Историческое сочинение Тита Ливия и Рим его времени

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Историческое сочинение Тита Ливия и Рим его времени

Мировая слава Тита Ливия основана на единственном его сочинении, дошедшем (и то далеко не полностью) до наших дней и известном под условным названием «История Рима от основания Города». Ему предпослан пролог, раскрывающий цели, которые Ливии преследовал, создавая свою эпопею. Такие прологи к сочинениям древних историков в литературоведческих работах принято рассматривать как дань риторической традиции и считать, что они не столько выражают намерения и мысли автора, сколько комбинируют некоторое число общераспространенных устойчивых мотивов. В случае Тита Ливия дело обстоит сложнее. Формулируя в прологе задачи задуманного труда, он писал: «Мне бы хотелось, чтобы каждый читатель в меру своих сил задумался над тем, какова была жизнь, каковы нравы, каким людям и какому образу действий - дома ли, на войне ли - обязана держава своим зарождением и ростом; пусть он, далее, последует мыслью за тем, как в нравах появился сперва разлад, как потом они зашатались и, наконец, стали падать неудержимо, пока не дошло до нынешних времен, когда мы ни пороков наших, ни лекарства от них переносить не в силах». Сформулированное здесь представление, согласно которому расширение владений и накопление богатств привели римлян к моральной деградации, все это в совокупности вызвало гражданские распри и войны и, наконец, предсмертный кризис республики, действительно может рассматриваться как общее место римской историографии. Оно было известно задолго до Ливия, десятилетием раньше его на подобной «теории упадка нравов» основывал свои сочинения Саллюстий, полустолетием позже — Плиний Старший, еще столетие спустя — Тацит. Однако, если перевести рассуждение Ливия, его предшественников преемников с языка древней риторики на язык научного анализа, перед нами окажется отнюдь не набор риторических фигур, а предельно обобщенное, но вполне объективное описание реального исторического процесса — возникновения и развития кри-

394

зиса римской гражданской общины во II—I вв. до н. э. Риторический штамп, как обычно, потому и стал штампом, что выражал в специфической форме очевидные каждому римлянину черты исторической действительности, его окружавшей, и Ливии в своем т руде стремился — пусть на риторический лад — эту действительность отразить.

Кроме такой задачи, однако, Ливии формулирует в том же прологе и сверхзадачу предпринимаемой эпопеи: «…отвлечься от зрелища бедствий, свидетелем которого столько лет было наше поколение», и «увековечить подвиги главенствующего на земле народа». Бедствия и деградация должны предстать «в обрамленье величественного целого»; каков бы ни был моральный упадок, и сегодня «военная слава римского народа такова, что, назови он самого Марса своим предком и отцом своего родоначальника, племена людские и это снесут с тем же покорством, с каким сносят власть Рима», и «не было никогда государства, более великого, более благочестивого, более богатого добрыми примерами, куда алчность и роскошь проникли бы так поздно, где так долго и высоко чтили бы бедность и бережливость». Речь поэтому идет не о том — вернее, не только о том, — чтобы отразить реальный процесс — противопоставить былой расцвет нынешнему упадку; речь идет, кроме того, о создании мажорной общей, совокупной характеристики, о том, с чем Рим вправе достойно предстать перед судом истории. Противоречие между задачей и сверхзадачей было очевидно, и если решение задачи требовало освоения хроники государственной жизни на протяжении ряда столетий — дело грандиозное само по себе даже при самом выборочном подходе к фактам, то решение сверхзадачи предполагало иной подход, связанный с первым, но ему не тождественный, — создание единого монументального образа римского народа, его государства и его истории, предполагало, помимо хроникального, эпический регистр повествования. Белинский был прав, видя в Ливии «истинного и оригинального Гомера» римлян1 .

Сосуществование в «Истории Рима от основания Города» двух

регистров повествования — хроникального и образного — и ориентация автора на второй из них как на внутренне ему несравненно10 более близкий и важный ощущается при первом же чтении. Читатель, если он не специалист по древней истории, невольно увлекается от бесконечных перечней магистратов, от монотонно вторяющихся сообщений об очистительных молебствиях и явленных войнах, от риторически трафаретных описаний сражений и осад. Но ведь наряду с ними книга изобилует и такими

395

страницами, которые навсегда вошли в культуру Европы и которые и сегодня берут за душу: крупные, резко очерченные фигуры — первый консул Брут, Камилл, Сципион Старший, Фабий Максим; исполненные глубокого драматизма сцены — самоубийство Лукреции, разгром и позор римлян в Кавдинском ущелье, казнь консулом Манлием своего нарушившего воинскую дисциплину сына; надолго запоминающиеся речи — трибуна Канулея к народу, консулярия Фламинина к эллинам, полководца Сципиона к легионам.

