ЭРН Владимир Францевич
ЭРН Владимир Францевич
5(17).8.1882 – 29.4(12.5).1917
Философ. Один из учредителей и активных деятелей Московского религиозно-философского общества памяти В. Соловьева и издательства «Путь». Публикации в журналах «Русская мысль», «Вопросы философии и психологии», «Вопросы религии», «Живая жизнь», «Век» и др. Сочинения «Взыскующим града» (М., 1906; совм. с В. Свенцицким), «Социализм и общественное мировоззрение» (Сергиев Посад, 1907), «Борьба за Логос. Сб. статей» (М., 1911), «Г. С. Сковорода. Жизнь и учение» (М., 1912), «Природа научной мысли» (Сергиев Посад, 1914) и др. Друг П. Флоренского и Вяч. Иванова.
«Был он – безусый, безбрадый, с лицом как моченое яблоко: одутловатым, с намеком больного румянца; казался аршином складным; знаток первых веков христианства, касаясь их, резал, как по живому, абстрактными истинами, рубя лапою в воздухе:
– Значить, – тела воскресают!
Сказавши, конфузясь, – моргал; выступало в лице – голубиное что-то» (Андрей Белый. Начало века).
«В Эрне была какая-то доля шведской крови. Он был молодой, высокий, чуть рыжевато-белокурый. Что особенно останавливало внимание, – это был замечательный цвет его глаз: такой почти неправдоподобной синевы, которая напоминала синеву полдневного южного моря.
…Эрн был родом из Тифлиса. Он рассказывал, что в студенческие годы в Москве он соединился с друзьями, такими же как и он революционерами. Они наняли сарай, где работали и спали на дощатом полу с большими щелями. Там он страшно разболелся и нажил себе хронический нефрит. Со временем его убеждения переменились, и он осуждал этот период своей молодости. Несмотря на плохое здоровье, он всегда был веселый и радостный. Он стал крупным философом, занимался много Платоном, был убежденным православным христианином» (Л. Иванова. Книга об отце).
«Вот еще полунемец, близкий нашему кружку. Эрн – по отчеству даже Францевич, – отец его природный немец из Германии, провизор. Не знаю, какими путями, может быть под влиянием матери, русской, Эрн смолоду пришел к православию. Но знаю, что уж потом никогда сомнение не коснулось его ясной, монолитной души. Одновременно и так же цельно он полюбил античность, светлый мир Эллады. Обе любви сплавились в нем в одну через посредство необыкновенно в нем живого чувства первохристианства. …В православии Эрна не было ничего от мрачного византийства – он просто верил, что на Русской земле преображенным Христовым светом зацветет та же солнечная религиозная стихия Эллады. …Кротким и мирным его нельзя было назвать – даже книгу своих религиозных опытов он озаглавил „Борьбою за Логос“, и вправду был бойцом, но, яростно споря, чужд был и тени личной неприязни. Весь он был тверд, как алмаз, и как-то кругло заточен, не было в нем и щелки, чтобы просунуть в нее кончик своей мысли, своего возражения, и мне казалось, что как-то не о чем говорить с ним. Может быть, это происходило и оттого, что в эти годы он – еще совсем молодой – уже нес в себе смертельную болезнь… тяжелое заболевание почек. Серо-бледный, с отеками в лице, с слишком светлым, глядящим – и не глядящим взглядом. Он как будто все нужное для жизни и смерти узнал и больше ни в чем и ни в ком не нуждался. Жил он в те годы с женой и голубоглазой, похожей на него дочкой-пятилеткой у Вяч. Иванова, в котором влек его тот же сплав христианства с античностью. А Вячеслав Иванович, посмеиваясь, говаривал: „Владимир Францевич – совесть моя, и ох и лютая же!“ Впрочем, уживался он со своей совестью неплохо, умея, когда хотел, заворожить ее» (Е. Герцык. Воспоминания).
