Входит и выходит (Винни Пух и Мюнхгаузен)
Входит и выходит
(Винни Пух и Мюнхгаузен)
«Винни Пуха» А. Милна можно читать по-разному. Тот тип чтения, которым озадачен я, трудно назвать собственно чтением. Скорее, это движение над текстом, взгляд на литературное событие как на некий смысловой объем, в котором сказались какие-то реальные формы, конфигурации, направления движения, вещества, запахи и т. д. Варианты психоаналитического или пренатального прочтения «Винни Пуха» меня не вполне устраивают. Эти схемы достаточно популярны, но в случае книги Милна их использование идет скорее не столько от «подсказок» текста, сколько от знания о существовании самих этих схем и, соответственно, возможности их применения.
Я уже не говорю о том, что и первое, и второе (даже если согласиться с тем, что в смысловой подкладке милновского сюжета скрываются сексуальные комплексы и травма родов) занимает в тексте весьма незначительное место. Незначительное тем более, что рядом с ними – во многих ключевых точках сюжета[37] – развернута мощно выраженная тема, телесный смысл которой очевиден и которая вполне реально организует и оформляет историю о Винни Пухе. Это – тема воздуха или дыхания. Не родового удушья, а именно дыхания в той «норме», в каковой оно представлено в телесной жизни человека.
Книга Милна открывается знаменитой главой, где рассказывается о медведе и пчелах. Тут, если следовать объявленной мной смысловой линии, показателен сам способ добычи меда, то есть использование для этой цели воздушного шара. Во-первых, уже само то, что шар – воздушный, указывает на его эфемерно-дыхательную природу: чтобы шар стал шаром его надо надуть воздухом, взятым из легких, то есть буквально выдохнуть шар из себя (воздушный шар как легкие, вышедшие наружу из тела, как легкие, принявшие вид и форму шара). Во-вторых, этот шар имеет синий (или голубой) цвет, что, по мысли охотника за медом, должно придать ему сходство с небом или воздухом. С пневматической точки зрения события выглядят так: большой, наполненный воздухом объем поднимается в небо, затем, после выстрела, воздух выходит из шара, и он опускается на землю. Фаза «вдоха» (если говорить о шаре) представлена вполне очевидно: Кристофер Робин и медвежонок надувают шар, насколько это возможно (as big as big). Символически вдоху соответствует и сам подъем шара к пчелиному гнезду. Фаза «выдоха» дана еще более явно и реально напоминает сокращение легких: пробитый пулей шар как будто выдыхает из себя воздух, сокращаясь в объеме и опускаясь на землю.
Не случайно и то, что сам медвежонок уподобляет себя воздуху или чему-то воздухоподобному. Болтаясь под шаром-небом, он изображает тучу, то есть сгущение, уплотнение воздуха. Тема воздуха и дыхания дает себя знать и в финале этой истории. После падения Винни долго не может опустить лапы и поэтому вынужден сдувать садящихся на него мух (blow it of). Первое обстоятельство (поднятые лапы) указывает на ситуацию застывшего или принудительного вдоха (ощущение, которое может испытать каждый, кто пробовал заниматься гимнастическими упражнениями), второе – на особую форму выдоха. «Пф» или «пух» – воздух направлен изнутри легких, через полусжатые губы, сильным коротким потоком. Возможно поэтому, замечает Милн, медвежонка и называли «Пухом».
С позиции «сюжета дыхания» важно не столько авторское объяснение имени, сколько сам факт появления этого имени. «Пф» или «ух» – имя пыхающее, ухающее, имя легкое, как пух (сходство английского «pooh» и русского «пух» – неслучайно). К тому же можно предположить, что не только вторая, но и первая часть имени медвежонка связана с воздухом. Подобно тому, как в именах монстров – Woozle и Wizzle – есть что-то воздушно-стихийное[38], так и в имени Winnie помимо всего прочего (если говорить о звукописи) угадывается нечто воздушное, ветренное (wind, windy).
Иначе говоря, перед нами – персонаж с воздушным именем, который изображает небесную тучу, сгущение воздуха и висит в воздухе, на небе, под голубым воздушным шаром. Картина вполне убедительная и последовательная. Своего рода апофеоз символов воздуха и дыхания. Тут важно и то, что интересующий нас эпизод открывает, начинает истории о Винни Пухе, и то, что он является главной эмблемой всей книги. А эмблемы, как это чаще всего бывает, весьма избирательны: побочные смыслы попадают в них довольно редко. Если это так, тогда не случайной оказывается и означенная тема воздуха-дыхания: в ней есть (или может быть) нечто, имеющее отношение и к самому сюжету и к его поэтическому оформлению.
