Личность в саге

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Личность в саге

«Речи Высокого» содержат наставления: как должен вести себя индивид в разнообразных и подчас нелегких жизненных обстоятельствах. Эта нормативность показательна, и знать ее историку важно, но остается неудовлетворенным его желание выяснить, каково в действительности было поведение человека. Поэтому обратимся к повествовательной прозе скандинавов – к их сагам.

Исландские саги – уникальный для Средневековья литературный жанр и исторический источник. Исследователи континентальных памятников за редкими исключениями лишены возможности разглядеть индивида: слишком редки и скупы свидетельства, а те, что имеются, главным образом относятся к представителям элиты. Между тем при изучении саг историку легко испытать скорее «embarras des richesses» – столь обширен и богат материал. К тому же латынь многих категорий памятников, созданных на континенте средневековой Европы, не передает адекватно строй мыслей людей того времени, тогда как язык саг погружает нас во внутренний мир их создателей. Сага (так называемая «семейная сага») ближе подходит к изображению повседневной жизни, чем какой-либо другой жанр средневековой литературы. Она рисует реальные конфликты и ситуации, какие имели или могли иметь место в скандинавском обществе. Персонажи саги – люди, которые, как правило, некогда жили на самом деле, причем в большинстве случаев это рядовые исландцы, свободные хозяева, составлявшие основную массу населения страны. Вопреки утверждениям ряда представителей так называемой «исландской школы» в скандинавистике, которые по существу ставят знак равенства между сагой и романом Нового времени и не видят принципиальных различий между средневековым авторством и современным и на этом основании отказывают саге в статусе исторического источника, сага – не роман, ее автор, как и его аудитория, убеждены в том, что его повествование правдиво.

Разумеется, нельзя забывать о том, что саги были записаны в конце XII и в XIII веках, тогда как рассказывают они преимущественно о людях и событиях IX–XI столетий. Естественно, они формируют прошлое на свой лад: отчасти модернизируют его, отчасти же эпически героизируют и идеализируют. Но историка, который хочет восстановить черты средневековой личности, эти стилизации едва ли сильно смутят, ибо его занимают не факты, а характеры, этика, способы социального поведения человека того периода, когда саги были записаны.

Однако средневековая реальность – далеко не то же самое, что реальность в современном понимании, в нее входило немало фантастического и чудесного. Наряду с живыми людьми в саге фигурируют всякого рода сверхъестественные существа, оборотни, «живые покойники»; среди факторов, определяющих ход событий, важное место занимают прорицания и вещие сны, которые неизменно сбываются, самые разнообразные магические действия и колдовство, и все это преподносится в той же манере и с такой же степенью уверенности в истинности, как и обычные человеческие поступки или разговоры.

«Реализм» или «натурализм» саг не исключает того, что их героям иногда приходится сражаться с чудовищами, что неодушевленные предметы могут обладать магической силой, вплоть до способности произносить сочиненные ими стихи, что отрубленная голова, отлетая от туловища, продолжает деловито считать деньги и т. д. Поступки героев саг, которые можно было бы принять за акты свободной воли, порой оказываются результатом колдовства.

…Покойники причиняли массу неприятностей жителям усадьбы и всячески им вредили – до тех пор, пока им не был вчинен иск и не устроен судебный процесс в доме хозяев усадьбы, точно такой же процесс, какой возбуждали против живых преступников. Выходцев с того света обвинили во вторжении в жилище и в лишении людей здоровья и жизни. Были назначены свидетели обвинения и соблюдены все необходимые формальности. После того как был вынесен приговор, призракам пришлось покинуть усадьбу и, подчиняясь судебному решению, более в нее не возвращаться. Выходя из дому, призраки произносили аллитерированные фразы, заявляя о своем нежелании покинуть усадьбу («Сага о людях с Песчаного Берега», гл. 55).