Ощущение такой как бы двусоставности повествования имеет объективные основания. Труд Тита Ливия возник на скресте двух историографических традиций — понтификального летописания и младшей анналистики, и каждый из отмеченных тонально-стилистических регистров восходит к одной из этих традиций. Жрецы-понтифики вели в Риме с незапамятных времен особые календари, в которые кратко записывались основные события, происшедшие в тот или иной день, или тексты государственных документов, в этот день обнародованных. Постепенно эти календарные записи образовали своеобразную хронику официальной — государственной и религиозной — жизни города, так называемую Великую летопись, которая была опубликована целиком в 80 книгах в 123 г. до н. э. понтификом Муцием Сцеволой. До наших дней Великая летопись не сохранилась, но многие древние писатели оставили о ней более или менее подробные отзывы, дающие возможность судить о ее содержании и стиле. Главным в ней были списки должностных лиц и хроника памятных событий2 ; особое внимание уделялось природным явлениям как с точки зрения их влияния на урожай, так и исходя из их способности вещать волю богов3 . Свои записи понтифики вели строго хронологически и только называли события, не описывая их4 ; стиль их был предельно деловым и жестким, без всяких литературных украшений: «Летописи великих понтификов, — писал Цицерон, — самые сухие книги из всех, какие могут быть»5 .

Хроникальный регистр Ливиева рассказа ориентирован на канон Великой летописи. Этого не скрывал сам историк6 , к тому же выводу привели многочисленные ученые разыскания Нового времени7 .

В большинстве сохранившихся книг «Истории Рима от основания Города» описание событий каждого года заканчивается выборами магистратов и ритуальными процедурами жрецов, каждого следующего— открывается сообщением о вступлении магистратов в должность и распределении провинций, о призыве

396

в армию, об очистительных обрядах, приеме посольств. По завершении этих дел в столице консулы отправляются в предназначенные им провинции, и повествование обращается к обстоятельствам и событиям вне Рима; в исходе года кратко характеризуется следующий цикл официальных мероприятий. Хорошим образцом подобной хроники могут служить, например, главы восьмая и девятая книги XXXII.

Но хроника жизни города сама по себе не складывалась в эпический образ «главенствующего на земле народа». Необходимое для его создания «обрамление величественного целого» не обнаруживалось в простой совокупности дел и дней — оно располагалось где-то глубже низменной эмпирии и требовало другого типа повествования. Он также был подготовлен — на этот раз некоторыми предшественниками Ливия, создавшими в Риме историографическую традицию, которая сосуществовала с летописной и постепенно вытесняла ее. Традиция эта получила в истории литературы название «анналистики». К ней относились авторы исторических сочинений, сохранившихся лишь в отрывках, но известных нам, кроме того, по позднейшим многочисленным цитатам, отзывам и упоминаниям. Ливии широко использовал эти сочинения и во многом из них компилировал «Историю Рима от основания Города». Семь раз, например, ссылается он на протяжении первой декады на «Анналы» Лициния Макра, который жил в первой половине I в. до н. э. и в своем сочинении, состоявшем не менее чем из 17 книг, рассказывал о событиях римской истории от Ро-мула до своего времени. Еще более интенсивно использовал Ливии другого анналиста — Валерия Анциата при описании Второй Пунической войны: в посвященной ей третьей декаде содержится 35 ссылок на этого автора, жившего примерно тогда же, когда Макр, оставившего огромное сочинение, самое малое в 75 книгах, также называвшееся, скорее всего, «Анналы» и охватывавшее римскую историю от ее легендарных начал до 90 г. до н. э. Есть у Ливия ссылки и на других анналистов — Целия Антипатра (род. ок. 170 г. до н. э.), Клавдия Квадригария, «процветавшего» в 80-е и 70-е годы), на своего старшего современника Квинта Элия Тубе-рона. Ливии заимствовал у этих авторов много фактического материала, а сплошь да рядом и его освещение, но нам сейчас важнее другое: анналисты представляли определенный этап в развитии историографии, на котором складывалось новое, при всех внутренних противоречиях относительно целостное понимание характера и смысла исторического сочинения, и, как бы Ливии ни относился к тому или иному из них, работая над их «анна-

397

лами», он проникался этим новым пониманием, ибо оно полнее соответствовало главной задаче, им перед собой поставленной.

Понимание это ясно выражено в сохранившемся отрывке из пролога к сочинению младшего анналиста Семпрония Азеллио-на: «Основное различие между теми, кто предпочел оставить нам летопись, и теми, кто пытался описать деяния римлян, состоит в следующем: в летописи указывается лишь, что произошло в течение каждого года, так что автор ее пишет как бы дневник или то, что греки называют "эфемериды". Мне же кажется, что просто сообщать о случившемся недостаточно — надо показать, каким образом оно произошло и какие намерения за этим стояли… Летопись не может побудить людей мужественных и энергичных к защите отечества, а более слабых — толкнуть на какой-то поступок, пусть даже опрометчивый. Писать же, при каком консуле началась война, а при каком кончилась, кто по окончании ее вступил в город триумфатором и что именно на войне содеяно, не упоминая ни о постановлениях, принятых тем временем сенатом, ни о внесенных законопроектах, ни о замыслах, которыми при всем этом руководствовались, — значит развлекать мальчиков занимательными побасенками, а не писать историю»8 .

Программа, здесь изложенная, сводится, как видим, к нескольким пунктам. Главное в историческом сочинении — не перечисление фактов, дат и лиц, а обнаружение смысла событий и замыслов тех людей, которые их вызвали. Этот смысл и эти замыслы обнаруживаются в деятельности государства, рассмотренной как целое, а не только в связи с походами и завоеваниями. Значение возникающей таким образом картины и тем самым исторического труда в целом — не столько информативное и прикладное, сколько патриотическое и нравственное. Подобная цель не может быть достигнута посредством летописания и требует исторического повествования иного типа; важная характеристика последнего должна, по-видимому, состоять в преодолении сухости погодных записей понтификальной летописи и создании ярких, живых и волнующих литературных описаний — без них нельзя было ни представить, «каким образом оно произошло», ни «побудить людей мужественных и энергичных к защите отечества».