«Непримиримый враг немецкого идеализма и, в частности, неокантианства, Эрн сразу же после выхода в свет первого номера „Логоса“ гневно обрушился на нас объемистою книгою под названием „Борьба за Логос“. В этой книге, как и в своих постоянных устных и печатных полемически-критических выступлениях против нас, логосовцев, Эрн упорно проводил мысль, что апологеты научной философии, оторванные от антично-христианской традиции, мы не имеем права тревожить освященный Евангелием термин, еще не потерявший своего смысла для православного человека.
Думаю, что в своей полемике Эрн был во многих отношениях прав, хотя и несколько легковесен. В его живом, горячем и искреннем уме была какая-то досадная приблизительность» (Ф. Степун. Бывшее и несбывшееся).
«Милый друг! Я думал, что сказать о тебе… В содержательности многообразной картины твоей жизни мне чувствовалась одна первичная интуиция. Все вспомнившееся о тебе относилось к солнечным дням, к жаркому времени Закавказья, в особенности к знойному и ослепительному лету. Твой образ рисовался моему воображению, если это было только воображение, в воздушной перспективе прозрачно-голубого горного воздуха, в ослепительном, как только на горах бывает ослепительно, знойном солнце. …Мне вспомнился… твой последний приезд ко мне в Посад на Масляной этого года, когда ты только что окончил свою статью о Платоне и перед сдачею в печать привез прочитать ее и посоветоваться о ней. Помню, как ты отмечал значительность для тебя этой работы, – первой главы или части из предполагавшейся книги о Платоне. Ты говорил, что считаешь себя ничего до сих пор не написавшим и что это первая работа твоя, которая почти адекватно выражает твою мысль и которую ты признаешь за удавшуюся тебе. …Со стороны формальной мысль, развиваемая тобою, – общая нам обоим мысль, неоднократно обсуждавшаяся нами, – а именно, что философские воззрения Платона суть диалектическая проработка его биографически-личного мистического опыта. …По твоему убеждению, именно в той самой конкретной обстановке, которая изображена с протокольной точностию в диалоге „Федр“, Платон пережил там же изображенное экстатическое состояние от ослепительных лучей полуденного солнца Аттики, среди раскаленных скал и выжженных полей. В этом экстазе, или „солнечном восхищении“… Платон воспринял светоносно солнечную природу горнего мира. Так был открыт платонизм. …Твое исследование о Платоне, несмотря на замкнуто-объективный характер изложения, было явно автобиографично и явно опиралось на лично пережитое. То же, чего ты недоговаривал о Платоне, еще более характерно для тебя. Ты не видел ночной стороны платонизма… Автобиографическая сторона твоей работы в односторонне-солнечном истолковании Платона болезненно задела меня, и, может быть, по преимуществу педагогически я тогда спорил с тобою, желая отвлечь тебя несколько в сторону. Нельзя жить с сердцем, пронзенным одною только солнечностью; там, где нет творческого мрака пещерных посвящений, Солнце-Аполлон сжигает и губит, переходя в Молоха. И как ты не мог понять, что солнечное восхищение, тобою описанное, уже есть, в своей односторонности, нарушение мистического равновесия, уже есть солнечная смерть. …Ведь ты помнишь тот опыт, который открыл тебе понимание Платона: в июле 1916 года, кажется, 25-го числа, т. е. как раз „на макушке лета“, по народному выражению… ты поднимался из Красной Поляны на вершину Ачишхо. Снежные твердыни, залитые потоками всепобедного солнца, которое в горах, и особенно на этот раз, сияло как-то исступленно, вызвали в тебе солнечное восхищение, как сам поведал ты. И уже после, когда впечатление ослабло, – осенью, ты рассказывал об этом созерцании как об „ужасном“, „потому что, – говорил ты, – невозможно видеть такую красоту и не умереть“. …Переживая твою жизнь в кратчайший срок, я почувствовал, что вся она была путем к радостно-восторженному пронзению своего сердца солнечным лучом» (П. Флоренский. Памяти Владимира Францевича Эрна).
Данный текст является ознакомительным фрагментом.