Глава пятая. Дон Кихот и Дон Жуан
Глава пятая. Дон Кихот и Дон Жуан
К счастью, литература семнадцатого столетия не ограничивалась только книгами о рыцарстве, ведь иначе мы не смогли бы наслаждаться тем сатирическим фейерверком, который вызвали эти книги у однорукого солдата, авантюриста, государственного чиновника и писателя Сервантеса. Что же поведал нам Сервантес о любви и сексе?
Дульсинею, героиню с зелеными глазами, захватившую воображение Дон Кихота, сей рыцарь любил платонической любовью, как он подробно объяснил Санчо, представления которого об этой даме не были замутнены знакомством с рыцарскими историями. «“...И мое и ее чувство всегда было платоническим и далее почтительных взглядов не заходило. Да и взглядами-то мы редко-редко когда обменивались, и я могу клятвенно утверждать, что вот уже двенадцать лет, как я люблю ее больше, нежели свет моих очей, которые рано или поздно будут засыпаны землею, и за все эти двенадцать лет я видел ее раза три. И притом весьма возможно, что она ни разу и внимания-то не обратила, что я на нее смотрю,— столь добродетельною и стыдливою воспитали ее родители”.— “Да я ее прекрасно знаю,— молвил Санчо,— и могу сказать, что барру[32] она мечет не хуже самого здоровенного парня изо всего нашего села. Девка ой-ой-ой, с ней не шути: и швея, и жница, и в дуду игрица, и за себя постоять мастерица, и любой странствующий или только еще собирающийся странствовать рыцарь, коли она согласится стать его возлюбленной, будет за ней как за каменной стеной. А уж глотка, мать честная, а уж голосина!”»
Хотя Дон Кихот и тешил себя несбыточными надеждами, все же он был мужчиной из плоти и крови, которому приходилось обуздывать свои телесные влечения. Вспомните нелепую сцену, когда он мечется взад-вперед по спальне, закутавшись в одеяло, в шерстяной скуфейке и с толстой повязкой вокруг шеи. Госпожа Родригес заходит, чтобы поговорить с ним. Эти двое немолодых людей внушают себе, что им обоим грозит опасность: «“Я могу считать себя в безопасности, сеньор рыцарь? По-моему, с вашей стороны не очень прилично, что вы встали с постели”.— “Об этом же самом мне вас надлежит спросить, сеньора,— объявил Дон Кихот.— Так вот я и спрашиваю: огражден ли я от нападения и насилия?” — “Кто же и от кого должен вас ограждать, сеньор рыцарь?” — спросила дуэнья. “Ограждать меня должны вы и от вас же самой,— отвечал Дон Кихот. — Ведь и я не из мрамора, и вы не из меди, и сейчас не десять часов утра, а полночь, даже, может быть, еще позднее, находимся же мы в более уединенном и укромном месте, нежели та пещера, где вероломный и дерзновенный Эней овладел прекрасной и мягкосердечною Дидоной. Впрочем, дайте мне вашу руку, сеньора,— наилучшим ограждением послужат нам мои целомудрие и скромность...”»
В один из моментов просветления рыцарь уже говорил Сан-чо, что любовные дела идут значительно легче, если женщина также испытывает желание. Поскольку предполагалось, что дамы должны вести себя сдержанно, им приходилось прибегать к разного рода уловкам. Это считалось вполне законным оружием в войне полов. Как заявил Дон Кихот, «любовь и война — это одно и то же, и подобно как на войне прибегать к хитростям и ловушкам, дабы одолеть врага, признается за вещь вполне дозволенную и обыкновенную, так и в схватках и состязаниях любовных допускается прибегать к плутням и подвохам для достижения желанной цели, если только они не унижают и не позорят предмета страсти».
На разнузданное поведение в общественных местах смотрели косо, и Санчо упрекает Доротею за то, что «супруг ее дон Фернандо украдкой от постороннего взора не раз срывал с ее уст часть награды, коей заслуживало ее чувство, а Санчо все это подглядел и нашел, что подобная вольность скорее к лицу девице легкого поведения, нежели королеве столь великого королевства».
Такие учтивые влюбленные, как Карденьо, при ухаживании вели себя сдержанно. Смелость этого джентльмена не заходила далее того, как взять у своей госпожи «прекрасную белую руку и поднести к своим губам, хотя этому и мешали частые прутья низкой решетки», которая разделяла влюбленных. Эта железная решетка, символ испанской любви вплоть до девятнадцатого века, явилась выражением средневекового мифа о женщине как о princesse lointaine[33], целомудренной, нуждающейся в защите, таинственном и недостижимом существе, которому следует поклоняться под покровом ночи. Простое прикосновение к ее руке бросает влюбленного в жар.
