Владимир Федорович Чиж
Владимир Федорович Чиж
В.Ф. Чиж был сыном генерала и землевладельца, собственника имения на Полтавщине, — а значит, и земляком гоголевских персонажей; тем не менее отблеском гоголевского юмора он отмечен не был. Семья жила в Смоленске, а к моменту начала учебы Владимира Федоровича переехала в Петербург. После окончания в 1878 году престижной Медико-хирургической академии, Чиж был назначен ассистентом главного врача в Воен-но-морском госпитале в Кронштадте. Отслужив три положенных года, он вернулся в Петербург и получил должность врача в Центральном приемном покое для душевнобольных; служил он также ассистентом в Тюремном госпитале19. В этих учреждениях Чиж столкнулся с проблемами, решить которые медицина не могла.
Одним из них был острый вопрос о связи между душевной болезнью и преступлениями. Он волновал многих современников Чижа. Так, Д.Н. Овсянико-Куликовский (1853–1920) признавался, что с ранних лет питал интерес к аномалиям. По его словам, он принадлежал «к числу тех, для которых величайшими бедствиями являются два: сойти с ума и убить человека. В особенности второе». «Но в моем интимном самочувствии, — писал Овсянико-Куликовский, — они так тесно связаны, что моральный ужас убийства распространяется на сумасшествие. И изо всех родов последнего самым ужасным представляется мне так называемое “нравственное помешательство” (moral insanity), вызывающее во мне непреодолимое отвращение, невыносимую психическую тошноту»20.
Чтобы ответить на вопрос о связи безумия и преступления, британский врач Джеймс К. Причард ввел понятие «нравственного помешательства», а Ломброзо создал криминальную антропологию — учение о так называемом «преступном типе». Криминальная антропология видела причину преступности и сумасшествия в организме индивида. Наукообразность этой теории привлекала интеллектуалов вроде Овсянико-Куликовского, искавших помощи в разрешении мучительных моральных проблем. Было легко поверить, что человек, переступивший запретную грань, нарушивший данный Богом и людьми закон, — «другой», отличающийся от прочих — в том числе физически. Чиж, ставший горячим приверженцем криминальной антропологии, писал: «Причина преступления — не “злая” или “преступная” воля, а все существо преступника, вся его несовершенная, как физическая, так и психическая, организация»21. А Овсянико-Куликовский вспоминал:
Когда я впервые познакомился с учением Ломброзо, оно чрезвычайно понравилось мне — я был как бы подготовлен к его восприятию. <…> Существование патологического преступного типа (по крайней мере, психического), атавистически воспроизводящего психику и «мораль» дикаря, для меня вне сомнения. <…> Этот тип, вместе с родственными ему явлениями умственного и морального вырождения и слабоумия, являлся в моем предсознании чем-то зловеще фатальным, тяжкою человеческою болезнью, передаваемою из века в век и грозящею вконец извратить все лучшие начинания и достижения культуры22.
Вслед за этим Овсянико-Куликовский занялся философией, литературой и психологией, став впоследствии академиком, а Чиж начал искать ответ на эти вопросы в психиатрии, криминальной антропологии и экспериментальной психологии.
В дискуссии о том, что именно определяет характер — наследственность или среда, — большинство российских психиатров и даже криминальных антропологов придерживались социальной точки зрения23. На конгрессе по криминальной антропологии в Париже в 1889 году российские делегаты с интересом следили за «дуэлью» между главными представителями этих позиций — Ломброзо и французским психиатром Ва-лантеном Маньяном. Баженов, также присутствовавший на конгрессе, захотел самостоятельно исследовать этот вопрос. Вместе с Ломброзо и французским антропологом Леонсом Мануврие он часами разглядывал черепа из антропологической коллекции Сорбонны в поисках особой ямки, которая, по мысли отца криминальной антропологии, была характерна для черепов преступников. За редким исключением, российские ученые брали сторону французов против Ломброзо, чьи взгляды они в конце концов признали «ненаучными» и «нездоровыми»24. В.П. Сербский (1858–1917), преподававший судебную психиатрию в Московском университете, считал, что «в категорию преступников относят только наиболее несчастных и низших представителей, тогда как преступники высшие, которых тюрьма не видит, помещаются в группу честных людей и могут даже служить для ее украшения». А известный судебный эксперт Д.М. Дриль, редактировавший вместе с Чижом раздел по криминальной антропологии журнала «Вестник психологии, криминальной антропологии и гипнотизма», считал преступника «недостаточно приспособленным вследствие конституционного оскудения», жертвой «алкоголизма и неблагоприятных жизненных условий»25.