Фантастическое в саге – существенно иное, нежели в других жанрах средневековой литературы, например в рыцарском романе. Место действия в романе совершенно условно, это вымышленное пространство, в котором может произойти всё что угодно. Автор романа произвольно конструирует сказочный мир, заведомо отличающийся от его собственного мира и мира его аудитории, и этот контраст ясно осознается, являясь неотъемлемой чертой жанра. Заметим, что повествования такого типа создавались (отчасти по иноземным образцам) и в Скандинавии. Однако их не смешивали с «семейными сагами», действие которых развертывалось в Исландии, и квалифицировали как «лживые саги» (lygi s?gur) – эти последние были весьма популярным развлечением особенно в позднее Средневековье.

Между тем «семейная сага» повествует о событиях, которые некогда происходили в тех самых местах, где живут и сказитель, и его аудитория: топография саги не только реальна, но обычно предельно детализована, события развиваются в тех же усадьбах, где находятся слушатели или читатели саги – потомки или дальние родичи ее героев. Топонимы, упоминания холмов, берегов фьордов и рек, дорог и тропинок воспроизводят реальную карту местности. Рассказчик и его публика – у себя дома, а потому и ирреальные компоненты повествования органично вписываются в течение повседневной жизни.

Рассказы о подлинных происшествиях и о людях, которые некогда жили, с одной стороны, и вымысел, проникающий в эти повествования и, возможно, не осознаваемый как вымысел, – с другой, сплавлены в сагах воедино. Автор саги едва ли чувствовал себя ее полновластным создателем, свободно оперирующим материалом. Общественные и семейные отношения, рисуемые в сагах, повседневная деятельность их героев, их обычаи и нормы поведения, участие в сходках и судебных собраниях, формы, которые приобретала то и дело вспыхивающая вражда между индивидами, бесчисленные бытовые подробности – все это, разумеется, не выдумано автором саги, но продиктовано жизнью. Равным образом, не были выдуманы им и персонажи саги (по крайней мере основные), ибо почти все они – действительно существовавшие люди. События, описываемые в сагах, тоже по большей части имели место, и память о них сохранялась вплоть до времени написания саг. Некоторые из этих событий явились вехами исландской истории, как, например, сожжение Ньяля и его семьи в собственном доме: другие саги нередко упоминают это событие в качестве ориентира внутренней хронологии. Рассказчик саги не мог ощутить своего авторства и по отношению к форме, в какой записаны саги: в противоположность скальдам, изощрявшимся в конструировании изысканной поэзии, авторы саг стремились «рассказывать сагу так, как она случилась», т. е. излагать историю в соответствии с ее ходом. Слово «saga» имело двойной смысл: это и события жизни, и повествование о них. В этом кроется и безусловное доверие к ней тогдашней аудитории. В сагах нередко содержатся указания на то, что они существовали еще до записи, иначе говоря, бытовали в устной традиции; встречаются и ссылки на другие саги (подчас не записанные), в которых действуют те же персонажи.

Автор явно не склонен обособлять себя от традиции: существует целый комплекс повествований об исландцах, и он записал одно из них. Автор мыслит свою сагу как часть более обширной Саги об исландцах, и каждый рассказчик лишь дополняет эту Сагу или проясняет в подробностях ту или иную ее часть. Перед нами – поистине единый текст древнеисландской прозы, из которой лишь отчасти выделяются творения индивидуальных сказителей. Как правило, авторы саг об исландцах неизвестны: в противоположность скальдам, сочинители саг не испытывали потребности назвать свое имя и запечатлеть его в своем создании, и точно так же не позаботились об этом их современники.

У средневекового автора вообще, не только у исландского, развито сознание существующего, заданного текста. При отсутствии установки на новаторство, на разрыв с традицией, естественно, авторское сознание было иным, не таким, как в Новое время. Если считать новоевропейский тип авторства нормой, то средневековое авторство, в частности в сагах, покажется «неполноценным», «неосознанным». Если же отказаться от современных мерок, то, может быть, следовало бы говорить об авторстве, в котором сочетаются индивидуальное и коллективное начала, причем в разных жанрах средневекового словесного искусства соотношение обоих начал неодинаково. Если скальд – творец, имеющий дело с причудливо усложненной формой, – отчетливо сознает свое авторство, то автор саги – скорее представитель «коллективного» типа творчества.