Сервантес, как и многие его соотечественники, строго разделял желание и возвышенные чувства, не смешивая одно с другим. Широко распространено было представление о том, что, удовлетворив свое плотское желание, мужчина утрачивает к женщине всяческий интерес. Этой характерной чертой соблазнителя было принято наделять всю молодежь без разбора, и Карденьо у Сервантеса замечает: «...Любовь юношей по большей части есть не любовь, но похоть, конечная же цель похоти есть насыщение, и, достигнув его, она сходит на нет, а то, что казалось любовью, принуждено возвратиться вспять, ибо оно не в силах перейти предел, положенный самою природою и которого истинная любовь не знает...» В другом месте он снова убежденно заявляет: «Любовь ни с кем не считается, ни в чем меры не знает». Хорошо зная общество, Сервантес не питал иллюзий о любви в высших его слоях: «Она столь же властно вторгается в пышные королевские чертоги, как и в убогие хижины пастухов».
По его мнению, любовь более всего вызывают у мужчин два обстоятельства: необыкновенная красота и доброе имя. Однако любви достойна не всякая красавица, поскольку «не всякая красота обладает способностью влюблять в себя,— иная тешит взор, но не покоряет сердца».
Следует ли упрекать красивую женщину, если она не влюбляется? На такие упреки Марсела, очаровательная пастушка, предпочитавшая жить независимо среди собственного стада, а не связываться с одним из своих бесчисленных поклонников, отвечает: «Неужели же та, которую любят за красоту, обязана любить того, кто ее любит, единственно потому, что она любима?.. Положим даже, они равно прекрасны, но это не значит, что и желания у них сходны... Я же слыхала, что не дробимо истинное чувство и что нельзя любить по принужденью».
Как и супружество, любовь, по словам Дон Кихота, «вещь деликатная, и следует очень позаботиться и получить особое благословение небес, чтобы она разгорелась удачно». На христианскую догму о генозисе, то есть «единой плоти», ссылаются и англичанин Шекспир, и Сервантес в своем Дон Кихоте. У первого в Комедии ошибок Адриана говорит:
На мне пятно лежит супружеской измены,
И похоть грязная мне прямо в кровь проникла...
Яд тела твоего я поглотила,
Заражена навек твоей отравой.
Испанец, более снисходительный к мужчинам, выворачивает ситуацию наизнанку, и его Ансельмо из Повести о безрассудно-любопытном говорит: «Отсюда вытекает, что если муж и жена — одна плоть, то пятна и недостатки ее плоти оскверняют и плоть мужа, хотя бы он, как я уже сказал, был ни в чем не повинен. Подобно тому, как боль в ноге или же в другом члене человеческого тела чувствует все тело, ибо все оно есть единая плоть, и боль в щиколотке отдается в голове, хотя и не она эту боль вызвала, так же точно муж разделяет бесчестие жены, ибо он и она — одно целое».
Как сказала жена Санчо, когда мечты Дон Кихота о величии подействовали на ее мужа столь сильно, что тот хотел даже выдать свою дочь («ростом она с копье, свежа, как апрельское утро, а сильна все равно как поденщик») замуж за графа: «...Поступай как тебе угодно; такая наша женская доля — подчиняться мужу, хотя бы и безмозглому». Разумная женщина предпочла бы, чтобы ее дочь вышла замуж за человека, равного себе, потому что тогда они стали бы единым целым: «...и заживем мы одной семьей, родители и дети, зятья и внуки, в мире и в ладу, и благословение божие вечно будет со всеми нами». Санчо, к чести его, был тронут рыданиями жены и утешил ее, сказав, что попытается отложить свадьбу дочери с графом на возможно более долгий срок. Сан-чо испытывал привязанность к своей супруге. «В сущности, она совсем не плоха»,— признал он однажды, и всегда отправлял ей письма, как только получал некоторую передышку от погони за химерами в компании Дон Кихота.
Во многих крестьянских домах женщины носят брюки, хотя и тщательно это скрывают. Даже мужчины признают необходимость позволять им время от времени поступать, как они того пожелают. В Кастилии замужним женщинам разрешается «брать власть в свои руки» на празднике святой Агуэды. Мужчины на денек исчезают, а их супруги создают совет, избирают собственную мэршу и развлекаются на своем празднике, который, видимо, сохранился с далеких времен матриархата.