Большинство анналистов не во всем сумели выполнить намеченную здесь программу, особенно в том, что касалось стиля. Одни, как Валерий Анциат, в погоне за эффектом вводили явно выдуманные детали: бессовестно преувеличивали число убитых врагов и преуменьшали потери римлян; другие, как Целий Анти-патр, отличались «грубой силой и необработанным языком»9 ; Ли-

398

циний Макр «при всей своей многоречивости обладал некоторым остроумием, но черпал его не в изысканных сочинениях греков, а в книжицах латинских авторов»10 . Ливии видел все эти недостатки и даже о своем излюбленном Анциате писал порой с раздражением и насмешкой, но видел он и нечто другое: как тщательно они выбирали, казалось бы, неприметные эпизоды, способные представить душевное величие римлян", как разворачивали в небольшие яркие сценки ходившие в народе рассказы о суровых нравах, царивших в древних римских семьях12 . Эти-то импульсы, шедшие из традиции анналистики, и обусловили второй регистр в повествовании Ливия — тот, который мы выше назвали образным. Наиболее явственно он реализуется в «Истории Рима от основания Города» в двух формах — в описании моментов народного подъема и в речах.

Сцен единения народа в моменты патриотического подъема или религиозного одушевления, его сплочения перед лицом опасности, нависшей над государством, в сочинении Ливия бесконечное множество. Социальные или политические конфликты отступают в такие моменты на задний план и оказываются преодоленными, «снятыми». Такова, например, сцена освобождения заключенных из долговых тюрем при приближении к Риму армии вольсков в 395 г. (И, 24) и их сплочение в единый отряд, отличавшийся особой доблестью. Таково описание магистратских мероприятий после победоносного завершения Второй Пунической войны в 201 г., когда ветеранам были розданы земельные участки, устроены Римские театральные игры и трехдневные Плебейские игры, а «эдилы роздали народу, по четыре асса за меру, огромное количество зерна, доставленного из Африки Публием Сципионом, заслужив честной и справедливой раздачей всеобщую благодарность… а в связи с Плебейскими играми был устроен также пир во славу Юпитера» (XXXI, 4). Особенно выразительна картина избрания Корнелия Сципиона в курульные эдилы в 214 г. (XXV, 2), да и многие другие.

Той же цели служат речи, которые Ливии вкладывает в уста персонажей. В сохранившихся 35 книгах их содержится 407, во всех 142 книгах их должно было быть, следовательно, около 1650, и занимали они самое малое около 12% текста. Речи образуют непосредственно ощутимый, важный элемент повествования не только по месту, которое они в нем занимают, но прежде всего по своему значению, порождая то впечатление возвышенной, обобщенно идеализированной исторической реальности, которое Ливии стремился создать, которое «История Рима от основания Го-

399

рода» оставляла у всех читателей в былые времена и оставляет поныне. Чтобы пережить это восприятие и это впечатление, достаточно перечитать, например, речь Фурия Камилла к народу о недопустимости переноса столицы в Вейи (V, 51—54) или речь Фабия Максима против плана Сципиона открыть военные действия в Африке (XXVIII, 40-42).

Речи в исторических сочинениях древних авторов не воспроизводили подлинный текст речей реально произнесенных. Это явствует совершенно бесспорно из признаний самих античных писателей13 ; из сопоставления (там, где сохранилась такая возможность) текста речи, приводимого историком, с эпиграфическим памятником14 ; из физической невозможности произнести в обстоятельствах, в которых подчас находятся персонажи, те длинные и сложные монологи, что приписывает им автор15 . Речи, таким образом, относятся к художественно-образной сфере творчества древнего историка. Из этого бесспорного положения постоянно делался и делается вывод, казавшийся абсолютно естественным: представляя собой «свободную композицию самого историка»16 , речи должны рассматриваться не как исторический материал, а как своего рода риторическое упражнение, к исторической истине отношения не имеющее: «Все речи в "Истории" Ливия вымышлены. Действительных речей он в свое повествование не вводил, восполняя собственным воображением недостаток документального материала»17 .

Рассмотрение речей в римских исторических сочинениях вообще и в «Истории Рима от основания Города» в частности в более широком контексте не подтверждает столь прямолинейной их оценки. Противопоставление «вымышленных» речей «действительным» и «воображения» «документальному материалу» основано на критериях академической науки Нового времени, к античности неприложимых. Государственные деятели в Риме сами записывали свои речи, которые затем широко распространялись в обществе 18 ; так обстояло дело и во времена Ливия19 , и в некоторые более ранние периоды, им описанные20 . Поэтому никак нельзя допустить, чтобы историк приписывал своим персонажам речи, выражавшие лишь его, историка, воззрения и трактовавшие события по-иному, нежели в оригинальном тексте, бывшем у всех на руках. Не случайно, описывая заговор Катилины, Саллюстий не передает ни одной из речей Цицерона, сыгравших в этом историческом эпизоде первостепенную роль: взгляды консула он не разделял, а облечь в форму его «вымышленной» речи свои «личные мнения и соображения», по-видимому, даже не приходило