Вторая глава – «Нора». Не менее знаменитая история. Медвежонок так объедается в гостях у Кролика, что не может выбраться наружу. Обыкновенно этот эпизод трактуется в духе сюжета «трудных родов». Застрявший в норе персонаж подобен младенцу, который с трудом выходит на свет из материнского лона. Как сказал бы в подобном случае Джойс: «Через каторжные работы – на свободу!» Не стану отрицать подобной трактовки, поскольку она вполне основательна. Однако в то же время, кроме драмы родового сжатия и удушья, здесь можно увидеть и «обычную» тему дыхания. Обжорство, переедание рождают эффект затрудненного дыхания: «объелся так, что не могу дышать». К тому же здесь важно не только движение наружу, вон из норы, но и вход в нее. Как и в случае с воздушным шаром, мы имеем дело с надувшимся, увеличившимся объемом, а затем с его уменьшением. Сначала медвежонок, хотя и не без труда, пролезает в нору, а затем, увеличившись в размерах, вовсе не может из нее выйти. Иначе говоря, если проблема «выхода» еще как-то сопоставима с сюжетом трудных родов, то вопрос о «входе» (в данном случае, если следовать логике родильного цикла, речь должна идти о моменте зачатия) представляется мне более чем умозрительным. В истории же Милна весь смысл сосредоточен как раз на этой двойственности, то есть на сопоставлении и противопоставлении «входа» и «выхода», объема маленького или «нормального» и объема выросшего, увеличившегося. Если наложить сюжет дыхания на события милновского сюжета, то выйдет примерно следующее. Вход в нору, согласно универсальным мифологическим представлениям, есть движение вниз, под землю. То есть это символическое засыпание, умирание, оцепенение, съеживание – все то, что говорит об уменьшении или сокращении жизненного начала. В акте дыхания этому движению или направлению будет соответствовать выдох – тело отдает воздух, как бы уменьшает свою жизнь, и реально, если говорить о грудной клетке, сокращается в объеме. Соответственно, выходу из норы, то есть подъему из-под земли к свободе и жизни, в телесном плане будет соответствовать вдох. Но что такое вдох, как не увеличение телесного объема? Держась линии телесно-сюжетных соответствий, мы получаем свое – дыхательное – объяснение произошедшей неприятности. В официальном милновском сюжете причина случившегося в непомерном обжорстве персонажа. В сюжете дыхания – в том, что момент выхода совпадает с фазой вдоха (подъем наверх): надувшийся объем не проходит в прежнее отверстие. Наконец, на нужном месте оказывается и само обжорство. Тот, кто съел лишнего – дышит с трудом, точнее, ему трудно именно вздохнуть. Мучения медвежонка, застрявшего на выходе из норы, таким образом, могут быть истолкованы как драма затрудненного дыхания: кто много ест, тот плохо дышит. Винни долго охает и ахает, то есть, фактически, натужно дышит, но выбраться из норы не может. В конце концов, облегчение приносит не вдох, а выдох – реальное сокращение телесного объема, которое и помогает медведю вылезти из норы. Он производит звук, похожий на звук вылетающей из бутылки пробки (для бутылки это и есть выдох), и выходит наружу, на свободный воздух.
Сходным образом развиваются события и в главе о поимке Хеффалумпа. Винни Пух спускается в глубокую яму, где стоит приманка – банка с медом, засовывает в нее голову, вылизывает весь мед, а затем не может вытащить голову обратно. Иначе говоря, мы вновь имеем дело сначала с символическим выдохом (спуск в глубокую яму аналогичен входу в нору), а затем с вдохом, осложненным обжорством. Медвежонок не может вытащить голову из банки потому, что вновь оказывается на фазе вдоха. И хотя речь идет не о груди, а о голове, с точки зрения ассоциативной логики, легко смешивающей часть и целое, это совсем не важно. Освобождает Пуха от плена выдох, в данном случае – выдох Кристофера Робина. Дело в том, что банка на голове медвежонка разбивается в тот момент, когда Кристофер Робин начинает смеяться. А смех – это не только мифологический спутник родов, освобождения от бремени, но и, если говорить о сюжете дышащего тела, долгий, разбитый на порции, спазматический выдох, то есть все то же уменьшение телесного объема, которое «магическим» образом освобождает Пуха.