Еще одна черта испанцев, о которой упоминает Сервантес,— насущная потребность в том, чтобы поведать о собственных любовных похождениях закадычным друзьям. Карденьо, например, поделился тайнами своей любви с вероломным другом, доном Фернандо: «...ибо мне казалось, что в силу того особого дружеского расположения, какое он ко мне выказывал, я ничего не должен от него скрывать». Я вспомнила об этом недавно в Северной Испании, когда одна молодая женщина, состоявшая в любовной связи с женатым человеком, рассказала мне, как ее смутило то обстоятельство, что любовник поведал их тайну общему другу. «Почему ты это сделал?» — спросила она. «Но это мой долг,— ответил тот. — Пако — мой лучший друг. Мы никогда ничего не скрываем друг от друга. Законы дружбы следует уважать».
В золотой век Испании жизнь, любовь и приключения были яркими и бурными. То была эпоха завоеваний, близившаяся к своему закату. Завоеваний не только на войне, но и в мирной жизни, когда речь шла о завоевании женских сердец. «В наше подлое время,— писал Сервантес,— девушки беззащитны, хотя бы даже их спрятали и заперли в новом каком-нибудь лабиринте наподобие критского, ибо любовная зараза носится в воздухе; с помощью этой проклятой светскости она проникает во все щели, и перед нею их неприступности не устоять».
То были времена профессиональных мошенников, обманщиков и плутов, не признававших законов и властей. То была эпоха Инквизиции и репрессий. Женское тело, которому поклонялись за закрытыми дверями, не разрешалось изображать на картинах. (Терпели лишь первую и единственную обнаженную натуру семнадцатого века — знаменитую Венеру Рокеби Веласкеса{90}, изображенную спиной к зрителю, в позе высокомерной стыдливости.) Инквизиция запрещала создавать и выставлять на всеобщее обозрение нескромные картины и скульптуры под страхом отлучения от церкви. Айала{91} осуждал художников, открывавших своим мадоннам ноги.
Эта часть женского тела, которая обычно оставляет холодными северян, воспламеняет арабов, испанцев и — что любопытно — китайцев, которые в изображениях своей богини Кван-Инь были столь же сдержанны, как и испанцы семнадцатого века. В знак того, что эта богиня также занимается проституцией, ее прекрасная маленькая ножка виднеется из-под складок одеяния — что считалось верхом неприличия, ибо даже в порнографических картинках того времени, на которых изображены любовники, снявшие с себя всю, до последней нитки, одежду, ноги женщин обычно бывают прикрыты{92}.
В семнадцатом веке мадам д’Ольнуа{93} так писала о женских ножках, которые, кстати, у испанок действительно очень привлекательны: «Испанские дамы тщательно скрывают свои ноги — более, нежели любую другую часть тела. Я слышала, что, после того как женщина осыпала своего возлюбленного всеми возможными милостями, она подтверждает свои нежные чувства к нему, открывая перед ним ноги. Здесь это называют “самой последней милостью”. Следует признать, что невозможно представить себе ничего более прекрасного: женские ножки такие маленькие, что при ходьбе женщины выглядят, как куколки,— они скорее порхают, чем ходят. И за сотню лет мы не сможем научиться двигаться с такой грацией». (Мартин Хьюм рассказывает, что, когда собирались соборовать королеву Изабеллу, «она показала любопытный пример своей суровой скромности, почти стыдливости, отказавшись открыть ногу, чтобы можно было смазать ее святым елеем, и его пришлось нанести не на тело, а на надетый сверху шелковый чулок».)
Отец Лаба, монах французского ордена доминиканцев, попал в неловкое положение из-за туфель некоей испанской дамы. Однажды, ожидая супругу одного из своих испанских друзей в Кадисе в гостиной их дома, он увидел пару новых туфелек, которые принесли для senora. и оставили на стуле рядом с тем, на котором он сидел. «Они казались такими странными, что я уступил своему любопытству и, забыв о bienseance[34], взял одну из них, почти не веря, что они предназначены для ног дамы, настолько маленькими они были. Я все еще держал туфельку в руке, когда вошла служанка госпожи Росы. Девушка выглядела такой смущенной, что я спросил хозяйку (по-французски), что могло ее так задеть. Госпожа Роса посоветовала мне поставить туфельку на место и сделать вид, что я принял ее за обувь маленькой дочери, дабы меня нельзя было обвинить в том, что я видел туфельку дамы. Это сочли бы непростительным преступлением».