Но кто же этот анонимный автор саги? Это отнюдь не сторонний наблюдатель, описывающий жизнь, которая протекает за стенами его кельи. Люди, обладавшие грамотностью, владевшие пером и располагавшие запасами телячьих шкур, принадлежали к семьям бондов; они получили образование в монастырских и епископских школах в Исландии и служили клириками в местных церквах. Церкви эти как правило воздвигались зажиточными хозяевами в собственных владениях, и священники находились у них на службе и в зависимости от них, сплошь и рядом проживая в их же семьях. Иными словами, они не могли не разделять знаний и взглядов, распространенных в народе, и не были от него обособлены. Неотчлененность низшего клира от народной жизни благоприятствовала тому, чтобы предания и историческая память исландцев были зафиксированы в письменности. «Семейные саги» запечатлели их самосознание. Если о простонародье континента средневековой Европы по праву пишут как о «людях без архивов и без истории», то затерянный в Северной Атлантике остров был населен народом, представители которого сумели создать свою письменную историю и ее архивы.

Семейная сага не только отражает самые разные аспекты социальной и духовной жизни периода ее записи, а отчасти и более раннего времени (ибо сдвиги в общественной структуре и мировоззрении исландцев едва ли приводили с течением времени и сменой поколений к радикальным разрывам традиции), – будучи неотъемлемым компонентом этой жизни, она активно участвовала в ее формировании и функционировании, ибо содержала нормы и образцы поведения, коего придерживались те, кто слушал или читал эти сочинения.

* * *

Возвратимся, однако, к особенностям жанра саги. В ней нет не только свободного вымысла, но и ясной авторской позиции и определенных оценок. В этом отношении сага близка к эпосу. Оценка может появиться в ней в виде ссылок на мнение окружающих, которые восхваляют или осуждают происшедшее. Но это не индивидуальная авторская оценка; автор, собственно, только передает мнение коллектива, точно так же как он передает и иные дошедшие до него сведенья. Он не может сказать: «Этот поступок дурной», он прибегает к выражению: «Люди думали, что дело это дурное».

…После того как Ньяль с сыновьями погибли в огне, один человек, подъехавший к Флоси и его людям, которые стояли у сожженной ими усадьбы, сказал: «Большое дело вы сделали». На что Флоси отвечал: «Люди будут называть это и большим делом, и злым делом» («Сага о Ньяле», гл. 130). Участник убийства судит себя, исходя из предполагаемой оценки другими, причем это предположение равно уверенности.

И вместе с тем «безыскусность» и «прозаичность» «семейных саг», простота их языка, обыденность речей их персонажей – такая же иллюзия, как и представление о том, будто саги воспроизводят заурядные случаи из жизни. Саги неизменно рисуют кризисные ситуации, решающие и подчас роковые моменты человеческой жизни. В центре внимания саги – конфликт между индивидами и семьями, распря, обычно сопровождающаяся судебной тяжбой, убийством и кровавой местью.

Питаясь фольклорными истоками и не порывая своих генетических связей с эпосом, саги вместе с тем представляют собой произведения высокого искусства, с собственной поэтикой и законами бытования. Авторская активность вряд ли была «неосознанной», как утверждал М. И. Стеблин-Каменский[66], поскольку была целеустремленно направлена на материал, всякий раз по-своему обрабатываемый автором, разумеется, в пределах, очерченных эпической традицией. Очевидно, авторская активность, воздействие на текст, создание его, с одной стороны, и авторское самосознание, представление об этой активности, об ее природе, рамках и значимости – с другой, не совпадали. Творческая деятельность автора саги не сопровождалась развитием у него восприятия самого себя в качестве творца, она скорее внушала ему идею о том, что он лишь записывает уже существующий текст и продолжает длинную цепь коллективной традиции. Авторство в саге предстает нашему взору как диффузное. И это, несомненно, проливает свет на тот тип личности, какой был возможен в обществе, где сочинялись саги.