В главе, где Винни Пух ходил вокруг дерева по следам Wciozl^ и Wizzl ов, роль Кристофера Робина примерно та же. Объема как такового здесь нет, зато есть увеличивающийся круг, который можно истолковать как возрастание смыслового объема. Винни Пух ходит по собственным следам, принимая их за следы Wooz^, и с каждым новым поворотом количество следов увеличивается, круг растет. Так происходит до тех пор, пока медвежонок не обнаруживает на дереве Кристофера Робина, который и объясняет ему суть происходящего.
Раздувшийся смысловой объем лопается, подобно воздушному шарику или стеклянной банке. Что касается темы дыхания как таковой, то она представлена здесь двояко. Воздушный смысл, присутствующий в именах Woozle и Wizzle (медвежонок гонялся за ветром, воздушной химерой), и упоминание о носе в финале этой истории: Винни дважды нюхает следы и только после этого до него доходит, что они были оставлены им самим.
День рождения Ослика. Тема воздуха и дыхания вновь на виду, хотя чаще всего происходящие события истолковывают в духе эротической символики: знаменитое, несколько раз повторенное «входит и выходит». Возможно, этот смысл здесь и имеется, однако если следовать избранному нами сюжету дыхания, то можно обойтись и без секса. Два подарка: воздушный шар и горшочек. И тот, и другой по ходу дела меняются внешне или внутренне. К моменту дарения они уже не такие, какими были в начале. И в обоих случаях причиной тому – их неумышленная или не вполне умышленная порча. По отношению к Ослику подарки составляют смысловую пару, то есть соотносятся не только с ним, но и друг с другом. А раз так, то и происходящие с подарками изменения можно рассматривать как некоторым образом взаимосвязанные.
Шар и горшочек – два шарообразных объема, заполненные в одном случае воздухом, в другом – медом. Шар лопается, а мед из горшка съедает медвежонок. Фактически это означает, что в первом случае объем (а нас интересует прежде всего воздух) резко уменьшается, можно сказать исчезает вовсе, во втором, напротив, увеличивается. Шар, условно говоря, «выдыхает» воздух, горшочек – «вдыхает», то есть заполняется воздухом. Если внутренний, неосознаваемый автором сюжет как-то «держит в уме» тему дыхания (вспомним о простреленном, «выдохнувшем» воздушном шаре в истории о пчелах), то подобные взаимообмены не выглядят случайными. Дыхание как телесная подоплека всей милновской истории создает в ней иноформы собственного исходного смысла, придумывает события и конфигурации, так или иначе сопоставимые с дыханием, с реальной работой легких. В этом смысле соединение, слияние обоих объемов в сцене, где именинник опускает лопнувший шар в пустой горшок, вполне оправданно. Причем никакой необходимости во фрейдистской интерпретации происходящего не возникает. Прежний большой объем трансформирован настолько, что легко входит в меньший и так же легко выходит наружу. «Входит» и «выходит» – как «вдох» и «выдох», или наоброт; искать здесь каких-то точных соответствий нет смысла. Нормальный вдох и нормальный – без отягощений и стеснений – выдох. Оттого Ослик и повторяет эту процедуру много раз подряд, и оттого он – единственный раз за всю жизнь – спокоен и счастлив. Попутно замечу, что мифологическая связь осла и смеха рождена, в том числе, и особенностями его «ржания»: оно более всего напоминает сдавленный смех-икоту, иначе говоря, затрудненное, проблемное дыхание. Примерно то же самое можно сказать о хрюканье поросенка, знаменитом чихании совы (чихала или не чихала) и ее интересе к таким словам, как «бутерброд» и «корь» (measles), несущих в себе все те же смыслы еды (переедания) и осложненного болезнью дыхания.