Большая грудь была не в моде, и женщины уплощали ее с помощью свинцовых пластин и тугих повязок. На их поясах позвякивали медали и святые реликвии. Защитная мера? Целомудрие было в большом почете — и услуги «восстановителей девственности» пользовались неизменным спросом. Культ Пресвятой Девы опирался на «любимую догму испанской церкви» — догму о Непорочном Зачатии, которая стала в 1617 году одним из официальных символов веры испанцев. Мурильо{94} написал на эту тему не менее двадцати картин.
Пресвятая Дева, похоже, была терпима к грешникам, особенно к распутникам-мужчинам, которые регулярно ей молились. Бланко Уайт{95} рассказывает легенду об одном испанском солдате, вернувшемся с войн в Нидерландах нагруженным трофеями и зажившим распутной жизнью в родном городе Севилье. Над дверью его жилища висел большой образ Мадонны, одетой в черную мантилью. Каждый вечер, выходя из дома, дабы предаться удовольствиям, он кланялся изображению и читал «Аве Мария»{96}. При этом наклонялась и его алебарда, что нанесло полотну множество увечий. В конце концов солдат встретил смерть в уличной драке, и дьявол, считавший грешника своей законной добычей, с нетерпением ожидал суда над его душой. В этот критический момент появилась Пресвятая Дева в черной мантилье, похожей на ту, в которой она была изображена на картине, и такой же поврежденной в нескольких местах. «Эти отметины,— сказала она перепуганной душе солдата,— остались вследствие твоего грубого обращения, хотя ты, конечно, поступал из лучших побуждений. Однако я не допущу, чтобы человек, который так сердечно приветствовал меня каждый день, горел вечным огнем». Поэтому вместо того чтобы попасть в ад, душа солдата отправилась на короткий срок в чистилище.
Святые иногда вели себя столь же добродушно — когда речь шла о грешниках-мужчинах. Бланко Уайт описывает картину, которую он видел в крытой галерее монастыря святого Антония в Севилье, о том, как едва избежал опасности один великий грешник, беспутный дворянин, чья душа была изображена на полотне. При жизни этого человека два францисканских монаха однажды ночью, в бурю, заблудились и попросили пристанища в его замке. Хозяин велел слугам дать монахам немного свежей соломы и пару яиц. «На картине показано, как святой Михаил после смерти грешника является, чтобы взвесить на весах его добрые и злые деяния. Душа новопреставленного, в виде тщедушной фигурки хилого мальчика, стоит обнаженная на одной чаше весов, а другая чаша ломится под тяжестью груза огромной кучи мечей, кинжалов, чаш с ядом, любовных писем и портретов женщин, ставших жертвами его необузданных страстей. Совершенно очевидно, что эта громоздкая масса намного перевесила бы легкую и почти прозрачную фигурку, которая находилась на другой чаше, если бы святой Франциск, чья фигура занимает на картине центральное положение, не помог страдающей душе, положив на чашу весов пару яиц и охапку соломы. После этого своевременного добавления орудия и символы вины грешника взлетают вверх до самого потолка».
Женщинам, похоже, так помогать не торопились. Единственным проявлением участия к их бедам — на этот раз живого святого — была история с находившейся в законном браке валенсийкой, которая при мысли о приближающемся материнстве испытывала непреодолимый ужас. Эта женщина поделилась своими страхами со святым Винсенте Феррером, уроженцем Валенсии, «который обладал чудотворным даром в такой степени, что творил чудеса почти бессознательно, а зачастую и как бы играючи. Добродушный святой посоветовал даме отбросить страхи и обещал взять на себя все неудобства и боли, которые ей предстояло испытать. Прошло несколько недель, как вдруг однажды добрый монах, уже забывший о своем обещании, во тьме ночной завопил и завизжал столь неслыханно громко и неподобающим для святого образом, что вся община сбежалась к его келье. Некоторое время ничто не могло облегчить необъяснимые страдания святого отца. Причина их выяснилась только на рассвете, когда благодарный муж пришел поблагодарить его за безболезненные роды своей супруги! С тех пор и по сей день Винсенте Феррер является одним из тех духовных акушеров, к помощи которых прибегают испанские женщины».