В отличие от многих своих коллег, Чиж не скрывал своей приверженности Ломброзо и писал, что «только завистью можно объяснить пренебрежение современных Вагнеров [в противоположность Фаустам] к этому бесспорно выдающемуся ученому». Особенно ценил он понятие Ломброзо о «преступном типе», в существовании которого он якобы убедился на собственном опыте. Поработав врачом на флоте, Чиж перешел на должность тюремного врача: контраст между «молодыми красивыми матросами» и «некрасивыми, неуклюжими, наделенными всевозможными аномалиями арестантами» поразил Чижа и навел на мысль, что «и по своей физической организации арестанты представляют самую дурную, несовершенную часть человечества»26. Подобно Ломброзо, Чиж не только считал, что склонность к преступлению наследуется, но и что тип врожденного преступника занимает более низкую ступень на лестнице эволюционного развития. Чиж назвал итальянского профессора «гениальным», поставил рядом с Чарльзом Дарвином и утверждал, что все нападки на него объясняются завистью. Кроме криминальной антропологии, Чиж взял на вооружение идею о «нравственном помешательстве», авторами которой были тюремный врач из Шотландии Джон Томпсон и уже упомянутый английский психиатр Дж. К. Причард. В представлении Чижа, понятия нравственного помешательства и врожденного преступного типа были близки: страдающий нравственным помешательством должен «роковым образом совершить преступление»27.
Криминальная антропология привлекла сторонников своим кажущимся научным характером. Она не только объясняла — пусть и неверно — феномен преступления, но и претендовала на моральные выводы. Кроме того, криминальная антропология помогала отстраненно и эмоционально нейтрально описывать шокирующие вещи, т. е. рационализовала потенциально травмирующий предмет. Впрочем, по-видимому, сам Чиж особой чувствительностью не отличался, не заметив у преступников «ничего похожего на раскаяние, стыд, угрызения совести». Большинство из них, по мнению Чижа, «выставляло себя несчастными жертвами врагов, агентов полиции, ошибок суда» и казалось равнодушными к назначенному наказанию28. Но главную поддержку Чиж нашел у автора «Записок из Мертвого дома» — Достоевского, наблюдения которого на каторге якобы подтверждали основные положения криминальной антропологии. Достоевский, по мнению Чижа, соглашался, что с точки зрения здравого смысла «такая зверская бесчувственность» преступников невозможна: «тут какой-то недостаток сложения, какое-то телесное и нравственное уродство, еще неизвестное в науке, а не простое преступление». Позднее британский врач Генри Хевлок Эллис писал, что Достоевский лучше всех изобразил тех, «у кого склонность к преступлению инстинктивна и вошла в привычку», показав их «нравственную бесчувственность, отсутствие предвидения, угрызений совести, их веселость»29.
Вернувшись в 1881 году в Петербург, Чиж стал готовить диссертационную работу в Военно-медицинской академии (так в том же году была переименована его alma mater, Медико-хирургическая академия). Клиника И.П. Мержеевского, в которой он стал заниматься, была в то время центром подготовки к докторскому званию по психиатрии и невропатологии. В ней более двадцати кандидатов проводили исследования в обстановке взаимоподдержки и всеобщего энтузиазма30. Для своей диссертации, которая по существующим тогда правилам должна была быть подготовлена и защищена за два года, Чиж взял довольно стандартную тему — гистологическое исследование изменений спинного мозга при прогрессирующем параличе. Но параллельно он занимался и тем, что его по-настоящему интересовало, — психиатрией, — опубликовав две статьи: о «сексуальных извращениях» и о влиянии на нервную систему наркотических веществ (морфина, атропина, нитрата серебра и бромистого калия)31.
