ТОЛСТОЙ Лев Николаевич

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ТОЛСТОЙ Лев Николаевич

граф, 28.8(9.9).1828 – 7(20).11.1910

Прозаик, драматург, публицист, общественный деятель. Повести «Детство» (1852), «Отрочество» (1854), «Юность» (1857), «Люцерн» (1857), «Казаки» (1863), «Смерть Ивана Ильича» (1886), «Крейцерова соната» (1891), «Дьявол» (1889–1890; опубл. 1911), «Хаджи-Мурат» (1896–1904; опубл. 1912), «Отец Сергий» (1890–1898; опубл. 1912), «После бала» (1903; опубл. 1911) и др. «Севастопольские рассказы» (1855). Романы «Война и мир» (1865–1869), «Анна Каренина» (1876–1877), «Воскресение» (1899). Пьесы «Власть тьмы» (1886), «Плоды просвещения» (1891), «Живой труп» (1900; опубл. 1911). Публицистические эссе «Исповедь» (1884), «В чем моя вера?» (1884), «Исследование догматического богословия» (1880), «Соединение и перевод четырех Евангелий» (1881), «Что такое искусство?» (1898) и др. Организатор и один из деятельных участников издательства «Посредник» (с 1884).

«Когда мы сели за чайный стол, Льва Николаевича в комнате не было. Но вот он вошел, и меня поразила легкость его движений и походки, тонкость и стройность его фигуры. Синяя блуза удивительно складно на нем сидела и как-то очень к нему подходила и гармонировала с его головой и обросшим бородой каким-то мужицким лицом. Только глаза особенно зорко, остро и пронзительно глядели. Меня всегда поражала сила и острота его взора, когда, бывало, его встретишь на Смоленском бульваре. Он шел своей легкой походкой в немного потертом, черном зимнем пальто с барашковым воротником и рыжей мягкой войлочной шапочке. Или помню, как он ехал на конке по Пречистенке, стоя, облокотившись, на задней площадке, глядел прямо перед собой на закат и о чем-то думал. Взгляд его глаз поражал своей силой и зоркостью, точно он насквозь все им пронизывал. Хотя это было мимолетным впечатлением, но оно надолго оставалось и казалось, так и видишь этот взгляд» (М. Морозова. Мои воспоминания).

«Ни одна фотография, ни даже писанные с него портреты не могут передать того впечатления, которое получалось от его живого лица и фигуры. Разве можно передать на бумаге или на холсте глаза Л. Н. Толстого, которые пронизывали душу и точно зондировали ее! Это были глаза то острые, колючие, то мягкие, солнечные. Когда Толстой приглядывался к человеку, он становился неподвижным, сосредоточенным, пытливо проникал внутрь его и точно высасывал все, что было в нем скрытого – хорошего или плохого. В эти минуты глаза его прятались за нависшие брови, как солнце за тучу. В другие минуты Толстой по-детски откликался на шутку, заливался милым смехом, и глаза его становились веселыми и шутливыми, выходили из густых бровей и светили. Но вот кто-то высказал интересную мысль, – и Лев Николаевич первый приходил в восторг; он становился по-молодому экспансивным, юношески подвижным, и в его глазах блестели искры гениального художника» (К. Станиславский. Моя жизнь в искусстве).

«„Толстой-старец – это поэма…“ и это истинная правда, как правда и то, что „Толстой – великий художник“ и как таковой имеет все слабости этой породы людей. В том, что он художник – его оправдание за великое его легкомыслие, за его „озорную“ философию и мораль, в которых он, как тот озорник и бахвал парень в „Дневнике“ Достоевского, похваляется, что и „в причастие наплюет“. Черта вполне русская. И Толстой, как художник, смакует свою беспринципность, свое озорство, смакует его и в религии, и в философии, и в политике. Удивляет мир злодейством, так сказать. Лукавый барин, вечно увлекаемый сам и чарующий других гибкостью своего великого таланта.

Деловитая и мирская гр. Софья Андреевна не раз говорила мне в Ясной Поляне, сколько увлечений, симпатий и антипатий пережил Лев Николаевич. Он еще недавно восхищался характером и царствованием Николая Павловича, хотел писать роман его эпохи, теперь же с редким легкомыслием глумится над ним.