400

ему в голову. В тех случаях, когда речь исторического персонажа дошла до нас и в изображении историка, и в эпиграфическом тексте, сличение обоих вариантов помогает более полно выяснить принципы построения речей в сочинениях римских авторов. Классический случай такого рода — речь императора Клавдия о допущении галлов в сенат (см. прим. 14). Текст ее, приведенный в «Анналах» Тацита, принадлежит, разумеется, самому Тациту, но отличается он от оригинала лишь в двух отношениях: развиты положения исходного материала, Тациту наиболее близкие, и переработан стиль источника в соответствии с литературно-эстетическими установками писателя для придания речи яркости, силы, ораторской убедительности; общая мысль, основная аргументация и (насколько можно судить по сильно поврежденному эпиграфическому тексту) построение сохранены. Переработка историком длинных речей никоим образом не была созданием «фикции» на месте «действительной речи». Дело было в чем-то совсем ином. Все создаваемое человеком становилось для античного сознания действительным, лишь обретя эстетическую форму. Это убеждение пронизывает все создания античной культуры от коринфских ваз до учения об энтелехии, и Ливии в соответствии с ним же пиал речи своих персонажей. Он воссоздавал подлинные голоса рошлого, но в том единственном виде, который в глазах римлян ридавал смысл самому акту сохранения, — в совершенной худо-ественной форме21 , ибо только благодаря ей образ человека или -обытия становился «долговечнее меди»22 . На то, что Ливии именно так рассматривал воссоздаваемые им речи своих персонажей, указывает хотя бы сличение созданных им переложений с другими историками. Так, в 188 г. народный трибун Петиллий предъявил братьям Сципионам обвинение в том, что они якобы присвоили 500 талантов серебра, полученных в виде контрибуции от царя Антиоха после победы над ним римлян. Командующим в этом походе числился Луций Сципион, но цель обвинения состояла в том, чтобы скомпрометировать не столько этого весьма заурядного сенатора, сколько его знаменитого брата Публия, победителя Ганнибала. Поэтому и с ответом на обвинение трибуна выступил в народном собрании не Луций, а Публий. По воле случая собрание пришлось на годовщину битвы при Заме, в которой римляне под командованием Публия Сципиона нанесли Ганнибалу решающее поражение. Текст речи известен по позднему изложению23 , восходящему, однако, как можно по ряду данных предположить, к источнику, близкому к событиям 24 , и выглядит следующим образом: *Я припоминаю, квириты, что сегодня — тот день, в который я в

401

крупном сражении победил на африканской земле пунийца Ганнибала, заклятого противника вашей власти, и тем даровал вам победу. Не будем же неблагодарны к богам; оставим, по-моему, этого мошенника (т. е. обвинителя — трибуна Петиллия. — Г.К.) здесь одного и пойдем скорее возблагодарить Юпитера Сильнейшего и Величайшего».

А теперь посмотрим, во что превращает этот текст Тит Ливии. «Когда вызвали обвиняемого, он прошел, сопровождаемый многочисленными друзьями и клиентами, через собравшуюся толпу, поднялся на ростры и в воцарившейся тишине заговорил так: "Ныне, народные трибуны, и вы, квириты, — тот самый день, в который я, сойдясь в Африке в открытом бою с Ганнибалом и карфагенянами, сражался с ними честно, умело и счастливо. Поэтому, полагаю, будет лишь справедливо, если на сегодня вы отложите разборы тяжб и обид, а я прямо отсюда, не мешкая, отправлюсь на Капитолий, дабы поклониться Юпитеру Сильнейшему и Величайшему, Юноне, Минерве, остальным богам, хранящим Капитолийский храм и крепость, и возблагодарю их за то, что они даровали мне силу ума и присутствие духа, давшие мне возможность руководить со славой делами государства и в тот день, и в столь многие другие. Если кто сейчас не слишком занят, квириты, идите со мной и молите богов ниспосылать вам и впредь вождей, которых вы могли бы на протяжении всей их жизни осыпать, как меня от семнадцати лет до старости, почестями, не дожидаясь даже, пока такой руководитель достигнет возраста, им соответствующего25 , мне же пусть боги позволят опережать такие почести делами, их достойными". С ростр Сципион поднялся на Капитолий, и вся толпа тотчас обратилась за ним, так что под конец даже писцы и рассыльные бросили трибунов, и с ними не осталось никого, кроме сопровождающих рабов да глашатая, что продолжал с ростр тщетно вызывать обвиняемого» (XXXVIII, 51, 6-12).

Как видим, главная цель Ливия действительно состояла в том, чтобы создать монументальный, рассчитанный на века образ Римского государства в его историческом развитии. Но для понимания и оценки так ориентированного исторического сочинения важно определить, каково происхождение и каков смысл самой этой идеи — представить историю Рима в виде образа его народа и государства. Если подобная установка отражает субъективные вкусы автора и особенности его художественного дарования, она принадлежит целиком литературно-стилистической сфере, и познание истории как таковой, фактическая точность

402

и полнота материала принесены ей в жертву; если же установка на создание обобщенного художественного образа народа и государства обусловлена объективным характером эпохи, сформировавшей Ливия и его эпопею, обусловлена историческим опы-

ом, пережитым им биографически, т. е. вызвана к жизни самой историей Рима, значит, образная структура книги представляет собой порождение и отражение этой истории, а следовательно,

собую форму ее познания.