Как правило, после окончания диссертационного исследования наиболее способные выпускники получали стипендии для путешествия за границу, чтобы там закончить свое образование в европейских клиниках и лабораториях. Чиж получил финансовую поддержку от Министерства внутренних дел (в чьем ведении находился и тюремный госпиталь, где он работал) вместе с заданием — исследовать влияние одиночного заключения на здоровье заключенных. Вопрос о том, как влияет на число преступлений увеличение сроков тюремного заключения, много обсуждался в начале 1880-х годов, и психиатры были призваны как эксперты. Некоторые из них — в особенности те, кто верил в психогенное происхождение нервной болезни (в то, что она может быть вызвана психологической травмой или шоком), — находили, что длительное одиночное заключение также может привести к болезни, которую они назвали тюремным психозом. Напротив, психиатры, считавшие, что душевная болезнь происходит по органическим причинам, отрицали категорию тюремных психозов32. Чиж должен был взвесить аргументы той и другой стороны и дать властям ясный ответ на поставленный вопрос. До своей поездки он, вслед за Мержеевским, предполагал, что одиночное заключение вредно для душевного здоровья, и даже считал, что славяне уязвимее в этом отношении, чем другие этнические группы. Но во время «научной экскурсии» с апреля 1884 по октябрь 1885 года его взгляды изменились, и он вернулся к своей теории о «нравственной бесчувственности» преступников. Он «осмотрел тюрьмы одиночного заключения в Бельгии, Германии, Франции; работал более трех лет в Петербургских тюрьмах, но не нашел доказательными утверждения некоторых наблюдателей о вреде одиночного заключения». «Можно лишь удивляться, — заключал Чиж, — как легко переносят подсудимые все физические и нравственные страдания, вызванные заключением в тюрьму, страхом наказания, сознанием разбитой жизни; наблюдения над этими лицами убеждают в незначительности влияния нравственных причин на психическое здоровье»33.
Самую долгую остановку во время своей заграничной поездки Чиж сделал в Париже, где посещал лекции знаменитого невропатолога Ж.-М. Шарко в больнице Сальпетриер, и в Лейпциге, где работал в лабораториях психолога Вильгельма Вундта и невропатолога Пауля Флехсига. Присутствовал он и на гипнотических сеансах Ипполита Бернхейма в Нанси и Жозефа Дельбёфа в Брюсселе, а также посетил венского психиатра Рихарда Крафт-Эбинга. Он хотел больше узнать о современных исследованиях патологии, включая и патологию «нравственную». Гипнотические эксперименты, во время которых, как утверждали проводившие их врачи, можно было искусственно создать психическую патологию, интересовали Чижа не меньше, чем гистологические исследования Флехсига и психологические эксперименты Вундта. Он и сам проводил эксперименты — на себе — с наркотическими веществами и обнаружил, что разрушительное действие наркотиков сказывается постепенно. Первым, как ему казалось, страдает «нравственное чувство»: даже когда интеллект, память и восприятие остаются в норме, человек под влиянием наркотиков становится «нравственно помешанным»34. Поэтому неудивительно, что, будучи в Париже, Чиж интересовался и работами Ж.-Ж. Моро, предшественника Шарко. После путешествия на Восток, в Палестину и Сирию, куда Моро отправился, сопровождая своего богатого пациента, он стал пропагандировать гашиш для лечения душевных болезней и для психологических экспериментов. Шарко, бывший интерном в больнице Сальпетриер, когда главным врачом там был Моро, предложил себя в качестве испытуемого в экспериментах с гашишем35.