Провожая меня, как я и писал тебе, Толстой „учительно“ говорил, что даже „православие“ имеет неизмеримо больше ценности, чем грядущее неверие. Рядом с этими покаянными словами издаются за границей „пропущенные места“ из „Воскресения“, где он дает такой козырь в руки неверию.

Сколько эта барская непоследовательность, „блуд мысли“, погубила слабых сердцем и умом, сколько покалечила, угнала в Сибирь, один Бог знает! И все ведь так мило, искренне и очаровательно, при одинаковой готовности смаковать „веру“ умного мужика Сютаева и вошь на загривке этого самого Сютаева.

Как часто этот „смак художника“ порождает острую мысль, хлесткую фразу, а под удачливую руку и целую систему, за которой последователи побегут, поломают себе шею. Он же, „как некий бог“, не ведая своей силы, заманивая слабых, оставляет их барахтаться в своих разбитых, покалеченных идеалах.

„Христианство“ для этого, в сущности, нигилиста, „озорника мыслей“, есть несравненная тема. Тема для его памфлетов, остроумия, гимнастики глубокомыслия, сентиментального мистицизма и яростного рационализма. Словом, Л. Н. Толстой – великий художник слова, поэт и одновременно великий „озорник“. В нем легко уживаются самые разноречивые настроения. Он обаятелен своей поэтической старостью и своим дивным даром, но он не „адамант“» (М. Нестеров. Письмо. 31 августа 1906).

Лев Толстой

«Мы уже начинали усаживаться, когда из дальней двери налево, шмыгая мягкими ичигами, вышел небольшой, худенький старичок в подпоясанной блузе. Длинная блуза топорщилась на осутуленной спине.

Он шаркал довольно быстро, тотчас стал здороваться. Но меня поразило почему-то, что он – маленький. Это – Лев Толстой? Если все бесчисленные портреты, которых мы навидались так, что они точно вросли в нас, если они – Толстой, то этот худенький старичок не Толстой. Словом, – не могу их соединить, нового живого – с неживым и привычным.

…Привычно усталым голосом Толстой говорит привычные вещи. О жизни… о молитве… Толстой заговорил неодобрительно о современных стихотворцах, упомянул Сологуба…

…Мы говорим, конечно, о религии, и вдруг Толстой попадает на свою зарубку, начинает восхвалять „здравый смысл“.

– Здравый смысл – это фонарь, который человек несет перед собою. Здравый смысл помогает человеку идти верным путем. Фонарем путь освещен, и человек знает, куда ставить ноги…

Самый тон такого преувеличенного восхваления „здравого смысла“ раздражает меня, я бросаюсь в спор, почти кричу, что нельзя в этой плоскости придавать первенствующее значение „здравому смыслу“, понятию к тому же весьма условному… И вдруг спохватываюсь. Да на кого я кричу? Ведь это же Толстой! Нет, я решительно не могу соединить худенького, упрямого старичка с моим представлением о Льве Толстом. Не то, что этот хуже или лучше: а просто Львов Толстых для меня все еще два, а не один.

В сущности же маленький старичок говорит именно то, что говорит и пишет Л. Толстой все последние годы. Я понимаю, что Толстой – „материалист“. Но я понимаю (утверждаю это и теперь), что Толстой – совершенно такой же „материалист“, как и другие русские люди его поколения, религиозно-идеалистические материалисты. Только он, как гениальная, исключительной силы личность, довел этот идеалистический материализм до крайней точки, где он уже имеет вид настоящей религии и отделен от нее лишь одной неуследимой чертой.

Переступил ли ее Толстой? Переступал ли в какие-нибудь мгновения жизни? Вероятно, да. Думаю, что да. Мы говорили о воскресении, о личности, и вдруг Толстой произнес, ужасно просто, – потрясающе просто:

– Когда умирать буду, скажу Ему: в руки Твои передаю дух мой. Хочет Он – пусть воскресит меня, хочет – не воскресит, в волю Его отдамся, пусть Он сделает со мной, что хочет…

После этих слов мы все замолчали и больше уже не спорили ни о чем» (З. Гиппиус. Живые лица).

Лев Толстой

Данный текст является ознакомительным фрагментом.