Тит Ливии появился на свет в 59 г. в городе Патавии (ныне Падуя) на севере Италии в семье зажиточных местных граждан. Год его рождения был ознаменован несколькими событиями, в которых обнаруживалась магистральная тенденция римской политической жизни этой эпохи. Консулом на этот год стал патриций Гай Юлий Цезарь, до того связанный с заговором Катилины — крупнейшим выступлением разнородных общественных сил, объединившихся в борьбе с сенатской республикой, ее порядками и ее системой ценностей. Заговор был сорван, руководители казнены или убиты в сражении, но не было никаких сомнений, что Цезарь будет искать более гибкие и эффективные пути, чтобы продолжить их дело. В этом убеждали те методы, которыми он добился консульства, и те люди, на которых он опирался. Победу на выборах ему обеспечил союз, который он заключил с двумя влиятельными политическими деятелями Рима — полководцем Помпеем и архимиллионером Крассом, — союз, вошедший в историю под наименованием первого триумвирата. За Помпеем стояла армия и, в частности, его ветераны, демобилизованные после восточных походов в 62 г. и теперь требовавшие награждения их земельными участками, которые сенат явно старался им не дать, тем более что свободной земли в Риме давным-давно не было. За Крассом, сказочно разбогатевшим во время гражданской войны 83—82 гг. за счет сулланских проскрипций, конфискаций и перепродажи конфискованного имущества, стояли деньги и те, в чьих руках они концентрировались, — откупщики и богачи, составлявшие в Риме особое сословие всадников. Выборы принесли победу Цезарю: Красе подкупил все и всех, а ветераны Помпея явились в народное собрание со спрятанными под одеждой кинжалами. И сам союз трех частных лиц с целью навязать государству выгодные им Решения, и методы, которыми они пользовались, были бесспорно, явно и как бы даже демонстративно антиконституционными, направленными на разрушение существовавшего в Риме республиканского строя.

403

Каждое дело требует соответствующих ему людей. Делу триумвиров соответствовал особенно полно молодой аристократ Публий Клавдий Пульхр. В Риме его знали все и каждый после того, как в декабре 62 г. он, переодевшись женщиной, проник в дом, где римские матроны совершали обряды в честь Доброй Богини, — то был чисто женский праздник, и появление на нем мужчины было величайшим оскорблением римских святынь; от судебного приговора Пульхр сумел отвертеться, подкупив одних членов суда и договорившись с другими. История с праздником Доброй Богини не была ни первой, ни единственной. За несколько лет до того Пульхр участвовал в восточном походе и входил в штаб командующего, своего шурина Лициния Лукулла, изменил ему, поднял солдатский мятеж, бежал, пытался взбунтовать население греческого города Антиохии, объявился в Цизальпинской провинции на севере Италии, где прославился вымогательствами; в довершение всего в городе косо поглядывали на противоестественную близость его с сестрой, которую оба всячески афишировали. Вот такого-то человека триумвиры решили сделать опорой своей власти в Риме, проведя его на 58 год в народные трибуны, т. е. на должность, дававшую лицу, которое ее занимало, большое влияние на низшие слои римского населения. Трибуном по закону и по смыслу этой должности не мог быть патриций. Пульхр с помощью того же Цезаря добился перехода в плебеи, стал произносить свое древнее аристократическое имя Клавдий на простонародный лад — Кло-дий и был избран трибуном. В качестве трибуна он превратил уличные сообщества беднейших граждан в своего рода штурмовые отряды, терроризовавшие его противников, дезорганизовывавшие общественную жизнь и не оставлявшие камня на камне от некогда величественного здания римской Res publica, если понимать под ней, как понимали римляне, не только государственный строй, но прежде всего уклад жизни, тип отношений, систему нравственных норм. Несколькими годами позже он был убит в случайной дорожной драке рабами своего врага Анния Милона - человека противоположной, сенатской, партии, но во всем остальном мало чем отличавшегося от Клодия: распад республиканской общественной морали шел стремительно и захватывал самые разные политические силы.

Жизнь римлянина перед тем, как он достигал человеческой и гражданской зрелости, делилась на несколько семилетних циклов. На протяжении первого он считался infans, т. е. «лишенным дара слова», и постоянно находился дома под присмотром матери, с 7 до 14 лет назывался риег — «мальчик», приобретал трудо-

404

вые навыки, закалялся физически, обучался в школе или дома; на пятнадцатом году он снимал медальон-ладанку, признак детства, надевал тогу взрослого человека и начинал именоваться непереводимым словом iuvenis, смысл которого состоял в том, что человек уже принимает участие в гражданской жизни, но еще в качестве ученика, наблюдателя, спутника и помощника кого-либо из государственных деятелей, стоит на пороге самостоятельного участия в жизни общины, но порога этого еще не переступил; по завершении третьего цикла чаще всего женились и (или) уходили в армию. Наконец, с 21 до 28 лет мужчина рассматривался как adulescens — «набирающий полную силу», уже могущий занимать младшие магистратуры, хотя и не обладающий еще подлинным общественным весом и влиянием. В биографии Ливия эти периоды удивительно точно совпадают с определенными фазами исторического кризиса Римской республики, а переход от одного семилетнего цикла к другому — с решающими переломами в этом процессе. Жизнь историка Рима складывалась на фоне римской истории и в ее ритме.