* * *
Из введения к «Винни Пуху». Автор описывает зоопарк, в который ходил Кристофер Робин, чтобы встретится с медведем. В зоопарке есть вход (Wayin) и выход (Wayout). Люди входят сюда и выходят, подобно тому как входил и выходил из горшочка лопнувший шарик. Войти в зоопарк – значит вдохнуть, выйти – выдохнуть. Для сравнения: начало и конец книги Милна, если придерживаться сюжета дыхания, также поданы как вдох и выдох. Это все та же тема движения внутрь и наружу, туда и обратно. Разница в том, что теперь эта тема представлена как спуск и подъем по лестнице. Книга начинается с описания того, как Кристофер Робин спускается по лестнице, волоча за собой игрушечного медвежонка, а заканчивается тем, что он по этой же лестнице поднимается (так же, кстати сказать, завершается и первая глава). То, что речь здесь идет именно о движении внутрь и наружу (а не просто о спуске и подъеме), кажется мне достаточно очевидным. Ведь спускаясь из своей спальни в каминную, Кристофер Робин попадает в тот самый пространственный и смысловой объем, где разыгрывается-придумывается вся история Винни Пуха. Казалось бы, спуск – это выдох, а подъем – вдох, однако здесь все дело в месте, где овеществляется, оформляется логика дыхания. Спускаясь, Кристофер Робин «вдыхает» воздух фантазии и приключений, его герои просыпаются, оживают; а затем игра заканчивается, и мальчик уходит из нее, поднимаясь по ступенькам лестницы, ведущей в спальню. Сон – как время успокоения, жизненного выдоха.
Почему я так настойчиво пытаюсь связать историю Винни Пуха с темой или сюжетом дыхания? Во-первых, потому, что пневматический взгляд на текст Милна оказывается не менее успешным, нежели «традиционные» психоаналитические и «акушерские» объяснения. Во-вторых, потому, что такой подход вообще возможен. Иначе говоря, в истории о Винни Пухе есть резерв, возможность расширения и усложнения того смыслового пространства, которое порождается текстом и которое обеспечивает его собственную жизнь в культуре. Я говорю о прочтении или интерпретации, которая не отменяет прежних вариантов и не закрывает возможности для появления чего-то иного. А иное жизненно необходимо культуре, поскольку в поиске новых смыслов как раз и состоит ее сущность. Возможность сделать что-то иное, прибавляющее, уплотняющее вещество текста и его понимания, таким образом, сама по себе объясняет и оправдывает попытки подобного рода. Разумеется, речь идет не о насилии над текстом, а о сотрудничестве с ним, о том, что можно было назвать «деятельным соучастием».
Прислушиваясь к «дыханию» милновской истории, мы получаем возможность заметить в ней то, что иным образом проявить вряд ли бы удалось. Я имею в виду не содержание этой истории (похождения медвежонка) и не ее форму (сказка, «сага»), а то, что является внутренним стержнем всего повествования. То, с помощью чего осуществляют себя и сюжет и идея. Представленные наиболее упрощенным образом события «Винни Пуха» обретают вид одной и той же, повторяющейся в различных вариантах схемы, в основе которой – ритм, напоминающий ритм дыхания: увеличение и сокращение какого-либо объема. Туда и обратно. «Входит и выходит». Тема воздуха, присутствующая в этих эпизодах (а речь идет об эпизодах сверхизвестных, эмблематических)[39], делает аналогию еще более оправданной. Сюжет воздуха или дыхания оказывается своеобразным эстетическим основанием, на котором строится сюжет очевидный, событийный, подобно тому, как из хмыканья и пыханья медвежонка рождаются его стихи.
Отчего так? Ответ на этот вопрос находится вне нашей компетенции: возможно, дело в своеобразном телесном проникновении автора в создаваемый им текст. Ведь автор сказывается в письме не только своей «культурой», но и телом; «сюжет тела» может влиять на устройство сюжета литературного. Как ни странно, в ряду ближайших аналогий здесь окажется проза Чехова, где тема дыхания, явленная в виде двухфазовых ритмических построений, игры с закрытыми объемами, запахами, легочными заболеваниями, также оказывается в числе стержневых и влияющих на организацию самого сюжета.
Любопытно и то, как могут развиваться заложенные в сюжете смыслы, когда дело касается перевода текста на другой язык или в другую эстетическую область. Например, авторы отечественного мультфильма о Винни Пухе невольно додумали то, чего в книге Милна не было, но сделали это в полном согласии с присутствующей в ней темой дыхания. Я говорю об эпизоде с пчелами, где Поросенок пытается надуть шарик для медвежонка, но при этом надувается сам; надувается так, что даже отрывается от земли. Воздух не выходит из него, а наоборот входит, превращая его в живой шарик, который затем вновь сдувается, и поросенок вновь становится поросенком. Вдох и выдох. Поросенок-шар. Представить его в виде шара было, впрочем, совсем нетрудно, ведь он и сам сравнивает себя с воздушным шаром (то есть с воздухом), когда дарит подарок Ослику. То же самое можно сказать и по поводу сцены из американского мультфильма о Винни Пухе, сделанного по мотивам знаменитых рисунков Шепарда. В эпизоде, где рассказывается о том, как Винни и Поросенок борются с ветром, Поросенок взлетает на воздух и летает там подобно воздушному змею. У Милна, то есть в оригинале, говорится о сильном ветре, но Поросенок никуда не улетает. Почему возможны подобные вещи? Потому, что заложенные в исходном тексте смыслы (в данном случае смыслы дыхания, воздуха, полета) оказались настолько сильны, что вырвались за пределы первоисточника и зажили самостоятельной жизнью, как только у них проявилась для этого подходящая возможность.
