ЧЕКРЫГИН Василий Николаевич

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЧЕКРЫГИН Василий Николаевич

6(18).1.1897 – 3.6.1922

Живописец, график, поэт. Участник футуристической выставки «№ 4». Оформил книгу В. Маяковского «Я!» (М., 1913). Организатор объединения московских художников «Маковец» (1922). Автор цикла рисунков «Воскресение» (1921–1922). Товарищ В. Маяковского и Д. Бурлюка по училищу живописи, ваяния и зодчества в Москве.

«Я познакомился с ним по его возвращении из Киева [в 1912. – Сост.]. Это был тоненький хрупкий мальчик с живыми карими глазами. Белокурые волосы, небрежно подстриженные „в скобку“, скрывали высокий чистый лоб. Первая из его работ, которую я увидел? Рисунок гипсового торса. Уже в этом ученическом рисунке чувствовались неповторимое своеобразие и решительность его изобразительного почерка.

Пораженный рисунком торса, совершенно непохожим на сотни старательно выполненных ученических „штудий“, я знакомлюсь с юным художником.

Вскоре знакомство переходит в тесную дружбу.

Enfant terrible [франц. ужасное дитя. – Сост.], он был любимцем всего училища. „Чекрыжку“ знают все, со всеми он на „ты“. Его проделки отличались каким-то легким, изящным характером. Вот он быстро подбегает и здоровается – вы жмете протянутую руку, которая, к вашему ужасу, холодная и остается в ваших руках – это гипсовый слепок!

Его можно встретить всюду, и в мастерских, и в скульптурной, но больше всего в коридорах и в чайной, где он ораторствует, подымая указательный палец своей тонкой красивой руки (подобно одному из апостолов леонардовской „Тайной Вечери“), и тут же меняет проповеднический тон на тон обличительный.

– Бюрлюк, – кричит он через всю чайную, – вы не спасетесь!

– Да я и не хочу спасаться, Чекрыгин.

Д. Бурлюк говорил вызывающе-невозмутимо, с подчеркнутой манерностью.

С Бурлюком, который был в натурном классе, его соединяла общая непримиримо-отрицательная точка зрения на салонное искусство 1880–1890-х годов.

– Лучше композиция под влиянием зеленого Бурлюка, чем фотограф Маковский, – говорил Чекрыгин.

Собирательной фигурой и мишенью всех яростных нападок был Константин Маковский, которого Чекрыгин называл „фотографом“.

Впрочем, остракизму нередко подвергалось и почти все современное искусство.

– Некрасиво! – резко говорил Чекрыгин.

В ту пору я был скептиком, и термин „красота“ казался мне чем-то отжившим, почти провинциальным. Но вместе с тем я знал по собственному опыту, какой опустошающий след оставляет скепсис в душе, им отравленной.

Чекрыгин же был обладателем неведомых для меня сокровищ – ему доступно было какое-то знание, достоверность которого я смутно ощущал.

У него были все данные, чтобы быть здоровым. Хорошее сложение. Особая манера держаться (как-то прямо). К 15–17 годам он окреп и выправился до неузнаваемости. И все-таки здоровья не было: слабые легкие, катаральное состояние бронхов.

С ним всегда что-то случалось, но жизни он не боялся. От природы чрезвычайно впечатлительный, он с особенной чуткостью отзывался на все окружающее.

Он полон самых противоречивых черт. Где его подлинное лицо – в бурной экстатичности художника или в спокойной выдержке мыслителя? Правда и вымысел переплетались у него в самых прихотливых формах.

Его психологический облик: детская наивность, доверчивость и вместе с тем подозрительность, отсутствие какой-либо системы и вдруг – неизвестно откуда появившийся педантизм.

Какое-то хитросплетение эмоций, но всегда и во всем удивительное чувство меры, прирожденное чувство изящного, даже во внешности.

Он совершенно не умел „приспособляться“ к жизни, презирал всякого рода окольные пути и „устройства“.

Тетушки и кумушки дивились на него, когда он был еще ребенком: никогда не кричал, ничего не требовал. Таким нетребовательным он оставался всегда.

– Я не хочу ничего вырывать у жизни, – говорил он.

Ребенком он оставался всю жизнь, иногда поражая своей бессознательностью.

Мелочи повседневной жизни для него не существовали – он их просто не замечал. События личной жизни были лишь неизбежностью, которые никогда особенно глубоко его не задевали, и он только „оформлял“ их, сообразно артистичности своей природы.

Жизнь его была необычайна своей внутренней напряженностью и целостностью. Никаких колебаний и отклонений в сторону от основной линии, наметившейся чрезвычайно рано. Он должен совершить свое жизненное дело, свою миссию, свой долг перед искусством, родиной, человечеством – он призван к этому, он обречен на это. Вот что писал он моей сестре из Киева в 1914 году: „Сил у меня много, я чувствую, что они затопят всех. У меня колоссальный переворот в образе мысли, и в мыслях я довел себя до многого, что сказать сейчас неудобно, потому что время мое не пришло, но оно близится, конечно, все это пахнет очень не мелким, а огромным и значительным для России“.

Об этом он не забывал никогда, и в этом его жизнеощущении и нужно искать разгадку всех его поступков, слов и действий, казавшихся столь необычайными и столь непохожими на то, что его окружало.

Свою исключительность он, конечно, не мог не сознавать

– Я не гений, но гениален, – однажды сказал он мне» (Л. Жегин. Воспоминания о В. Н. Чекрыгине).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.