По завершении консульства Цезарь получил в управление земли от реки Подо Роны и использовал эту территорию как плацдарм для длившихся семь лет ежегодных походов против кельтских племен. Отношения командующего с армией в Древнем Риме строились на совершенно иной основе, чем в позднейшие эпохи, а тем более чем в наши дни. Командующий распоряжался добычей, и если он обеспечивал солдатам возможность обогатиться, а они ему — возможность победоносно завершить кампанию и справить триумф, то между ними устанавливались отношения взаимной выручки и круговой поруки. Они не прекращались и после завершения кампании и демобилизации — командующий стремился обеспечить легионеров землей, они голосовали за него при выборах магистратов. Цезарь, талантливый, стремительный, неутомимый, поразительно умевший придавать своему аристократизму староримские простонародные черты, полно и точно реализовал те возможности, которые ему предоставляли традиции римского воинства. После семи лет походов он оказался полновластным хозяином бесконечно преданной ему огромной армии, и когда сенат отказался выполнить продиктованные им требования, Цезарь перешел пограничную речку Рубикон и ввел свои войска в Италию. Они миновали тихий патриархальный Патавий, и, когда Ливии из «лишенного дара слова» дитяти становился «мальчиком», в Риме вспыхнула гражданская война. Она завершилась через два года победой Цезаря над вожаками сената под командованием его бывшего союзни-

405

ка Гнея Помпея и установлением цезарианской диктатуры, которая во многих отношениях знаменовала разрыв с традициями римской республиканской государственности. Республика умирала с трудом и сопротивлялась долго. Ее сторонники составили заговор против диктатора, и вскоре после того, как в Патавии в родительском доме Ливии «ладанку снял золотую с ребяческой шеи. И пред богами своей матери тогу надел»26 , города достигла весть о том, что Цезарь убит заговорщиками. Шел март 44 г. В Риме начинался новый тур гражданских войн.

Они длились много лет, вожди борющихся партий сменяли друг друга, каждый из них знал успехи и поражения, но сквозь многообразие событий неуклонно и год от года яснее прорисовывалась все та же магистральная тенденция — внутреннее исчерпание республики как государственно-административной системы и связанного с ней уклада политической жизни. Консулом во время убийства Цезаря был Марк Антоний, объявивший себя продолжателем его дела. Но если Цезарь в общем избегал окончательно порывать с республиканскими порядками и как-то ладил с сенатом, то Антоний сразу же вступил с ним в открытое столкновение. В битве с войском Антония у североиталийского города Мутины в 43 г. сенатская армия под командованием внучатного племянника Цезаря и его официального наследника Октавиана добилась если не победы, то успеха, но заплатила за это цену в глазах римлян страшную: в бою погибли оба консула — оба верховных магистрата, не только обеспечивавших руководство государством, но и воплощавших его связь с богами, сакральную санкцию величия Рима, и погибли, убитые собственными согражданами! Крушение единства и сплоченности римской гражданской общины — основы ее бытия и залога всех ее успехов на протяжении долгих веков, воплощалось в формы символические и непреложные.

На протяжении всех 30-х годов еще шли гражданские войны, но когда Октавиан в 31 г. сумел победить Антония в морском сражении у мыса Акций на северо-западе Греции и остался, таким образом, единственным хозяином армии, а следовательно, Италии и всех владений Рима, он, наконец, как писал древний историк, «под именем принцепса принял под свою руку истомленное гражданскими раздорами государство»27 . Принцепсом, т. е. «первоприсутствующим», он назывался потому, что руководил заседаниями и всей деятельностью сената, вследствие чего и установившийся отныне строй получил название принципата.

Ни у современников и участников событий, ни у римских историков, которые по свежим следам и прямым свидетельствам эти

406

события оценивали, не было иллюзий относительно смысла происшедшего; они ясно понимали, что смысл этот сводился к исчезновению политической системы республики и к монархическому содержанию принципата. Уже Цезарь говорил, что «республика— ничто, пустое имя без тела и облика»28 , и издевательски спрашивал магистратов, «не вернуть ли им республику»29 , а не такой уж отдаленный преемник Августа, император Гальба, выражал желание заново создать республику, если бы характер сложившегося после Августа Римского государства это позволил30 . Альтернативой республике была монархия. Цезарь, «консулов изгнавши, стал царем в конце концов», написал кто-то на постаменте статуи диктатора31 , а историк III в. н. э. Дион Кассий, подводя итоги всей эпохи принципата и оценивая ее историческое значение, не сомневался в том, что принципат с самого начала был монархией: «Вся власть народа и сената перешла к Августу, а потом образовалось в полном смысле слова единовластие»32 .