Священнослужители, благодаря признаниям на исповеди, а иногда и из более интимных источников, немало знали об отношениях между мужчинами и женщинами. Святой Винсенте Феррер обратил очень многих людей к «лучшей жизни». Его проповеди, а также сочинения его современника, Фрай Антонио де Гевара{97}, позволяют по-новому взглянуть на обычаи того времени. В своих Семейных письмах Фрай Антонио осуждает многих любовников, особенно слишком старых и слишком молодых, но делает это в приятной, добродушной манере, отличной от тех громов и молний, которые метали английские пуритане, нападавшие на чувственные удовольствия примерно в те же времена с такой страстностью, что оказывали этим лишь дурную услугу своему делу. Фрай Антонио же пишет с отеческой терпимостью, в стиле семейного духовного наставника, хорошо знакомого с жизнью, людьми и ведающего силу любви.
В своем письме к губернатору Луису Браво, на старости лет вдруг влюбившемуся, монах отмечает без ненужной суровости — наверное, сочиняя эти строки, он снисходительно улыбался,— что губернатор слишком стар для того, чтобы сочинять мотеты[35], бренчать на гитаре, распевать на улицах серенады и карабкаться по стенам; в его возрасте не подобает носить одежды влюбленного, то есть вышитые шелком башмаки, элегантный плащ до колен, золотые медали на шляпе и цвета герба возлюбленной дамы. Он должен избегать заглядывать в окна и разговаривать со своднями; если кто-либо из них к нему обратится, лучше всего немедленно убежать домой, закрыть перед нею двери и не выходить на улицу после вечерней молитвы Богородице. Возможно, эти средства окажутся недостаточными для искоренения любви, но могут все же помочь.
В любви трудно что-либо понять, признает монах; можно изучить все ремесла и науки, кроме искусства любви, ведь даже Соломон не знал, как о ней писать, Асклепий не умел от нее лечить, Овидий не мог ей научить, Елена Троянская — о ней рассказать, а Клеопатра — ей обучиться; все, что вообще можно о ней узнать, исходит непосредственно из сердечного опыта, и проводником нашим должна быть осторожность. Ведь для того чтобы любовь стала истинной, постоянной и прочной, ее следует понемногу взращивать в наших сердцах.
Монах не верит в любовь с первого взгляда. Он осуждает ранние браки, наподобие того, свидетелем которого был однажды сам,— между юношей семнадцати лет и пятнадцатилетней девушкой; ведь «в этом юном возрасте они ничего не знают об обязанностях, которые на себя берут, и не понимают, какую свободу теряют». Родители не должны заставлять детей вступать в брак, но и молодые люди не должны заключать тайные помолвки после слишком короткого знакомства.
Счастливых супружеских пар было не так уж много. На каждые десять счастливцев приходились, по словам монаха, сотни таких, кто сожалел о своем вступлении в брак. Он был свидетелем множества бурных семейных сцен, и в своих Семейных письмах дает читателю несколько разумных практических советов. «Если бы только жена держала рот закрытым, когда муж начинает ругаться, то ему бы не пришлось есть холодный ужин, а у нее бы не было несварения желудка; но обычно случается так, что муж начинает жаловаться, а жена, в ответ вопит, и все это приводит к драке, и им даже приходится звать на помощь соседей». Монах знал многих раздражительных мужей, которые «причесывали волосы жен пятерней».
Женщины, писал монах, должны не только быть добрыми, но и выглядеть таковыми. Они должны тщательно следить за своим поведением. Эти создания непостоянны, и муж не должен удивляться, если после тридцати лет супружеской жизни он все еще замечает противоречия в поведении и разговорах супруги. Мужьям не стоит быть слишком суровыми, особенно если они женились недавно. Следует снисходительно относиться к недостаткам женщины и вести себя сдержанно, руководствуясь принципом: «Укуси единожды, а залижи рану стократ». Мудрый муж обязан хвалить супругу, дарить ей подарки и всячески проявлять свою любовь к ней. Кроме того, он не должен быть слишком ревнивым. Конечно, бывают времена, когда необходимо запереть жену на ключ, увести ее с балкона, выходящего на улицу, запретить ей выходить из дому и не давать возможности принимать у себя в гостях дурное общество, но все это следует делать с величайшей осторожностью, ибо женщины созданы таким образом, что более всего желают запретных удовольствий.
Семейных ссор никак не избежать, но нет никакой нужды рассказывать о них соседям. И наконец, говоря о ревности, следует помнить, что законы доброты, как и христианские предписания, требующие верности жены по отношению к супругу, относятся равным образом и к нему самому. Женщины так подозрительны, замечает монах, а в ревности так проницательны, так пытливы и так желают знать, где были их мужья и с кем разговаривали, что они сделают все возможное, чтобы выведать это, живых подкупая деньгами, а мертвых вызывая заклинаниями.