* * *
От Винни Пуха – к Мюнхгаузену. Неожиданным образом одной из ближайших аналогий к сочинению Милна оказывается именно эта фантастическая история. Я не буду углубляться в подробности появления, издания и переиздания мюнхгаузеновских подвигов: эти подробности способны сбить с толку любого регулярного литературоведа, поскольку связка Распе-Бюргер тонет в море народных историй, из которых, собственно, и сложились эти «авторские» повествования. К тому же важно и то, что общий тон или смысл, исходно присутствовавший в анонимном «народном» материале, так или иначе заставлял всех, кто брался расширять или уточнять Мюнхгаузена, действовать в ключе, нивелировавшем собственные авторские амбиции. В «Мюнхгаузене» меня будет интересовать не весь (достаточно обширный, состоящий из трех частей) текст, но лишь первая и наиболее знаменитая его часть. Здесь ситуация примерно та же, что и в сказке Милна: ее вторая часть (The House in the Bear Corner) имеет довольно мало общего с первой, хотя герои здесь все те же, динамика текста, его дух совсем иные. Слово «дух» тут как нельзя кстати, поскольку как раз «духа», «дыхания», которые так действенно управляли рассказами первой части, здесь уже нет, как, впрочем, нет и исходного лаконизма.
В «Приключениях барона Мюнхгаузена» почти все самое главное, знаменитое – эмблематическое – уместилось в цепочке коротких, нанизанных друг на друга эпизодов, подобно тому, как нанизались на единую нитку знаменитые мюнхгаузеновские утки. Выявлением этой связи, то есть поиском того общего, что составляет в историях о Мюнхгаузене самое «мюнхгаузеновское», мы сейчас и займемся.
Волк в санях – второй от начала эпизод; эпизод весьма важный не только в сюжетном, но и интересующем меня сюжетообразующем смысле. Мюнхгаузен едет по лесу в санях, за ним гонится волк. Перепрыгнув через ездока, волк нападает на лошадь и отгрызает ей половину тела. Мюнхгаузен хватает кнут и хлещет волка по спине. Волк бросается вперед и занимает место лошади, то есть впрягается в санную упряжь: в таком виде Мюнхгаузен и въезжает в Санкт-Петербург к немалому удивлению прохожих.
Эта история не так проста, как кажется на первый взгляд. Прочитанная быстро, она как будто не вызывает вопросов. Вопросы появляются, когда мы пытаемся представить, как все это происходило на самом деле. Речь не о фантастичности произошедшего, а о логике события, о том, как именно оно происходило. Если волк проглотил половину лошади и продолжал вгрызаться внутрь оставшейся части, то неясно, как могла произойти подобная замена. Передняя часть лошади должна была бы стать футляром для волка, и тогда петербургские жители увидели бы что-то вроде полуконя-полуволка. Однако как раз этого и не произошло: в упряжи саней оказался волк. Сколько себя помню, никогда не мог отчетливо представить того, что произошло – ни в детстве, ни позже, когда вспоминал об этой истории. Вернее, так: я помнил, о чем шла речь, но не мог понять, как именно это произошло. То же самое, кстати сказать, относится и к тем, к кому я обращался с этим вопросом: никто не смог восстановить механизм события; более того, даже попытки внимательно прочесть этот фрагмент не давали ясности, оставляя место для самых различных вариантов.