Подчиняясь все тому же ритму римской биографии, примерно через семь лет после принятия мужской тоги Тит Ливии круто изменил ход своей жизни и около 38 г., оставив родной Патавий, перебрался в Рим. Превращение республиканского политического устройства в «пустое имя без тела и облика», а принципата — во «в полном смысле слова единовластие» протекало на его глазах. Август расположил в Риме так называемые преторианские когорты. При Республике появление вооруженной армии в священных пределах города рассматривалось как святотатство и было категорически запрещено — теперь солдаты-преторианцы жили в домах граждан, несли вооруженный караул во дворце и бдительно следили за «врагами государства», реальными или подозреваемыми. Республика была политической формой гражданской общины города Рима, и, соответственно, у нее не было никакого аппарата для управления покоренными землями. Август создал этот аппарат в основном из собственных отпущенников, называвшихся в этом положении прокураторами, т. е. стал управлять империей как своим домашним хозяйством. Еще Цезарь в 49 г. на основании специально проведенного им закона причислил к сословию патрициев некоторые сенатские семьи — шаг этот не имел прецедентов во времена Республики: «Цезарь как бы восстановил для себя право, принадлежавшее по традиции римским царям»33 ; позже им снова воспользовался правнук Августа принцепс Клавдий34 . Клавдий мог Рассматриваться как правнук Августа потому, что тот усыновил сыновей своей жены Ливии от первого брака — Тиберия и Друза (последний и был родным дедом Клавдия). Усыновление это не оста-

407

лось частным гражданским актом. Август и его семья приняли все меры, чтобы оно стало основанием для передачи после смерти императора всей полноты власти его потомкам, — для утверждения, другими словами, немыслимого в республиканскую эпоху чисто монархического принципа передачи власти по наследству. Цезарь, а вслед за ним Август ввели в состав своей титулатуры слово «император», сделали его как бы неотъемлемой своей характеристикой и придали ему смысл постоянной и в то же время чрезвычайной военной власти, подобной, по разъяснению Диона Кассия, власти царя или диктатора35 .

Такова была история, протекавшая на глазах Ливия и глубоко вошедшая в его общественно-политический опыт. Как же могла она сочетаться с той задачей, которую он перед собой поставил, -создать исторически единый образ «главенствующего на земле народа» и его res publica — если и эта история, и этот опыт говорили лишь об одном — об исчерпании общественно-политического потенциала республики в реальной жизни государства, об очевидном кризисе и распаде ее организационно-административных структур, о непреложном утверждении принципиально новых, ранее ей неведомых форм власти?

История, пережитая Ливием и всем Римом в его эпоху, могла выдвинуть такую задачу и могла обусловить ее решение потому, что события, описанные выше, составляли лишь одну ее сторону, рядом с которой существовала другая, от первой неотделимая, не менее важная и — что особенно надо подчеркнуть — не менее реальная. Революционные сломы в событийной истории осуществлялись на протяжении всей эпохи на фоне стойкой — идеологической и лишь потому организационной — преемственности по отношению к республиканским институтам и упорного консерватизма в общественном сознании, в сфере повседневных отношений подавляющей массы граждан, — преемственности столь стойкой и консерватизма сознания столь упорного, массы граждан столь подавляющей, что ни одно самое радикальное новшество, ни одна реформа не могли с ними не считаться и ими не окрашиваться. Реформы и новшества, осуществлявшиеся или намечавшиеся вопреки им, вроде планов Цезаря и Антония перенести столицу империи на Восток или поползновений Клодия организовать римский плебс на борьбу с республикой, в конечном счете неизменно проваливались. В общественно-исторический опыт Тита Ливия не менее весомо и убедительно входило и это неизбывное сохранение республики в сознании, укладе жизни и обычаях широких масс Рима.

408

Античный мир принадлежал вполне определенной, ранней и довольно примитивной стадии общественного развития. Прибавочного продукта, создаваемого трудом земледельцев, ремесленников, рабов, хватало на содержание весьма ограниченного правящего слоя, простейших государственных институтов, очень небольшой по нынешним масштабам армии. Излишки только в самой незначительной мере возвращались в производство, исключали его саморазвитие за счет растущего использования техники и науки, не порождали подлинного исторического динамизма. Эти излишки можно было только потребить — проесть, пропить, «про-праздновать» или «простроить». Ограниченность производства была задана объективно, самой исторической стадией, в которую входили античные общества, и потому примитивный их уклад воспринимался как соответствующий единственно естественному устройству мира, священным нормам бытия. И потому же разрушавшее их развитие общественных сил, несшее с собой деньги, усложнение жизни, возможность существовать пусть скудно, но бездельно, за счет общественного богатства, своекорыстие и интриги, развлечения и распад строгости нравов, воспринималось как поругание этих священных норм, как крушение и зло. Гражданская община Рима, как и все другие античные городские республики, была полностью включена в эту систему и несла ее противоречия в себе. В той мере, в какой она жила, трудилась, вела успешные войны — короче, развивалась, она не могла не разрушать узкие архаические рамки общинной организации, не выходить за собственные пределы, не перестраивать управление покоренными территориями, дабы обеспечивать рост и их производительных сил. Поэтому ей неизбежно была задана ломка изначальных форм общественной организации, главной среди них — самоуправляющейся городской республики, и кризис ее — на тех конкретных путях, которые были бегло представлены выше или в других возможных здесь вариантах, — отражал реальное, неудержимое движение истории. Но столь же императивно, как развитие, как выход за свои пределы и разрушение старинных норм общественной жизни, были заданы Риму консервативная идеализация этих норм, потребность сохранить традиционные порядки гражданской общины, уклад и атмосферу, им соответствующие, ибо за ними стояли сама историческая основа античного мира, тип его хозяйственного бытия, нравственный строй существования. «Когда уничтожается, разрушается, перестает существовать гражданская община, — писал Цицерон, — то это <…> как бы напоминает нам уничтожение и гибель мироздания»36 . Ливии был свидетелем не только практичес-

