как томительны стали ночи с тех пор, как ты меня оставила! О грациозная газель, нарушительница обетов, неверная, ужели забыла ты часы, что провели мы вместе на ложе из лепестков роз, когда звезды над нами сверкали, подобно жемчугу на синем небосводе?»{22}

Великий Альмансор{23} повел себя благородно, когда узнал, что девушка, в которую он был влюблен, предпочла ему визиря Абуль-Могиру Ибн Хазма. Во время пирушки в садах Захиры рабыня имела дерзость объявить о своей любви к визирю в слегка завуалированных намеках в песне: «Увы, мои родные, я люблю юношу, который избегает моей любви, несмотря на то что находится рядом. Ах, как я хотела бы броситься в его объятья и прижать его к сердцу!» Визирь ответил ей также в стихах: «Увы, как могу я приблизиться к красоте, которую окружают мечи и копья? Ах, если бы я почувствовал сердцем, что ты действительно любишь меня, с какой радостью рискнул бы я жизнью, чтобы овладеть тобою! Никакая опасность не страшна человеку благородной души, когда он примет решение достичь своей цели». Альмансор в порыве ревности вскочил, выхватил меч и заставил рабыню рассказать ему всю правду. Признавшись в том, что любит визиря, девушка робко заключила: «Я в твоей власти, о повелитель, но ты благороден и любишь прощать вину, в коей человек сам сознался». Визирь же заявил с чисто восточным фатализмом: «Каждый человек — раб собственной судьбы; никто не волен избрать себе судьбу и должен ей подчиниться; неотвратимый рок предопределил мне любовь к женщине, которую я не вправе любить». Тронутый их взаимной любовью, Альмансор смягчился и отдал визирю девушку.

В 903 году Ибн Хадджадж из Севильи привез из Багдада воспитанную и весьма откровенную певицу-рабыню по имени Камара, страстную феминистку, чье мнение об испанских арабах было не слишком-то высоким. «Самая позорная вещь на свете — невежество,— восклицала она,— и если невежество служит для женщины пропуском в рай, то я предпочла бы, чтобы Создатель отправил меня в ад!»

Этих дам отличала не только откровенность — иной раз и грубость. Баллада, державшая салон и имевшая любовные связи с несколькими поэтами, в том числе с Ибн Зайдуном{24}, с одной стороны, поощряла создание высокоинтеллектуальных произведений, но с другой — давала conge[4] своим возлюбленным поэтам, когда от них уставала, в стихах, весьма неподобающих даме.

В Кордове рабыня-поэтесса Румайкийя, вышедшая замуж за принца Мутамида, впервые в жизни увидела снег. Но снегопад быстро прекратился, и дама была так горько разочарована, что муж ее засадил склоны гор под Кордовой миндальными деревьями, чтобы цветы их, распускающиеся вскоре после зимних морозов, создали для нее иллюзию снега.{25}

Трогательную историю о полном подчинении желаниям любимой поведал нам Ибн Хазм. Один его знакомый влюбленный провел много бессонных ночей в мечтах о предмете своей страсти: «В конце концов он овладел своей возлюбленной. Она не отказала ему, но вскоре влюбленный понял, что ей не нравится его ухаживание. Поэтому он оставил девушку и ушел прочь — не из страха или скромности, а просто для того, чтобы доставить ей удовольствие. Он не мог решиться сделать что-либо, что пришлось бы не по вкусу любимой. И лишь один Бог знает, какое пламя бушевало в его груди!»

Муки разлуки вдохновляли поэтов и приводили к смерти влюбленных. Ибн Хазм рассказывает об одном таком случае, а затем описывает свои собственные страдания по молодой рабыне по имени Нума, в которую он был страстно влюблен в юности. «Нельзя было и мечтать ни о ком более желанном. Она была совершенством — физически и духовно. Мы понимали друг друга. Мне досталась ее девственность, и мы нежно любили друг друга. Судьба отняла ее у меня... Когда она умерла, мне не было и двадцати, а она была еще моложе. Семь месяцев после ее смерти я не снимал своих одежд, и слезы не переставали литься из глаз моих, которые обычно увлажняются не так легко. Клянусь, что я до сих пор безутешен. Если бы такой выкуп был возможен, я отдал бы за нее все свое состояние. Я пожертвовал бы любой частью своего тела. Я никогда не чувствовал себя по-настоящему счастливым с момента ее смерти и ни на миг не забывал о ней. Меня никогда не удовлетворяла близость других женщин. Моя любовь к ней затмила все мои предыдущие любовные связи и превратила все последующие в святотатство».