Объективность саги проявляется и в том, как в ней раскрываются внутренний мир человека, его чувства и переживания, или, точнее сказать, как сага, в силу своих жанровых особенностей, скрывает этот внутренний мир. Существует точка зрения, согласно которой описания психологических состояний индивида в сагах совершенно отсутствуют, так как саги об исландцах якобы вообще не ставили себе подобной задачи: человеческая личность еще не настолько привлекала к себе внимание, чтобы стать объектом изображения в литературе, и в сагах описываются, собственно, не люди сами по себе, но события – распри, вражда, месть[67]. Трудно, однако, назвать произведения литературы, в которых человеческая личность не являлась бы объектом изображения. Способы художественного исследования личности могут быть самыми разными – от героической песни до психологического романа, от «Книги Иова» до «Фауста», как неодинаковы и самые типы личности, формируемые разными культурами. Если говорить о том, что личность, изображаемая в сагах, – иная, нежели личность героя современной литературы, то это бесспорно. Но столь же неоспоримо, на мой взгляд, и то, что в основе саг лежит самый пристальный интерес к человеку и к его внутреннему миру.

Во-первых, распри, которые, действительно, стоят в центре внимания автора саги, – это конфликты между людьми, вызванные их интересами и страстями, и это человеческие события, в которых выявляются качества и характеры их участников. Распрями измеряется достоинство героев саги, в них проверяется ценность человека, его сущность. Распри мотивированы человеческими характерами, и если эти мотивы не всегда вполне личные, индивидуальные, то не потому, что личность не имела ценности в глазах общества, но потому, что самая эта личность не была вполне обособлена в недрах группы и руководствовалась в своих поступках и мыслях установками группы. В мотивах, толкающих индивида на столкновение с другими, всегда на первом месте забота о чести и достоинстве, о доброй славе его самого и его семьи, круга сородичей и друзей. Честь – центральная категория его сознания, о защите и упрочении своей чести, об ее демонстрации окружающим исландец печется прежде всего[68].

При описании акта мести, вооруженного конфликта в центре внимания стоит опять-таки человек. Автор сосредоточивается на демонстрации мужества героя, его силы и боевой сноровки. В основе таких бесчисленных описаний в сагах мы неизменно находим не формулируемую эксплицитно, но тем не менее вполне недвусмысленно предполагаемую идею: схватка с врагами – высший и центральный момент жизни героя, потому-то вокруг подобных эпизодов строится любая сага об исландцах.

Во-вторых, с предположением о том, что в сагах нет описаний чувств и переживаний их персонажей, трудно согласиться потому, что на самом деле эти эмоциональные состояния изображаются, но изображаются они не так, как в средневековой литературе континента Европы или в современной литературе, не путем аналитического описания внутреннего мира и психологических состояний героев, а «симптоматически» – через поступки, слова людей, указания изменений в выражении лица, смех и т. д. Эти симптомы делают переживания очевидными.

Когда Бергтора, жена Ньяля, передает сыновьям, что их назвали «навознобородыми», а их отца «безбородым», Скарпхедин отвечает: «Нашей старухе нравится подстрекать нас», – и ухмыляется; «но на лбу у него выступил пот, а щеки покрылись красными пятнами. Это было необычно». Ночью Ньяль услышал звон снимаемой со стены секиры и увидел, что щитов нет на том месте, где они обычно висели («Сага о Ньяле», гл. 44). Слова о том, что сыновья Ньяля разгневались, пылали жаждой мести и т. п., уже излишни.

Пастух рассказал Гуннару, что его враг поносит его и утверждает, будто Гуннар плакал, когда тот наехал на него на коне. «Не стоит обижаться на слова, – ответил пастуху Гуннар. – Но с этих пор ты будешь делать только такую работу, какую захочешь». Ясно, что Гуннар принял эти слова близко к сердцу. И действительно: он седлает коня, берет щит, меч, копье и надевает на голову шлем. Копье громко зазвенело, это услышала мать Гуннара и сказала: «Сын, ты в сильном гневе. Таким я тебя еще не видела». «Гуннар вышел, воткнул копье в землю, вскочил в седло и ускакал» («Сага о Ньяле», гл. 54). Переживания и намерения Гуннара совершенно ясны и подтверждаются схваткой с врагами, которая описана далее.