409

кого изживания республики, но и на этом фоне ее особого, своеобразного выживания. Люди, готовившие монархический переворот, деятели нового режима и сами принцепсы постоянно оглядываются на тот уклад жизни и систему норм, которые они же подрывают, стараются, чтобы их деяния читались не столько в новой, практически создаваемой ими реальной шкале оценок, сколько в старой— духовной, следовательно, иллюзорной, к тому же уничтожаемой и должной, казалось бы, утратить всякий смысл, не интересовать никого.

Первым очерком принципата был режим Суллы в 82—78 гг. Стремясь создать аристократическую диктатуру, он покусился на одно из древнейших установлений, лежавших в основе всего республиканского строя, — на народный трибунат; через несколько лет после смерти Суллы институт этот был восстановлен. Закон о восстановлении народного трибуната провел в 70 г. Гней Помпеи. Он был следующим после Суллы наиболее вероятным кандидатом в единоличные правители государства — талантливый полководец, кумир толпы, проведший 20 лет в лагерях и походах и располагавший в результате армией, столь же сильной и преданной, как та, что несколькими годами позже привела к власти Цезаря. Но в Испании при разгроме армии отложившегося от Рима наместника Сертория он вел себя в строгом соответствии со старинной virtus37 , аффектированно законопослушно выполнял обязанности гражданина38 и в декабре 62 г., высадившись в Брундизии с огромной армией, распустил солдат по домам, в решающий момент сохранив верность республике и сознательно свернув с пути, который вел его прямо к личной власти.

Этот двуединый уклад жизни, несший в себе одновременно и разрушение республики-общины, и сохранение ее, получал завершение и высшую санкцию в новом строе, который Август создавал на глазах Ливия и в известном смысле при его участии. О том, что этот строй возник на развалинах республики и был немыслим в ее рамках, мы уже знаем — надо понять, что он был немыслим и вне этих рамок. Принципат основывался в равной мере на военной силе и на инерции республиканского мироотношения, на реальности политической и реальности социально-психологической. Власть Августа носила личный характер, но была правильной, законосообразной, потому что принадлежала ему как республиканскому магистрату: он располагал военной силой как проконсул, преторианской гвардией, потому что то была охрана (лишь существенно увеличившаяся в числе), испокон веку полагавшаяся полководцу, руководил деятельностью государства, в том числе и

410

сакральной, как консул, т. е. носитель самой традиционной магистратуры республики, сенатом — как первоприсутствующий, т. е. первый в списке сенаторов, мог отменять решения сената как народный трибун. Последние две «должности» особенно существенны. Первоприсутствие в сенате не было магистратурой, то была дань уважения и признание авторитета, означавшего неписаное и неформализованное право на власть, присущее человеку в силу покровительства богов, заслуг перед общиной и признания сограждан, — представление, которое проистекало из самых архаических глубин народного сознания. К тем же глубинам восходила и неограниченная власть отца семейства над его членами: присвоенное Августу в конце жизни звание Отец Отечества означало, что он, подобно отцу семейства, может распоряжаться жизнью, смертью и имуществом каждого гражданина, но может не только как монарх, а и потому, что такого рода власть искони лежала в основе семейного уклада римлян, правовых норм, его оформлявших и в народе никогда сомнений не вызывавших.

Трибунская власть предполагала, помимо права накладывать вето на сенатские решения, право защиты любого гражданина от приговора, вынесенного магистратом, и сакральную неприкосновенность личности трибуна. В условиях нового строя ни одно из этих прав не имело реального значения, ибо принцепс пользовался каждым из них де-факто или на основе других магистратских полномочий. Тем не менее Август, неоднократно отказывавшийся от консульства, с чисто декоративной трибунской властью, казалось бы, не расставался никогда. Объяснение может быть только одно: введенный на заре Республики, народный трибунат символизировал сопряжение в рамках государства и в служении ему всех сословий, в него входящих; он не только делал народ равноправным с патрициями компонентом республики, но и объявлял их союз священным. Без него государство утрачивало симметрию, а народ — правозащиту. В эмпирической реальности симметрия эта давным-давно (а может быть, и никогда) не существовала, ибо большинство арода было оттеснено от управления государством, правозащита е осуществлялась другими путями. Но историческая, общественная реальность, по-видимому, не исчерпывалась своей эмпирией, потребность народа ощущать себя защищенным от произвола патрициев и сенаторов, почти не находя себе удовлетворения в прак-ической жизни, оставалась тем не менее таким мощным регулятором общественного поведения, а отношение к трибунату — таким оселком, на котором проверялась верность правительства традиционным интересам народа, что Август, при всех своих магистрату-

411

pax и всех своих легионах, не мог себе позволить хотя бы на год остаться без этой опоры.