Чиж был не первым русским, отправившимся в Париж для выяснения психофизиологических эффектов наркотиков. Зигмунд Фрейд также интересовался физиологическими эффектами коки. Он приехал на стажировку к Шарко в октябре 1885 года, когда Чиж еще был за границей, — они могли бы встретиться. Коллега Чижа из клиники Мержеевского С.П. Данил-ло (1848–1897) во время стажировки в Париже ассистировал физиологу Шарлю Рише в его экспериментах с гашишем и листьями коки36. Данилло в его собственных экспериментах на себе наблюдал, что под действием гашиша им могла внезапно овладеть какая-нибудь странная мысль, немедленно требовавшая исполнения. Раз, возвращаясь поздно вечером домой, он подумал, что на него кто-то собирается напасть, и инстинктивно полез в карман за пистолетом. Такой эффект физиолог объяснял тем, что гашиш вызывает «состояние автоматизма, в котором человек под действием отравляющих веществ теряет способность затормаживать инстинкты и управлять своими произвольными импульсами, так что любая мысль немедленно выражается соответствующим действием». Данилло и Рише в совместной статье сообщали также, что животное под влиянием наркотиков «без торможения… становится диким»37.
В истории медицинского использования наркотиков есть немало примеров тесной связи между медицинскими и моральными суждениями. В девятнадцатом веке пристрастие к наркотикам имело двойное значение — «болезни и порока», а «наркоманы» наказывались как законом, так и общественным мнением. Поэтому ученые, использовавшие наркотики в своих исследованиях — как своего рода «ментальный микроскоп», — должны были провести черту между своей работой и мнением о порочности наркотиков. Но, избегая «вступать на почву морали», в интерпретации результатов они не могли уйти от оценочное™38. Язык врачей и физиологов уже был ценностно нагруженным. Когда хирурги впервые начали применять анестетики во время операций, они «обнаружили», что «угасание психических функций начинается с воли, за которой следует потеря внимания и способности рассуждения; наконец, остаются только органические функции». Британский невролог Дж. Х. Джексон предположил, что разные функции разрушаются с разной скоростью — тем быстрее, чем они «моложе», т. е. чем позже появились в процессе эволюции. Наиболее стабильны самые древние функции, наиболее уязвимы функции недавнего происхождения — эту идею французский психолог Тео-дюль Рибо назвал «законом эволюции психических функций»39. Следовательно, когда Чиж утверждал, что в экспериментах с наркотиками нравственное чувство — это наивысшее и самое последнее достижение цивилизации — «угасает первым», его вывод соответствовал состоянию современной ему науки.
Чиж был одним из первых российских исследователей, работавших в основанной в 1879 году психологической лаборатории Вильгельма Вундта (1832–1920). Подход немца Вундта отличался от французской традиции, в которой «искусственному» эксперименту в лаборатории предпочитали «эксперимент, поставленный природой», — болезнь40. Болезнь «выключала» одни психические функции, обнажая работу других. Она могла быть как природной, так и вызванной гипнозом или сильно-действующими веществами. Такие «эксперименты с животными или загипнотизированными людьми» считались единственными «истинно объективными»41. Вопреки французской традиции, Вундт отказался от использования гипноза как инструмента психологического исследования. Он более всего доверял методу интроспекции — контролируемого самонаблюдения. А поскольку самонаблюдение под гипнозом невозможно, тот и не мог быть надежным и объективным методом. Вундт оборудовал свою лабораторию приборами вроде кимографа или хроноскопа и стал измерять время, требовавшееся на выполнение реакций на разные стимулы42.
Но учеников Вундта интересовал не только и не столько чисто формальный показатель — время реакции, сколько моральные оценки поведения. В то же время, когда Чиж экспериментировал с наркотиками в Петербурге, американский ученик Вундта, Джеймс Мак-Кин Кеттелл, по другую сторону Атлантики пробовал самые разные стимулы — от гашиша до шоколада43. Другой ученик Вундта, немец Эмиль Крепелин, до этого бывший ассистентом в психиатрической клинике Флехсига, также проводил эксперименты с наркотиками. Несмотря на свое недоверие к гипнозу, Вундт не возражал, когда Крепелин предложил «расширить программу своих исследований с наркотиками, кофе и чаем, чтобы измерить психические реакции психиатрических пациентов и получить лучшее представление о психологических изменениях». А когда для Крепелина настало время покинуть лабораторию, Вундт подарил ему некоторые из своих лабораторных приборов44.