Примером крайней сдержанности в изображении глубоких переживаний героев, равно как и «симптоматического» способа их демонстрации, может служить следующая сцена из «Саги о сыновьях Дроплауг». После убийства сына Дроплауг Хельги его младший брат Грим в течение нескольких лет ни разу не засмеялся. Наконец, ему удалось умертвить главного своего врага и, избежав преследования, вернуться домой, где его спрашивают о новостях, но он говорит, что ничего не произошло (типичная для персонажей саги героическая сдержанность!). На другой день, когда Грим играл в шахматы с пришедшим к нему гостем, вбежавший в помещение мальчик, сын Йорун, нечаянно столкнул фигуры, испугался и со страху издал неприличный звук. Грим расхохотался. Тогда Йорун подошла к нему и спросила: «Что же на самом деле произошло во время твоей поездки прошлой ночью, и какие новости ты принес?» Грим отвечает несколькими стихами, из которых становится ясным, что он отмстил убийце брата. Современный читатель может и не связать причину смеха Грима с замечанием о том, что тот не смеялся после гибели брата, но женщина в его доме немедленно безошибочно реагирует на поразивший ее хохот Грима. Шахматная партия и конфуз нечаянно смешавшего фигуры ребенка играют роль «спусковой пружины», и в смехе Грима выявляется разрядка того напряжения, в каком он пребывал, пока не умертвил врага. Художественный эффект точно рассчитан и действует безошибочно.

Можно заметить, что наибольшую сдержанность саги проявляют именно в те моменты, когда переживания героя достигают наивысшей силы. Узнав о гибели близкого родственника или друга, человек молчит и не выражает горя[69]. Объясняется это не эмоциональной бедностью и не отсутствием интереса к переживаниям или к личности в саге, напротив, это молчание и уход в себя – показатели углубленной и интенсивной внутренней работы чувств и мысли: человек думает о главном, а главное – не оплакать убитого, но отмстить за него! Поэтому в сагах не раз описывается сцена, когда жена, старик-отец или маленький сын при вести о смерти мужа, сына, отца без слез и стенаний хватаются за оружие, если виновник рядом. Сдержанность, проявляемая в сагах, когда подразумеваются бурные чувства, – своего рода «минус-прием»…

В сагах нередко изображается коллизия характеров: миролюбивый и благородный герой – и коварный враг; Гисли, человек, чуткий к посягательствам на традиционные ценности семьи, – и Торкель, его родственник, который ими пренебрегает. Характеры в сагах, конечно, не таковы, как характеры героев реалистической литературы XIX–XX веков. Эпические характеры – «из одного куска», лишены раздвоенности, внутренних противоречий. Впрочем, отнюдь не всегда они столь непротиворечивы: Гуннар – мужественный человек, но признается, что ему трудно убивать; Болли, убив Кьяртана, тут же горько в этом раскаивается («Сага о людях из Лососьей Долины», гл. 49). Но противоречия в душе эпического героя не парализуют его воли. И Гуннар, и Болли совершают поступки, которых от них ожидают в соответствии с тогдашней этикой; сожаления, самооценка следуют за поступками, и поэтому внутренняя противоречивость героя показана как бы «расщепленной» во времени: сперва герой выполняет свой долг, затем уже отдается своим индивидуальным чувствам.

Эпический характер не развивается: герой благороден или коварен с начала и до конца. Поэтому при первом упоминании его имени в саге обычно сразу же говорится о его свойствах – они столь же стабильны, как его происхождение. Греттир с детства своенравен и задирист; на редкость тяжелый характер Эгиля – не только его личное свойство, но и признак его семьи; Халльгерд стала злой и коварной не в результате трудной жизни – такой она была с момента ее появления в первой главе «Саги о Ньяле», где упомянуты ее «воровские глаза».