Я обращаю внимание на эти эффекты потому, что все остальные мюнхгаузенские фантазии подобных вопросов не вызывают. Несмотря на невероятность событий, всегда более или менее понятно, как именно это происходило. Для того чтобы волк оказался в узде лошади, ему нужно было вытащить лошадиную голову из упряжи (допустим, что это возможно). Но чтобы вытащить голову, необходимо тянуть ее назад, на себя, а затем двинуться в противоположном направлении. Как раз это и непонятно, ведь волк вгрызался в тело лошади. По-видимому, произошло следующее: откусив половину тела, волк вгрызся внутрь оставшейся части и добрался до самой головы, которая затем вывалилась (хотя это и невероятно) из упряжи. Затем он снова рванул вперед и таким образом надел освободившуюся уздечку на себя. Вся эта реконструкция была нужна мне для того, чтобы показать важность самого события – замена одного тела другим. Мотив вгрызания, движения внутрь с последующим выходом наружу, был настолько существенным, что описать его пришлось детально и последовательно. И хотя в целом картина вышла неубедительной, важно, что процесс замены одного тела другим был описан весьма подробно. Возможно, потому и подробно, что иначе все выходило как-то несерьезно.
Итак, движение внутрь и наружу – вот, что составляет существо события, принявшего вид жуткой истории о волке и съеденной им лошади. То же самое движение мы видим и в следующем эпизоде, где рассказывается о русском генерале, в голове которого находилась специальная крышка для выпуска излишних паров алкоголя. Мюнхгаузен никак не мог понять, отчего генерал не пьянеет, пока не увидел, как вместе со шляпой генерал приподнимает серебряную крышку, после чего из его головы вылетало очередное облачко хмельного пара. Этот фрагмент интересен тем, что речь идет о чудесной способности не самого Мюнхгаузена, а вполне эпизодического персонажа. Эпизод отсутствует у Распе; это более позднее добавление Бюргера, однако добавление, вполне соответствующее самому духу мюнхгаузеновских историй. В данном случае, держась избранной мной линии, я говорю о теме движения сквозь тело, движении извне внутрь или изнутри наружу со всеми возникающими при этом эффектами.
Идем далее. Три эпизода с дикими утками и куропатками. В первом случае Мюнхгаузен ударяет себя кулаком в глаз, чтобы из него посыпались искры и зажгли порох. Гремит выстрел, и полтора десятка уток падает на землю. Во втором случае, оказавшись с одним зарядом перед целой стаей уток, Мюнхгаузен обходится без ружья. Он привязывает кусочек сала к собачьему поводку и ждет улова: сначала сало глотает одна утка, затем другая, потом все остальные. Мюнхгаузен обматывается утками как ожерельем, утки взлетают, поднимают его на воздух, и так Мюнхгаузен добирается до своего дома, попадая в него сквозь кухонную трубу. В третьем случае, Мюнхгаузен вставляет в ружье шомпол, стреляет и пронзает сразу несколько куропаток, которые к тому же мгновенно на этом шомполе изжариваются. Движение внутрь-наружу, движение агрессивное, плотоядное, уничтожающее присутствует во всех названных эпизодах. Ударяя себя по голове, Мюнхгаузен выбрасывает огонь изнутри своих глаз, сам превращается в ружье, которое действует как раз таким образом: внешний удар, взрыв пороха внутри и вылет пули наружу из противоположного конца орудия. Входит и выходит. Два последующих эпизода еще более красноречивы и в принципе представляют собой варианты одной и той же ситуации. Утки глотают сало клювом, сало выходит через задний проход, то есть проходит сквозь все тело; образуется общая цепочка тел, устроенная таким образом, что клюв каждой утки находит свое продолжение в гузке другой, одно тело переходит в другое, выражая общую идею пищеварительной связанности. Что касается случая с куропатками, которые оказались насаженными на один шомпол, то здесь происходит то же самое: хотя Мюнхгаузен не рассказывает, куда именно полетели вспугнутые им куропатки, логично предположить, что они улетали от охотника, и если ему удалось пронзить их шомполом, значит они летели цепочкой. Иначе говоря, здесь произошло то же самое, что в предыдущем случае, с той разницей что «входы» и «выходы» поменялись местами: шомпол входил в низ тела и выходил через его верх (в идеале, если тут уместно говорить об идеале, через клюв).
Эпизод, идущий сразу после птичьих историй. Мюнхгаузен стреляет в лису иглой и пригвождает ее хвост к дереву. В сюжетном отношении понятно, почему он стреляет именно в лисий хвост (не хочет портить шкуру), однако в интересующем нас смысле важно, что вновь избирается крайняя точка плоти. Вторая крайняя точка – лисья морда, которою охотник рассекает ножом крест-накрест. Отвлекаясь от ужаса происходящего, зафиксируем само движение, его направленность: от хвоста к морде, то есть, опять-таки изнутри наружу, поскольку отстеганная Мюнхгаузеном лиса выпрыгивает из собственной шкуры.