В свою очередь, Чиж провел в лаборатории Вундта серию ортодоксальных экспериментов со временем простой и сложной реакции — на самом себе и своих коллегах-стажерах. Он подверг этим экспериментам и пациентов психиатрической клиники, — чтобы выяснить, насколько время их реакции отличается от времени реакции здоровых испытуемых. Чиж надеялся на то, что с использованием лабораторного эксперимента в психиатрии начнется новая эра. С легкой руки Вундта, экспериментально-психологические лаборатории распространились по Европе и Америке: в 1894 году их уже насчитывалось 3245. Экспериментальная психология была привлекательна для психиатров не только своим сугубо научным имиджем, но и возможностью разнообразить больничную рутину. Сложные аппараты, сделанные из меди и электрических проводов, придавали манипуляциям психиатров ауру научности и увеличивали престиж их занятий. С их помощью душевная жизнь пациентов превращалась в «психические функции», которые можно было измерить. Психиатры, начиная с Крепелина и Чижа, надеялись, что подобному анализу можно подвергнуть не только психику, но и нравственность пациентов. Работая у Вундта, Крепелин писал «общее и систематическое сочинение об истоках морали». Этим же диктовался выбор предметов исследования — таких, например, как работоспособность и влияние на нее алкоголя, наркотиков и утомления. Крепелин включил работоспособность в список основных личностных черт и рассматривал собственные исследования в этой области как важнейший вклад в психологию46.
И все же конечные цели Крепелина и Чижа были разными. Конечной целью немецкого психиатра был пересмотр системы душевных болезней. С помощью психологических экспериментов он надеялся выяснить базовую структуру заболевания и тем самым дать прочные основания для классификации. Постепенно Крепелин действительно создал свою собственную классификацию (нозологию), которая, с теми или иными оговорками, была принята всеми психиатрами и легла в основу современных систем. Это он ввел категории маниакально-депрессивного психоза и раннего, или преждевременного, слабоумия (<dementia ргаесох), без которых невозможно представить сегодняшнюю психиатрию. Хотя Крепелин постепенно остыл к психологическому эксперименту и целиком отдался клиническим исследованиям, его идея о психологической структуре душевных заболеваний нашла многих последователей, в том числе в России47.
Напротив, Чиж не собирался пересматривать психиатрическую классификацию. Более того, он так никогда и не принял введенную Крепелином категорию раннего слабоумия. Его питали иные надежды: путем сравнительного изучения душевнобольных, преступников и «нормальных» людей выяснить основания морали. В своих ранних исследованиях с гипнозом и наркотиками он стремился доказать, что душевнобольные и преступники отличаются слабым развитием нравственного чувства и воли. У душевнобольных из клиники Флехсига он с помощью лабораторных экспериментов «обнаружил» замедленную, по сравнению со здоровыми людьми, реакцию и малый объем внимания. Столкнувшись с неожиданным для себя фактом, что больные прогрессивным параличом реагируют на знакомые стимулы гораздо быстрее здоровых, Чиж тем не менее не растерялся, объяснив это тем, что ассоциации, совершающиеся без участия внимания, требуют меньше времени48.
Иными словами, в отличие от Крепелина, Чиж искал не дифференциальный диагноз, а «общий фактор» душевной болезни. Его интересовали не вариации, а степень, или глубина заболевания. Он писал, что, выбирая пациента для исследования, совершенно отвлекается от формы душевной болезни: «на этой стадии душевнобольной интересует меня только степенью развития заболевания. <…> Я исследую данные патологические состояния, а не формы болезни». Свое предположение о том, что моральное чувство главенствует над всеми другими психическими процессами, включая оценку времени, Чиж подтвердил в эксперименте на себе. Перед тем как лечь спать, он давал себе задание проснуться в определенное время и всегда просыпался несколько ранее назначенного часа. «Быть всегда раньше, никогда не опаздывать» — эта черта характера сохранялась у Чижа, по его мнению, даже во сне; она же делала его отличным испытуемым в вундтовских экспериментах49.