Тем не менее иногда можно говорить о переломе в характере и поведении героя. Это относится прежде всего к тем случаям, когда герой принимает новую веру. Но и этот перелом изображается не как признак длительного психологического развития, а как внезапное, чудесное перерождение (в стиле средневековой агиографии). На любой стадии своей жизни герой целен и непротиворечив. Душа персонажа саги никогда не становится ареной противоборства метафизических сил добра с силами зла – подобное мы наблюдаем в церковной литературе того времени.

Характеры героев саг раскрываются в конфликтах. Причины конфликтов могут быть различны. Нередко это посягательство на имущество (потрава, кража, спор из-за наследства, владения и т. д.), либо любовный конфликт (соперничество женихов, неудачный брак, женская ревность), посягательство на жизнь или оскорбление. Собственно, все или почти все конфликты в конечном счете вытекают из действий, которые воспринимаются одной из сторон как оскорбительные, затрагивающие достоинство лица. Не само по себе отнятие собственности, но моральный ущерб, с ним связанный, – источник нарушения внутреннего равновесия. Индивид, которого имеет в виду сага, исключительно чуток к малейшим нюансам отношения к нему; даже незначительный поступок, неосторожно сказанное слово влекут за собой обиду, а обида требует удовлетворения. Эпический герой смотрит на себя глазами окружающих, нуждается в их одобрении, уважении, их пренебрежение для него непереносимо. Он постоянно себя утверждает в общественном мнении и, через его посредство, в своих собственных глазах. Предельный и даже гротескный способ самоутверждения индивида, изображаемый в древнескандинавской словесности, – обычай «сравнения мужей» (mannjafna?r). Встречающиеся на пирах и иных сходках персонажи эддических песней и саг вступают между собой в словесные прения, всячески понося противника и стараясь унизить его; тем самым позитивные качества обвиняющего возрастают.

Можно согласиться с мнением, что, например, любовная тема в сагах не самостоятельна. Она – тоже функция самоутверждения героя. М. И. Стеблин-Каменский полагает, что «романические переживания» не казались авторам саг достойными изображения. Однако, например, в «Саге о людях из Лососьей Долины» значимость любовной темы весьма велика. Неудавшаяся любовь Гудрун и Кьяртана приводит к гибели героя и к тому, что жизнь Гудрун сложилась неудачно[70]. Естественно, что эта тема всплывает только в некоторых местах повествования, но не она ли в очень большой степени движет поступками персонажей?

Другое дело, любовь не выступает в сагах в качестве темы, определяющей сюжет, или единственного фактора, руководящего героями, – как, например, в легенде о Тристане и Изольде. Сага более объективно и жизненно рисует героев и их мотивы и поступки, чем рыцарский роман. Кьяртан любит Гудрун, но, кроме того, он служит при королевском дворе, странствует, ведет хозяйство. В отличие от Тристана, он не живет в искусственном и сублимированном мире «чистой любви», ибо он – полнокровный человек. Любовь в сагах изображена совсем иначе, чем в средневековом романе, но от этого она становится только более убедительной. В «Саге о людях из Лососьей Долины» отсутствует рассказ о любовном томлении, но в ней сказано достаточно для того, чтобы страсть Гудрун была ясна аудитории.

Вряд ли правильно принимать присущую сагам эпическую сдержанность за «невнимание к внутреннему миру» ее персонажей. Когда герой совершает подвиг и сообщает о нем как бы «невзначай», мы не можем думать, что он и в самом деле не придает содеянному никакого значения. Например, после схватки с покойником Каром, которая произошла в кургане, наполненном древними сокровищами, Греттир приходит в дом к Торфинну, и тот спрашивает его, что с ним случилось и почему он ведет себя не как прочие. Греттир отвечает: «Мало ли какая безделица случается к ночи!» – и выкладывает все взятые из кургана сокровища («Сага о Греттире», гл. 18). Мальчики (как потом выясняется, сыновья Вестейна, друга Гисли, убитого не то его братом Торкелем, не то его зятем) убивают Торкеля его же мечом и бегут. Кто-то спрашивает их, что там за шум, и младший отвечает: «Не знаю, что они там обсуждают. Но думаю, что они спорят о том, остались ли после Вестейна одни только дочери или был у него еще и сын» («Сага о Гисли», гл. 28). Больше об этом ничего не сказано, но исландцу из приведенной реплики было совершенно ясно, какой подвиг совершил мальчик, убив виновника смерти своего отца.