Следующий эпизод. Мюнхгаузен встречает в лесу слепую веприцу, которая держится зубами за хвост поросенка. Вместо цепочки, собранной из уток, здесь – тандем, образованный телами свиней: рот и зад вновь сближаются максимально, переходя один в другой. Мюнхгаузен стреляет, попадает в хвостик (вспомним о лисьем хвосте) и, взявшись за его остаток, который веприца по-прежнему держит в зубах, отводит ее на кухню, туда, где плоть убитых животных должна свариться, изжариться, войти в рот охотника с тем, чтобы еще раз «сварившись» в недрах его тела, выйти наружу, как негодный остаток.
Впрочем, тут возможны варианты, то есть положения, в которых естественный порядок движения пищи сквозь тело в правильном направлении – внутрь-наружу – может нарушаться. Вспомним историю о генерале, который пил вино и не пьянел, поскольку винные пары выходили у него через отверстие в голове. Путь вина (пищи), как видим, максимально укорочен. Голова оказывается телом, в котором есть соответствующие телу вход и выход. Желая раскрыть секрет не пьянеющего генерала, Мюнхгаузен подносит к его голове зажженную трубку, и испарения вспыхивают, образуя огненный столб и подобие ореола или нимба. Картина, напоминающая ту, что Мюнхгаузен увидел во время второй встречи с оленем, в голову которого он ранее выстрелил вишневой косточкой. Внутренняя форма обеих ситуаций, несмотря на внешние различия, по сути одна и та же. Генерал вливал вино в рот, Мюнхгаузен выстрелил в голову оленя косточкой, то есть предметом, вынутым изо рта (не съев вишни, нельзя получить косточки). Винные пары поднимались из генеральской лысины, вишневое дерево выросло из верхней части оленьего черепа. Любопытно так же и то, что столб над головой генерала поднялся после того, как тот по своему обыкновению выпил после водки фляжку аррака (дословно «сока пальмы»). Пальмы не выросло, однако если учесть, что подавляющее большинство европейских алкогольных напитков того времени делалось из винограда или кустарниковых ягод, то напоминание о таком могучем, столбоподобном дереве, как пальма, может оказаться неслучайным.
Еще об отверстиях. В знаменитом эпизоде, где Мюнхгаузен летит с охоты, держась за поводок с нанизанными на него утками, есть подробность, имеющая прямое отношение к интересующей нас теме. Я имею в виду то, что, подлетев к дому, Мюнхгаузен попадает в него через трубу и оказывается, в конечном счете, прямо на кухонной плите. Иначе говоря, Мюнхгаузен попадает в «тело» дома через отверстие в его «голове» – то самое отверстие, через которое уходит в небо вкусный дым жарящегося мяса. Отверстие в крыше может быть понято и как «рот», поскольку проглоченный им Мюнхгаузен оказывается как раз на том месте, где приготавливается (жарится или варится пища). Как видим, речь снова идет о движении извне-внутрь, движении, имеющем выраженный пищеварительный акцент.
В не менее знаменитой истории о полете на пушечном ядре можно обнаружить ту же самую схему: разница лишь в том, что меняется направление движения. Ядро проходит через все тело пушки, изнутри-наружу, снизу вверх. Пищеварительно-охотничьи смыслы здесь все те же: пушка – как большое охотничье ружье. Пушка, питающаяся порохом и ядрами; взрыв пороха подобен огню на плите. Ядро, положенное в пушку через ее жерло, «приготовлено» в недрах орудия и вылетает снова из жерла как переваренная и изверженная пища. Смыслы, о которых идет речь, в принципе двойственны, или, как сказал бы Бахтин, амбивалентны. Оттого в обоих случаях отверстие (кухонная труба или пушечное жерло) может пониматься и как телесный вход и как выход. Не случайно само слово «жерло» (во всяком случае, в русском языке) имеет значения органа, предназначенного для поедания или пожирания.