Святая Тереса с ним бы согласилась. Она прекрасно знала, что женщина вполне способна устроить супругу скандал при малейшем подозрении. В письме к своему родственнику она жаловалась: «Что касается моих грехов, то, поскольку слухи об этом широко разошлись, ты, несомненно, слышал об ужасной ревности жены дона Гон-зало к своему супругу, и люди говорят, ссылаясь на нее, что между ним и дочерью моей сестры, доньей Беатрисой, существует недозволенная любовная связь. Жена дона Гонзало заявляет об этом настолько открыто, что большинство людей, очевидно, ей верят. Доброе имя девушки, видимо, потеряно безвозвратно, но я глубоко скорблю о том, что моя родственница так согрешила против Бога. Я умолила родителей племянницы увезти ее из Альбы... Простая осторожность заставляет нас бежать от языка разъяренной женщины, как от дикого зверя. Другие же люди говорят родителям, что это лишь придаст скандалу видимость правдоподобия и что им не следует уезжать отсюда. Как говорят, муж и жена теперь живут отдельно».{98}
Семнадцатый век был эпохой мистиков, вольнодумцев и раскаивающихся распутников. Типичные примеры этих крайностей — странствия идеалиста Дон Кихота, влюбленного в смутный образ Дульсинеи, и история Дон Жуана Тенорио из Севильи, персонажа, созданного Тирсо де Молина,— burlador а, насмешника над женщинами и любыми идеалами, включая и религиозные. Дон Жуан знал о любви не больше, чем герои плутовских романов, которые почти всегда происходили из, пользуясь современной терминологией, «неполных семей». Дворянин Дон Жуан — это сексуальный герой-плут. Он олицетворяет собой распущенность в сексуальной жизни, распространенную в испанском обществе семнадцатого века, особенно в его нетрудовых слоях.
Одним из множества возможных исторических прототипов Дон Жуана можно считать дона Мигеля де Маньяра Висентело де Леса из Севильи, рыцаря ордена Калатравы{99}, дуэлянта, щеголя и задиры, который позже покончил с распутной жизнью и стал искренне верующим человеком. Говорят, что обращение дона Мигеля в веру произошло после видения, представшего ему, когда он, спотыкаясь, плелся домой после бурной ночи. На темной и узкой улочке рыцарю встретилась похоронная процессия, одно из тех мрачных шествий, в которых облаченные в траур фигуры несут горящие факелы, традиционные у любящих смерть южных народов. Когда Мигель остановился и спросил, кто умер, один из плакальщиков подошел к телу и отбросил с него покрывало, открыв... его собственное лицо! То были его собственные похороны! После этого дон Мигель за свой счет отремонтировал больницу «Ла Ка-ридад» и приобрел множество картин Мурильо, а также композиций с мертвецами Вальдеса Леаля{100}.
«Жаль,— писал Морис Баррес{101},— что нельзя сделать копию с его посмертной маски — сестры из «Ла Каридад» отказываются дать на это согласие. Какая ироническая месть! Тот, кого самые страстные женщины, несмотря ни на какие рыдания, не могли удержать при себе, сегодня находится в плену у холодных девственниц. Они, и только они, запрещают воспроизводить лик Дон Жуана».
Кто же такой Дон Жуан? Раб ли он собственной сексуальности, человек, находящийся в непрестанном поиске любви? Может быть, он ищет вовсе не любовь, а просто острые ощущения, за которые женщина расплачивается потерей чести и душевного спокойствия,— уж не садист ли он в действительности? Возможно, он, как утверждают психиатры, восстает против образа отца, испытывая кровосмесительное влечение к собственной матери и стремясь доказать, что все остальные женщины — шлюхи? А может, он просто человек эмоционально незрелый или даже импотент, стремящийся доказать свою мужскую силу и похвалиться ею? В реальной жизни образ Дон Жуана может иметь бесчисленные вариации, и люди этого типа существуют не только в Испании.
Доктор Грегорио Мараньон считал, что наиболее вероятным прототипом Севильского озорника Тирсо был не дон Мигель де Маньяра, а Конде де Вилламедианс, дон Хуан де Тассис. (Этот веселый любовник, которого подозревали в интимной связи с королевой, был замешан в скандале, разразившемся в 1622 году, когда выяснилось, что он был гомосексуалистом. Данные об этом уже в двадцатом веке обнаружил в архивах Симанкаса{102} Алонсо Кортес.)