Среди нечастых у Ибн Хазма рассказов о супружеской любви есть и история страсти невестки поэта Атики и его брата Абу Бакра, умершего в возрасте двадцати двух лет. Он никогда не знал других женщин — и она никогда не знала других мужчин, и единственным желанием ее было воссоединиться с ним в смерти. «То, чего она так хотела, вскоре случилось — да будет милосерден к ней Аллах!»

Будучи суровым мусульманином из пуританской секты ваххабитов{26}, Ибн Хазм заканчивает свою книгу напоминанием читателю о наказании, назначенном Пророком нечестивцам, и повторяет слова, сказанные ему Абу Саидом в великой мечети Кордовы: «Берегись! Подумай о том, что я тебе скажу: Аллах указал нам путь, по которому должны следовать женщины. В наказание для девственницы, предающейся блуду с непорочным мужчиной, он назначил бичевание и годичное изгнание. Для утратившей девственность женщины, что прелюбодействует с мужчиной, уже потерявшим невинность,— сто ударов бича и побивание камнями». Мужчин и женщин, повинных в супружеской измене, забивали камнями до смерти.

В любви, заключает Ибн Хазм, «похвальнее всего постоянство и воздержание от греха». Он с уважением пишет о молодом жителе Кордовы, который отправился в гости к другу. Последнего не было дома, и его красивая молодая жена начала откровенно заигрывать с гостем. Молодой человек ощутил соблазн, но вспомнил о Всемогущем Аллахе. Сунув палец в огонь лампы, он воскликнул: «О душа моя, стерпи эти муки, ибо что они в сравнении с пламенем ада!» Эти молодые сарацинские дамы, похоже, вели себя столь же непосредственно, как и кельтские и англосаксонские женщины. К другому приятелю Ибн Хазма стала приставать некая бесстыжая красотка, но тот ответил: «Нет! В благодарность за дар Аллаха, подарившего мне возможность соединения с тобой, о моя желаннейшая, я вынужден отвергнуть твою любовь, дабы соблюсти Его заповеди». Клянусь, что такое целомудренное поведение редко встретишь даже в старинных летописях. Что же в таком случае можно сказать о нынешних временах, когда добро уступило место злу?

Влюбленные, если верить рассказам поэтов, следовали одному из двух возможных путей: пути страсти, представленному описаниями оргий — с вином, женщинами и поэзией, «когда соски юных рабынь пронзали наши груди, подобно острым копьям», или добровольного целомудрия — это понятие было позаимствовано у арабского племени Удри через Багдад и Дамаск.

Стихи о любовных пирах не очень оригинальны. Их существуют сотни, и написаны они в стиле Бен Аммара, визиря Му-тамида Севильского{27}, который в 1086 году писал: «Как много ночей провел я в наслаждениях в прохладе садов Сильвеса{28}, средь женщин с пышными бедрами, округлыми, как барханы, и узкими талиями! Эти блондинки и брюнетки пронзали мое сердце, как сверкающие мечи и темные копья. Сколь много восхитительных ночей провел я у реки с девою, формы браслета которой повторяли изгибы течения! Я проводил время, упиваясь вином ее взглядов, лона и губ...»{29}

Как писал Саид ибн Джуди{30}, «сладчайшие мгновенья жизни испытываешь, когда звенит чаша с вином; когда после ссоры миришься с возлюбленной; и когда обнимаешься с нею, после чего снова воцаряется мир».

Влюбленные, как известно, непостоянны, и в другом своем стихотворении Ибн Джуди восклицает: «Я врываюсь в круг наслаждений, как обезумевший боевой конь, закусив удила; ни одно желание не оставляю я без внимания... Я стою непоколебимо, когда ангел смерти реет над моей головой в день битвы, но взор ясных глаз способен сбить меня с ног в любой миг»{31}.

Когда из Кордовы для поэта привезли очередную скромную красавицу, он с ходу написал стихотворение: «Почему, о прекрасная, отводишь ты от меня свой взгляд и смотришь в землю? Уж не противен ли я тебе? Клянусь Аллахом, обычно я вызываю совсем иные чувства, и позволь заверить тебя, что я более достоин твоего взора, чем мостовая!»{32}

«Ты пришла ко мне незадолго до того, как христиане начали звонить в колокола,— писал в 1063 году Ибн Хазм.— Родинка на твоей щеке сделала тебя цветущей, словно розовый сад абиссинцев».