Из наиболее известных эпизодов первой части книги о Мюнхгаузене остались истории о волке, взбесившейся шубе, половине коня, вытаскивании себя за волосы, Луне и лестнице и оттаявших звуках. Занимающая нас тема движения сквозь тело, извне-внутрь или наоборот представлена в них достаточно явно, чтобы давать какие-то особые разъяснения. Засовывая руку в волчью пасть, Мюнхгаузен забирался как можно глубже внутрь, чтобы затем вывернуть волка наизнанку в буквальном смысле слова, сделать внутреннее – наружным. Покусанная бешеной собакой шуба – сама по себе уже есть шкура, то есть нечто такое, чтобы было покровом для внутренностей животного. История с разрубленным пополам конем еще более прозрачна: конь пьет и не может напиться, поскольку вода, войдя внутрь тела коня через рот, свободно выливается из желудка, не добравшись до положенного природой отверстия (вспомним о теме неправильного движения пищи или жидкости внутри тела). Попавший в болото (или в яму после падения с Луны) Мюнхгаузен опять-таки решает обычную для себя задачу: оказавшись внутри чего-то, нужно выбираться наружу. Что касается истории с замерзшими в рожке звуками, то здесь, если смотреть на дело с интересующей нас точки зрения, ситуация примерно та же. Рожок – все та же «пушка», «ружье», «кухонная труба» или «пищевод», в один конец которого должно что-то войти и затем выйти наружу из другого конца (в данном случае, вопреки логике пищеварения, не остатки пищи, а мелодические звуки).
Добавив к сказанному несколько известных эпизодов из морских приключений Мюнхгаузена, мы получим еще более сильную картину означенной телесно-пищеварительной агрессии. Лев, прыгнувший прямо в пасть крокодила, голова, провалившаяся внутрь тела, в желудок, ядро, попавшее старухе в рот и застрявшее в ее глотке, Мюнхгаузен, проглоченный рыбой и вышедший из ее зада (рыбаки разрезали именно нижнюю часть рыбьего брюха). Во всех этих и подобных им ситуациях так или иначе прослеживаются контуры одной и той же пространственно-динамической схемы: движение извне-внутрь или изнутри-наружу сквозь все тело, движение, в большей или меньшей степени связанное с актом пожирания-извержения животной пищи. «Мюнхгаузен» как текст, как тема-конструкция есть словесное, народно-литературное переживание по поводу охоты на зверя, его поедания и переваривания. Есть здесь и связанный с идеологией охоты-добычи мотив переедания и соответственно неправильного движения пищи внутри тела. Вместо обычного, нормального хода ото рта к низу тела, пища задерживается в его центре, драматизируется, провоцируя собственное попятное движение и превращая вход в выход. Само собой, я говорю о символических эффектах, о смыслах, которые невольно сопровождают тему переедания-отторжения, создавая вышеназванные ситуации (любопытно, что в «Винни-Пухе», где неофициальным сюжетом был сюжет дыхания, в его орбиту попала и сугубо телесная тема обжорства; я говорю об объевшемся и застрявший в норе медвежонке). В «Мюнхгаузене» же образы переедания, пищи, вставшей в глотке, ее обратного хода представлены вполне очевидно, причем роль пищи могут выполнять и другие предметы – рука, засунутая в волчью пасть, медведь, заглотивший намазанную медом оглоблю, так что она прошла сквозь его тело и вышла наружу (еда прошла, но сам медведь стал ее пленником), голова льва, оказавшаяся в пасти крокодила, ядро, застрявшее в старушечьей глотке, голова, провалившаяся в желудок, застывшие внутри рожка звуки и пр.
Я старался брать лишь самые известные примеры из текста, который составился общими усилиями немецкого фольклора, Распе и Бюргера. В этих эпизодах как раз и проступило то стержневое, собственно, мюнхгаузеновское начало, которое, как я пытался показать, представляет собой тему движения сквозь тело, через его пищеварительный центр, движения извне-внутрь или изнутри-наружу. Мюнхгаузеновские повествовательные конструкции насажены на пищеварительный стержень подобно тому, как были насажена на нитку с салом стая диких уток. Не удивительно, что истории о Мюнхгаузене, написанные Шнорром, начинаются с пространного рассказа о том, как собака вгрызлась в живот спящего Мюнхгаузена и съела его желудок. На место прежнего доктор поставил желудок свиньи, однако для того, чтобы он вновь стал человеческим, его нужно было вывернуть наизнанку, то есть сделать внутреннее наружным…
Знакомая тема. Если рассматривать все написанное о Мюнхгаузене как некий общий текст (а дух этого сочинения к этому располагает), тогда и приведенные выше соображения могут оказаться небесполезными. То же самое можно сказать и о «Винни Пухе» А. Милна, разбор которого составил первую часть этих заметок. В обоих случаях я пытался проследить внутреннюю конфигурацию сюжета, его исходный смысл, который – каждый раз по-разному – проявлял себя в теме движения сквозь тело, в теле, куда воздух или пища могут войти и выйти, давая жизнь не только ему, но и сюжету и его символическому обустройству.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.