Доктор Мараньон утверждает, что образ Дон Жуана не характерен для Испании, и людей подобного типа там совсем немного; я же более склонна согласиться с Пио Бароха{103}, заявляющим, что «испанцы и вообще латиняне традиционно верят в допустимость лжи и обмана в любовных делах. Я слышал, как дон Хуан Валера{104} (знаменитый писатель из Андалусии) смеялся до упаду над историями о том, каким образом мужчины обманывали женщин. Испанцы держат слово, данное мужчинам, но не женщинам». Я думаю, что это относится ко всем латинянам, и отмечаю эту их черту в книге Любовь и французы.
С погоней Дон Жуана за химерами тесно связано кастильское представление о любви как об обмане, которое в своем Трагическом мировосприятии описал Унамуно{105}: «Любовь — дочь обмана и мать разочарования. Влюбленный страстно ищет в предмете своей любви нечто такое, чем тот не обладает, и, не найдя этого, приходит в отчаяние... Любовь телесна даже в духовных своих проявлениях... Возможно, высшее наслаждение размножения суть лишь предвкушение смерти, искажение жизненной сущности... Любовь есть борьба. Влюбленный и возлюбленная — одновременно и тираны, и рабы. Неудивительно, что люди, испытывающие глубочайшие религиозные чувства, отвергают плотскую любовь и возвеличивают целомудрие». Далее философ превозносит сострадание, любовь к ближнему, к Богу, всеобщую любовь. Таковы истинные представления о любви кастильцев — людей, слишком преисполненных идеями чести, величия и духовного обладания, чтобы снисходить до любви плотской,— людей, чересчур индивидуалистичных по характеру, чтобы интересоваться личными взаимоотношениями,— людей, любящих сражаться один на один: мужчина с мужчиной, мужчина с быком, мужчина с дьяволом и, наконец, мужчина с самим Богом.
Какую еще роль может играть женщина в жизни такого мужчины, если не роль матери, бледного подобия Божией Матери? «Для женщины любая любовь — материнская»,— писал Унамуно, на дух не выносивший славословий в пользу чувственности своего друга-романиста Фелипе Триго. Философ не мог понять смысла этих излияний. «Суть дела состоит в том,— писал он Триго,— что ты родом из Эстремадуры, а я — баск; с каждым днем я все более убеждаюсь, что главная проблема Испании — этническая. Поток чувственности способен только обессилить наш народ».
Фелипе Триго писал свои малоправдоподобные романы в начале двадцатого века. Никто уже не помнит ни его самого, ни его попыток «заставить Венеру воссиять великолепием Непорочного Зачатия»,— но он исходил из самых лучших намерений, и кое-что из сказанного им было вполне разумным. Он сокрушался по поводу malentendu[36], которые преследуют мужчин и женщин с тех пор, как они оставили сады Эдема, говорил о гармонии их тел и дисгармонии разума; осуждал экстремистские взгляды испанцев на любовь как на животную похоть либо абсурдное целомудрие. «Любовь станет возможной,— писал он,— когда женщина получит такое же образование и те же свободы, что и мужчина. Женщина станет свободной, когда не будет более нуждаться в мужчине, который бы ее содержал». Пио Бароха не питал подобных иллюзий о своих соотечественницах. «Они желают получить все преимущества [эмансипации],— писал он,— но не похоже, чтобы готовы были отказаться от «вечной женственности». Не пожертвовав ею, они не смогут наладить отношения с мужчинами. Эта вечная женственность — лишь притворство... Женщина лицемерна от природы, а католическая религия еще более все осложнила. Исповедник похож на кальмара, который, зачернив вокруг себя всю воду, исследует ее под микроскопом...»
Дон Жуан родился в Андалусии — провинции, в которой, как говорят, больше всего гомосексуалистов; кроме того, в этой части Испании о любви поют и сочиняют музыку более, чем в любой другой. Это страна гитар и серенад, относящаяся к чувствам, как к скоротечным ритмам, где с сексом расправляются в яростном эротическом танце. В этой атмосфере любовь становится чем-то театральным, обыденным ритуалом или предлогом для дуэли. Она декоративна и поверхностна, как орнамент на иберийских вазах.
Дьявол в Испании, как и повсюду, в ту вулканическую, фанатичную эпоху был сексуальным козлом отпущения. Проходили серьезные дискуссии о том, как следует изображать его на картинах. Право дьявола на рога и хвост подверглось строгому испытанию, и в результате первые были по справедливости — на основании видения святой Тересы — оставлены у него на голове, а последний считался лишь вероятным, хотя и не бесспорным, отростком падшего ангела.