Абен Гусман, светловолосый и голубоглазый поэт, единственными спутниками жизни своей считавший «прекрасное лицо и золотое вино», насмехался над теми, кому бывает достаточно поцелуя в щечку. «Для меня этого мало!» — восклицал он. Поэт придерживался невысокого мнения об идеалистах, умиравших от любви, и похвалялся тем, что нарушал супружескую верность и предавался содомскому греху.

Бен Фарах был слеплен из более грубого теста. «Хотя она была готова отдаться мне,— писал он о своей возлюбленной,— я воздержался от обладания ею и не попал в сети, расставленные Сатаной. Она пришла ночью без чадры. Один лишь взгляд ее терзал мне сердце, но я вспомнил о божественном предписании, осуждающем излишества, и подавил свою страсть. Я провел с ней ночь, как молодой верблюжонок, которому намордник не дает возможности сосать вымя матери».{33}

В двенадцатом веке Сафван бен Идрис из Мурсии{34} писал в том же духе: «Целомудрие не позволило мне поцеловать ее в губы... Дивитесь человеку, у которого все внутри кипит и он жалуется на жажду, хотя вода у него под рукой!»

Подобные взгляды ранее уже проповедовал Ибн Сина{35} в своем «Трактате о любви», этого же мнения придерживались суфии{36} и «Непорочные Братья»{37}. «Если человек полюбит красивые формы с животным вожделением,— писал Ибн Сина,— то он заслуживает порицания, даже осуждения, и может быть обвинен в грехе, как, например, те, кто совершает противоестественное прелюбодеяние, и вообще люди, сошедшие с пути истинного. Но если он рассматривает приятные формы с интеллектуальной точки зрения... тогда это следует считать деянием благородным и добродетельным. Ведь он стремится к предмету, через который сможет приблизиться к первоисточнику силы и чистому объекту любви, уподобясь возвышенным благородным созданиям. По этой причине не существует мудрецов — из числа благородных и ученых мужей, не следующих по пути жадных и алчных устремлений,— сердца которых не занимали бы прекрасные человеческие формы».

Немногим далее автор заявляет, что для мужчины брачные отношения допустимы только с собственной женой или рабыней. Он предупреждает об опасности поцелуев и объятий — действий, которые «сами по себе не преступны, но вполне способны возбудить похоть»{38}. Его рекомендации совпадают с теми, что давали служители ранней христианской церкви. «Мужчины и женщины совершают простительный грех,— заявил папа Александр VII,— если при поцелуе испытывают плотское удовольствие; но грех становится смертным, если поцелуй — лишь прелюдия к последующим действиям».

Даже спустя много лет с тех пор, как отзвенели бубенчики на щиколотках девушек-рабынь в залах великолепных дворцов и скромно почили эти древние арабские поэты и философы,— мысли, вдохновлявшие их, словно по наследству передались трубадурам Южной Франции, совершившим подлинную революцию в европейских умах, по-новому взглянувшим на любовь, открывшим другое ее измерение, в котором между влюбленными присутствует некая незримая дистанция, дающая простор поэтическому воображению.

Мысль о том, что влюбленные могут умереть, и действительно умирают, за любовь, принцип безусловного подчинения желанию возлюбленной, теория о том, что объятия влюбленных не должны завершаться физической близостью, рекомендация неизменно любить прекрасные формы и даже такие детали, как советы по выбору посланца для любовных писем,—все эти темы вновь возрождаются в средневековой европейской поэзии и трактатах о любви; однако все это уже давно было открыто на берегах Гвадалквивира и в душистых апельсиновых рощах Кордовы и Гранады.

Символом любви в Испании стало не яблоко, а апельсин. Выражение «половинка апельсина», соответствующее нашему «лучшая половина»,— образ багдадского поэта Ибн Дауда, отражающий платоновскую идею о родственных душах, которые философ представлял в виде двух совершенных сфер. Они раздувались от самодовольства, пока Зевс не разделил их надвое, и с тех пор половинки всю жизнь ищут друг друга.

В одной из своих пьес Лопе де Вега{39} описал свадебный танец на берегах Мансанареса в Мадриде, во время которого танцующие втыкали в разрезанный апельсин монеты в дар новобрачным. В северных районах Испании подобный танец исполняется с яблоком.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.