Подчеркну вновь: рассказ о переживаниях строится в саге по преимуществу не эксплицитно, но имплицитно. Страсти, внутренние побуждения не анализируются и не описываются прямо – они подразумеваются, выявляются из поступков, из кратких реплик или из цитируемых в саге скальдических стихов. Такова поэтика саги, видимо, выражающая определенные стороны духовной жизни скандинавов.

Зачастую источником конфликтов служили посягательства на собственность. Бонды – свободные люди – берегут свое добро от воров. Но все же главное – не потеря имущества, а моральный урон, который терпит домохозяин в случае безнаказанности похищения или захвата. Ущерб должен быть возмещен, и для достижения этой цели нередко производятся еще более крупные затраты. Как заметил У. Я. Миллер, поддержание распри было по средствам лишь состоятельным людям[71] – именно они и являются героями саг. Персонаж «Саги о Союзниках» (Bandamanna saga), добиваясь выигрыша имущественной тяжбы, хочет подкупить влиятельных участников тинга, обещая им значительное богатство. Знатный человек, заботясь о своем престиже, не колеблясь, платит несообразно большую сумму денег за участок земли («Сага о людях с Песчаного Берега»). Как и любовные отношения, отношения имущественные в сагах не служат особым предметом изображения, но это не умаляет их важности.

Лаконичность и сдержанность, с какими в сагах изображаются внутренний мир и эмоции персонажей, подчас мешают современному читателю осознать всю глубину трагедии, переживаемой героями. Для Гисли отказ его брата Торкеля в помощи – страшный удар, но ни разу Гисли не выражает сколько-нибудь полно и красноречиво своих переживаний. Наше восприятие саги существенно иное, нежели ее восприятие средневековыми скандинавами: наша чуткость к оттенкам слов, к смыслу умолчаний или, казалось бы, малозначащих реплик, к знакам, за которыми стоят страсти (таким, как, например, окровавленный наконечник копья, или плащ с запекшейся на нем кровью убитого, или рваное полотенце во вдовьем доме), – наша чуткость ко всему этому притуплена литературой с совершенно иным эмоциональным настроем, с подчеркнуто экспрессивным способом передачи человеческих переживаний. Впрочем, такая немногословная сдержанность, заставляющая предполагать наличие некоего «подтекста», вовсе не характерна для остальной средневековой литературы. Достаточно сравнить, например, то, как изображен конфликт между родственными чувствами и любовью к мужу, который переживает Тордис в «Саге о Гисли», с изображением драмы маркграфа Рюдегера в «Песни о Нибелунгах», где описание оказавшихся несовместимыми привязанностей рыцаря к госпоже и к друзьям и их борьбы в душе Рюдегера занимает целую авентюру эпопеи[72].

Отсюда уже упомянутое выше суждение об эмоциональной бедности героев саг, суждение совершенно несправедливое. Герой саги не бьет себя кулаком в грудь и не произносит длинных речей о своих переживаниях. Но он не пропускает мимо ушей малейших оскорблений или намеков и копит в своей памяти все, что затрагивает его достоинство. Он может медлить с местью («только раб мстит сразу, а трус – никогда», сказано в «Саге о Греттире»), и за эту медлительность его станут упрекать женщины, вообще играющие в сагах роль подстрекательниц – хранительниц семейной чести, более нетерпеливых, чем их мужья или сыновья. Но рано или поздно сжатая пружина расправится с непреодолимой силой, ибо «тот, кто едет тихо, тоже добирается до цели», по выражению миролюбивого Ньяля, и удар будет нанесен. Акт отмщения – кульминационный момент жизни героя, и поэтому самое промедление, откладывание решающего удара исполнено внутреннего смысла, психологически оправдано: «Чем долее оттягивается месть, тем полнее удовлетворение» («Сага о людях со Светлого Озера», гл. 13). Герои саг молча вынашивают планы расправы с врагом и осуществляют их, несмотря на все опасности, не останавливаясь перед собственной гибелью, даже если заранее уверены в том, что ее не избежать.