Инквизиция разоблачала колдуний, продававших своих юных дочерей, и обвиняла их в браке с дьяволом. Празднества в честь святого Иоанна, святого Петра, святого Иакова и даже в честь Пресвятой Девы служили благовидным предлогом для устройства оргий, особенно в отдаленных районах, где все еще процветало язычество. По словам Бернардо Баррейро, поверье о связи дьявола с проституцией использовали в своих целях местные seigneurs[37], которые наряжались чертями и в этом обличье перепортили многих юных деревенских дев. Баррейро описывает несколько таких случаев, утверждая, что «браки между дьяволом и деревенскими девушками были широко распространены в Галисии». Жертвы этих оргий почти всегда становились проститутками, и позже, если им не везло, попадали в руки властей и клеймились как колдуньи.
Колдовство сумело проникнуть даже в монастыри. У двух монахинь Королевского монастыря святой Клары де Алларис в Галисии в 1637 году возникли неприятности с Инквизицией, проведавшей о том, что они читали заклинания и выражали желание покинуть обитель. Зачинщицей скандала стала юная девушка, племянница одной из этих монахинь, которую воспитывали в монастыре до свадьбы. Кем был ее novio? Никто этого не ведал — даже сама девушка, поскольку о браке договорились родители,— но ей так хотелось узнать имя суженого, что она уговорила монахинь обратиться за помощью к одной надежной местной колдунье. Согласно официальным документам, старая карга потребовала от сестры Бернарды де Новоа-и-Табоада молиться святому Петру, а другую монахиню заставила погрузить ногу в ведро с холодной водой и произнести слова: Revela oculos meos[38]. Второй монахине пришлось пройти по кругу, восклицая: Abincola Sancti Petri[39], в то время как третья держала зажженную свечу. Все это было сделано, но долгое время ничего не происходило, пока наконец, проведя в этих неудобных упражнениях почти всю ночь, сестра Бернарда и ее спутницы не увидели — или решили, что увидели,— «на поверхности воды белый лик, возникший под гром барабанов». На привидении была надета странная шляпа.
По прошествии нескольких месяцев из Ла-Коруньи прибыл лейтенант, носивший шляпу того же фасона, что и ночной призрак в воде; он увез из обители племянницу монахини и женился на ней. Все это, видимо, произвело на святых сестер весьма сильное впечатление, и они, как говорят, заявили, что «предпочитают монашеской жизни замужество», и попросили двух колдуний помочь им незаметно выбраться из монастыря. Кто-то их выдал, и 23 октября 1636 года этих двух монахинь арестовали и отправили в Сантьяго. Их допрашивал трибунал Инквизиции, размещавшийся на том месте, где в наши дни стоит Отель Компостела. Дело слушалось in camera[40], и монахинь в конце концов отослали обратно в монастырь, потребовав от них шесть пятниц подряд поститься, а после этого каждую пятницу приносить покаяние. Видимо, легкость наказания и желание избежать ненужной огласки объясняются тем, что монастырь пользовался широкой известностью и многие монахини в нем происходили из знатных родов.
Это была эпоха «иллюминатов»{106}, то есть эротических псевдомистиков, и сексуальной вседозволенности.
В своей пьесе No Hay Peor Sordo[41] Тирсо де Молина упоминает о том, как трудно было найти doncella[42], сохранившую свою девственность. В La Tia Fiugida[43] Сервантес приводит список «восстановителей девственности» того времени. Тогда существовали не только донжуаны, но и донжуаниты, и о нарушении женщинами супружеской верности пишут Вилламедианс, Лопе де Вега, Гонгора{107}, Забалете, Киньонес Бенавенте, Салас Барда-билло и, конечно, остросатирический Кеведо{108}. (Его обычно называют женоненавистником, однако в одном случае он оказался настолько галантным, что пришел на помощь некоей даме в церкви святого Мартина в Мадриде. Дама истово молилась, когда внезапно к ней подошел какой-то мужчина и безо всякой видимой причины дал ей сильную пощечину. Кеведо рванулся вперед, схватил нападавшего и выволок его из церкви. Немедленно засверкали шпаги, и Кеведо пронзил своего противника насквозь. Несколькими часами позже тот скончался от ран. Когда стало известно, что погибший занимал довольно значительное положение, Кеведо тайно скрылся во дворце своего друга Осуны, вице-короля Неаполя. В те годы Хуртадо де Мендоса написал сочинение Во славу рогов, а Кеведо — От одного рогоносца другому.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.