I. ЭПОХА ПЕРЕВОДОВ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

I. ЭПОХА ПЕРЕВОДОВ

Мы живем в эпоху переводов. Окиньте мысленным взором полки вашего любимого книжного магазина Петербурга или Будапешта, Парижа или Нью-Йорка, представьте себе вашу собственную библиотеку, вспомните последний разговор с коллегой или последний текст, перевод которого вы сами сделали, отредактировали, отрецензировали или предварили вступительной статьей, — и у вас не останется сомнений в точности этого диагноза. Сегодня требуется некоторое умственное усилие, чтобы вспомнить, что так было не всегда, что еще несколько десятилетий назад перевод — подлинный герой нашего времени — был незаметным статистом, невзрачным подмастерьем наук о человеке.

Разомкнув языковые и национальные границы, индустрия переводов осуществила в книготорговле и в интеллектуальной жизни космополитический переворот. Тесня друг друга, переводы обрушиваются на нас неудержимым потоком, несущимся вперед со скоростью, которая, кажется, опережает появление оригинальных работ. Переиздания классических переводов и современные переводы классики, переводы только что «открытых» авторов, идущих тернистым путем к научному признанию, или нетрадиционные «прочтения» современников, уже успевших завоевать известность, рвутся занять свое место в интеллектуальном пространстве, властно требуя свою долю славы и почестей. Новый перевод превратился в главное событие, о котором говорят, которого ждут, от которого зависят академические стратегии и интеллектуальный климат.

Что означает вступление в эпоху переводов для социальных наук?[1] Свидетельствует ли оно в первую очередь о росте научного обмена и подлинной интернационализации наук о человеке?[2] Может быть, это показатель их творческой активности, интенсивности научного поиска и их все возрастающей роли в современном обществе? Или эпоха переводов — лишь иное имя интеллектуальной дезориентации и растерянности?

Бум переводов, разразившийся в последнее десятилетие, часто объясняют «посттоталитарным сценарием» — естественной потребностью исследователей и интеллектуалов в странах, недавно освободившихся от коммунистической диктатуры, усвоить наследие мировой науки и вернуться к идеалам научной объективности.

Но почему во Франции, стране, которая никогда не знала полицейского контроля над умами, переводческий бум тоже наступил в начале 90-х?[3] Количество переводов на французский в области гуманитарных наук увеличилось втрое с 1989 по 1992 г., а к 1999 г. выросло практически в 10 раз[4]. Почему перевод, этот «барометр культуры»[5], показывал одинаковое «давление» в России, странах Восточной Европы (например, в Венгрии[6] и Франции? Нужно добавить, что именно во Франции было опубликовано самое большое количество переводов (более 8000 книг), тогда как переводы на русский или венгерский выходили в свет в два с половиной раза реже, чем на французский[7]. Если дело в падении коммунизма, то получается, что оно спровоцировало более сильный взрыв переводческой активности во Франции, чем на просторах бывшей советской империи.

Ситуация покажется еще более странной, если сравнить, как эксперты из разных стран оценивают успехи переводов. Российским и венгерским библиотечным работникам и интеллектуалам кажется, что перевели гораздо больше книг, чем на самом деле[8]. Может быть, такая оценка свидетельствует о глубокой удовлетворенности, даже о пресыщенности переводами? Напротив, французские интеллектуалы и библиографы приводят цифры, значительно занижающие реальное число переводов[9]. Возможно, это означает, что они не довольны качеством переводов или считают, что переводы не оказывают должного влияния на французскую интеллектуальную жизнь? Или же французы просто более любознательны, чем русские или венгры?

Но странности, связанные с переводами в социальных науках, не исчерпываются сказанным. Если следовать «посттоталитарному сценарию», логично допустить, что переводы с западноевропейских языков на языки стран бывшего «коммунистического лагеря» должны были способствовать «деидеологизации» социальных наук, освобождению их от диктата политики. Но более пристальный анализ ставит под сомнение и это, казалось бы, столь очевидное предположение. Приведем несколько примеров.

В 1989 г. объем публикаций книг по истории, переведенных на русский язык, вырос на треть[10]. Столь значительный рост интереса к историческим трудам западных авторов легко объясним особой ролью истории, которая из важного средства легитимизации советского режима превратилась в те годы в мощное орудие разоблачения коммунизма. Переводы работ западных советологов, чьи имена еще совсем недавно упоминались только вместе со словом «антисоветчик», внесли весомый вклад в осуждение сталинизма. Они не просто предоставили российским демократам необходимый «исторический материал», которого так недоставало в эпоху засекреченных тем и закрытых архивов, чтобы «ликвидировать белые пятна советской истории». Книги западных, независимых ученых обладали силой дополнительного «объективного свидетельства» против преступлений сталинизма. Резкий рост переводов по истории продолжается в 1990–1991 гг., когда дебаты об истории советского общества начали постепенно уступать место дебатам о выборе социально-экономической модели развития России. К 1992 гг. общественный интерес к советской истории в основном утрачивается. В 1992 г. количество переводов по истории снижается практически вдвое[11], зато количество переводов по экономике достигает максимума[12]. Новая волна переводных трудов по истории отмечается в 1996 г.[13] в связи с усилением постсоветских попыток создать позитивную национальную идентичность на основе отечественной истории. Подъем переводов по истории происходит «в ущерб» переводам по экономике, волна которых несколько спадает примерно в это же время[14]: к середине 90-х годов выбор экономической модели России был уже однозначно и бесповоротно сделан в пользу рынка, и эти дебаты тоже утратили то общественное звучание, каким они обладали в самом начале 90-х годов.