Дисциплинированность и пунктуальность Чижа способствовали его карьере. По возвращении в 1885 году в Россию он был назначен главным врачом психиатрического отделения больницы им Св. Пантелеймона в Петербурге. Там он открыл психологическую лабораторию наподобие вундтовской, оснастил ее привезенными из Лейпцига аппаратами и приступил к проведению экспериментов. Своим оппонентам, которым идея измерения психических процессов казалась невыполнимой, он отвечал словами Платона: «всё прекрасное трудно»; психометрию же он находил прекрасной. Имя Чижа (иногда в фонетической транскрипции Woldemar von Tchisch) упоминалось в психологической литературе того времени вместе с именами самого Вундта и его учеников — Дондерса, Экснера и других50. Избранный приват-доцентом по кафедре судебной психиатрии Петербургского университета, Чиж предложил использовать психологический эксперимент в судебной экспертизе. Он также первым в России применил подобный эксперимент в тюрьме, найдя у преступников «узкий объем внимания». Именно это, по его мнению, в сочетании с «отсутствием морального воспитания и нарушениями нравственного чувства», и вызывало преступное поведение51. Вскоре Чиж получил кресло профессора в университете Дорпата (только что переименованного в Юрьев). Его предшественником по кафедре психиатрии был Эмиль Крепелин, который вынужден был уйти в отставку из-за националистической политики российского правительства. Профессора-иностранцы должны были присягать на верность российскому императору; отказавшихся это сделать увольняли. Карьера немецкого психиатра, однако, не пострадала, так как он уже был приглашен возглавить кафедру в Гейдельберге52.
Чиж унаследовал не только кафедру, но и лабораторию Крепелина, на базе которой стал читать курс физиологической — или вундтовской — психологии. Вскоре он начал кампанию за то, чтобы ввести этот курс в программы всех медицинских факультетов. Надо сказать, что приоритет во введении лабораторного психологического эксперимента в России принадлежал психиатрам. Уже в 1867 году профессор Медико-хирургической академии в Петербурге И.М. Балинский закупил для открытой им психиатрической клиники аппаратуру для психофизических и психометрических опытов, а в 1885 году В.М. Бехтерев основал лабораторию при психиатрической клинике в Казани. В Москве профессор психиатрии С.С. Корсаков на свои средства начал приобретать приборы для психологических экспериментов с 1889 года, и лаборатория там была основана в 1895 году (тогда же британский психолог У. Г. Р. Риверс впервые продемонстрировал своим коллегам эксперименты на время реакции, которые он предлагал применить не только к здоровым взрослым, но и к детям и душевнобольным)53. Первым директором Московской лаборатории стал А.А. Токарский (1859–1901), вкладывавший в лабораторию собственные средства; на его сбережения издавались «Записки» лаборатории (всего вышло 5 выпусков). Это учреждение даже называли «психологическим институтом, устроенным по западноевропейскому образцу»54.
Курс экспериментальной, или физиологической, психологии впервые начал читаться преподавателями кафедр нервных и душевных болезней. Побывав на стажировке в Лейпциге и Париже, Токарский стал преподавать физиологическую психологию с «упражнениями по психометрии» и «гипнотизм с его приложением к медицине». В клинике были созданы и первые русскоязычные тесты: по свидетельству современника, «mental test… в значительной степени обязан своим развитием именно психиатрии»55. Психологические штудии в психиатрических больницах приобрели такое распространение, что отцы-осно-ватели российской психиатрии ворчали: «Теперь врачи стремятся уйти в плохонькие лаборатории при земских больницах и “обогатить науку” казуистическими и лабораторными исследованиями в ущерб своим прямым задачам общественного земского характера… Нельзя не выразить пожелания, чтобы молодые силы русской психиатрии отдавали большую часть своей работы общественной психиатрии, а не коснели в самодовлеющем объективизме лабораторных исследований»56.