Аналогичная картина наблюдается и в других дисциплинах, например в социологии. В 1990 г. по социологии на русский язык было переведено в три раза больше книг, чем в 1989 г.[15] Этому способствовала растущая заинтересованность в опросах общественного мнения и открытие первых факультетов социологии в российских университетах. Вера в то, что объективная социология, освобожденная от политической цензуры и оков марксистского догматизма, станет мощным средством преобразования общества, тоже сказалась на этом интересе. Эти надежды развеются к середине 90-х годов., в результате чего социологию начнут воспринимать исключительно прагматически, как прикладную дисциплину[16], что тут же отразится на переводах: к 1994 г. их объем в этой области снизится практически втрое по сравнению с 1992 г.[17]

На венгерском материале зависимость переводов от политики проявляется не в росте и падении интереса к отдельным дисциплинам, а в радикальном изменении палитры иностранных языков, с которых предпочитают переводить[18]. Неудивительно, что начиная с 1989 г. количество переводов с английского на венгерский резко возрастает при столь же драматическом падении доли русского языка. Однако за пятилетним периодом роста последовал спад интереса к английскому в пользу других европейских языков — прежде всего немецкого, но также французского и итальянского, доля которых увеличивается более чем в 5 раз. Такой поворот трудно не связать, с одной стороны, с надеждой Венгрии на вступление в Европейский союз и, с другой стороны, с ростом антиамериканских настроений. Протест против «научной колонизации» венгерской академии американскими исследователями, представление о том, что «американские социальные науки в состоянии описывать только американскую реальность, которая предельно далека от ситуации в регионе»[19], становятся в середине 90-х годов, широко распространенными настроениями в венгерской академической среде.

Нуждается в объяснении также и то, что переводы распределяются крайне неравномерно между дисциплинами. Интерес к истории и философии преобладает во всех трех культурных контекстах, тогда как переводы в области политологии, филологии, социологии или антропологии остаются маргинальными. История выступает в качестве абсолютного лидера переводов в Венгрии[20] и делит пальму первенства с философией во Франции[21] и с экономикой в России[22]. Если такое повышенное внимание к истории хотя бы отчасти согласуется с попыткой положить «историко-национальный роман» в основу посткоммунистического национального самосознания в России и в Венгрии (как и в ряде других стран Восточной Европы), то чем объяснить рост интереса к ней во Франции, где, по всеобщему признанию, история-национальный роман давно распалась, а историческая наука переживает глубокий кризис? Тем более, что в переводах по истории как на русский, так и на французский крайне трудно связать выбор текстов с определенными направлениями или научными школами. Создается впечатление, что переводы делаются ad hoc, без учета особенностей развития истории как профессиональной дисциплины.

Философия, которой французы отдают абсолютное предпочтение среди всех социальных наук[23], равным образом оказывается одной из самых популярных дисциплин и в России, и в Венгрии. Тем не менее изобилие переводов по философии на французский, русский или на венгерский язык так же трудно связать с обновлением этой дисциплины, как и интерес к истории с успехами профессиональных историков.

Разгадки странностей эпохи переводов приходится искать в особенностях современного этапа развития социальных наук, в тех трудностях, которые они переживают сегодня. Поскольку одновременное начало эпохи переводов в России, странах Восточной Европы и во Франции не объяснимо посттоталитарным сценарием, а практика переводов противоречит представлениям социальных наук о кумулятивном и позитивном характере познания, а именно не подчиняется логике развития дисциплин и зависит от политической конъюнктуры, то ни анализ статистических данных о структуре и динамике переводов, ни анализ академических теорий, выбранных для перевода, не будет достаточным. Напротив, наблюдение за поведением исследователей во Франции и России, за попытками легитимизации их деятельности, за их стратегиями самооправдания и способами конструирования величия станет главным предметом повествования. Рассуждения французских и российских интеллектуалов о состоянии социальных наук в наши дни и о своем собственном положении являются важнейшим источником для этого исследования. По ходу изложения наше внимание будет приковано не столько к анализу концепций, сколько к оценке их роли и места в судьбе социальных наук их собственными создателями. Но и эта «антропология ученых» будет интересовать нас лишь постольку, поскольку она позволит понять, что нового происходит в социальных науках и какое будущее их ожидает, а следовательно, и ответить на те вопросы, которые ставит перед нами эпоха переводов.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.