Психиатры уже создавали лаборатории, а их коллеги с факультетов философии все еще рассуждали о том, что познать внутренний мир можно только путем самонаблюдения и что эксперимент к высшим психическим процессам неприменим. Только в 1896 году экспериментальная психология стала преподаваться на историко-филологических факультетах. Гордый тем, что приоритет в этой области принадлежит психиатрам, Чиж запротестовал, когда на защите первой диссертации по экспериментальной психологии в 1894 году философ Н.Н. Ланге (1858–1921) ничего не сказал о своих предшественни-ках-психиатрах57. Публике начала XX века мало что было известно об экспериментальной психологии. «Энциклопедический словарь» Брокгауза и Ефрона свидетельствовал: экспериментальная психология — «наука сравнительно новая и еще мало известная в русском обществе. Многие относятся к ней с предубеждением и никак не могут примириться с мыслью о существовании каких-то “психологических лабораторий”. Соединяя со словом “лаборатория” представление о весах, ретортах, печах, банках, ножах, несчастных жертвах вивисекции, они с недоумением спрашивают: разве можно положить душу на весы, засадить ее в банку, подогреть на огне, разрезать на части?»58.
Под руководством Чижа в Юрьевском университете было написано несколько диссертаций по экспериментальной психологии. С началом XX века, однако, их становилось все меньше. Одна из последних вышла из стен его лаборатории в 1904 году59. В это время разразилась война с Японией. Расчет правительства на то, что «маленькая победоносная война» отвлечет внимание от накопившихся в обществе проблем, не оправдался. Война обернулась для России катастрофой, а крайняя ее непопулярность привела к подъему революционных настроений. На фронте побывали многие врачи, включая психиатров: именно тогда в действующей армии была создана первая психиатрическая служба.
Во время войны интерес Чижа к экспериментальной психологии стал ослабевать, все более уступая место интересу к литературе. Став профессором, Чиж мог позволить себе литературные увлечения. Он даже усомнился в преимуществах эксперимента над клиническим исследованием, заявляя, что «все стремления постигать больных… также, как мы постигаем все вообще явления и предметы внешнего мира, по существу несостоятельны… Больные как индивидуальности постигаются иначе, чем болезни»60. Теперь он утверждал, что клиническая психиатрия — и наука, и искусство, а поэтому больше подходит для исследования душевного мира больного. Согласно Чижу, лучшие клиницисты — С.П. Боткин и Н.И. Пирогов — были также хорошими писателями, а Ж.-М. Шарко — знатоком искусства. В работах Чижа ссылки на лабораторный эксперимент уступили место входившим в моду понятиям интуиции и эмпатии.
Еще молодым врачом Чиж написал исследование о Достоевском: писатель поразил его точностью наблюдений и тонкостью психологического анализа. Позже Чиж написал еще и о Тургеневе — чтобы засвидетельствовать «полную правдивость и удивительную точность описаний патологических душевных явлений в [его] произведениях»61. В особенности он оценил наблюдение писателя об особом блеске, который якобы приобретают глаза сумасшедшего человека. Интересно, что в «Большой медицинской энциклопедии» Чиж фигурирует как психиатр, который выделил и описал «симптом эпилепсии — особый серо-свинцовый блеск в глазах у больных»62. Следующую работу Чиж посвятил Пушкину, выведя в юбилейном эссе поэта идеалом душевного здоровья — в силу его «богатой, гармонически развитой натуры». Стремление поэта к истине, добру и красоте Чиж противопоставил «неспособности душевнобольного понимать истину, добро и красоту». Пушкин, впрочем, оказался почти единственным, обладавшим этими качествами в достаточной мере. Другие писатели страдали теми или иными дефектами: «Альфред де Мюссе, Эдгар По, Бодлер, Верлен, Флобер, Гоголь были удивительно равнодушны к общественным вопросам», Гоголь «не любил науки…»63 В глазах Чижа все они были больными.