Крайняя сдержанность персонажа саги, его неготовность дать волю своим эмоциям, нежелание раскрыться нередко порождают поведение, которое может показаться неадекватным. Ухмылка, смех возникают в неподобающие, казалось бы, моменты. Но за ними кроются глубокие эмоции и непреклонная воля к действию.

Интерес к человеческой личности в эпоху Средневековья, разумеется, – существенно иной, нежели в Новое время. Личность в сагах очерчена весьма расплывчато, ее границы как бы размыты. В противоположность «атомарной» трактовке личности в культуре, нам более близкой и понятной, личность человека того периода не была замкнута в себе самой и не противопоставлялась столь же резко всем другим. Она достаточно четко противостоит «чужим», посторонним людям, с которыми данное лицо не связано родством, свойством, дружбой. По отношению к этим людям индивид занимает позицию настороженности, легко переходящей во враждебность; в случае необходимости никакие запреты не помешают ему напасть на них, совершить убийство или причинить иной ущерб; чужого допустимо обмануть. Нормы поведения среди «чужих» ясно и откровенно изложены в «Речах Высокого». Граница между собой и «чужими» вполне определенная. В сагах она как бы обведена кровавой чертой – это кровь, легко проливаемая в бесчисленных стычках и распрях.

Но отношения индивида со «своими», с членами семьи, сородичами, с людьми, связанными с ним брачными узами, дружбой, побратимством, строились на существенно иной основе. К этому же кругу «своих» принадлежали те, кто брал к себе на воспитание ребенка из данной семьи, отчасти и зависимые люди, входившие в домохозяйство. Сородичам надлежало по возможности оказывать всяческую помощь, защищать родственника и мстить за него в случае его гибели или нанесения ему иного ущерба, если это не противоречило другим обязательствам и интересам.

Тем не менее было бы ошибкой разделять взгляды тех историков, которые квалифицировали исландское общество как родовое. На самом деле не кровнородственная группа, не клан и не патронимия, но именно индивид, прежде всего глава семьи и его отношения с другими подобными индивидами, представляли собой основу социума. «Я больше заботился о собственной чести (s?md), чем о нашем родстве (fr?ndsemi)», – говорит своему брату Эйнару Гудмунд Могучий, герой «Саги о людях со Светлого Озера» (гл. 14). И хотя Гудмунд выражает известное сожаление по этому поводу, эта сага, подобно другим, не оставляет сомнения в том, что именно попечение о поддержании и упрочении своей чести и престижа и проистекающий отсюда неприкрытый эгоизм служили главным движущим стимулом для влиятельных бондов в их повседневной жизненной практике: в следующей же сцене враждебность между братьями выходит наружу, что выражается, в частности, в том, что они зарекаются впредь обмениваться дарами.

Признавая фундаментальное значение отношений родства для сознания и поведения героя саги, У. Я. Миллер вместе с тем показал, что в социальной системе древней Исландии союз годи с бондами, предводителем которых он являлся, играл большую роль, нежели кровнородственные связи. В то время как обязательствами, налагаемыми родством, могли пренебрегать, неспособность предводителя защитить своих приверженцев рассматривалась как большое бесчестье. «Одержимость» заботой об утверждении собственного статуса в отдельных случаях, описываемых сагами, сопровождалась игнорированием их персонажами родственного долга и кровных привязанностей[73]. Другой исследователь, П. М. Сёренсен, считает необходимым подчеркнуть, что персонаж саги действует как индивид, а не как член группы: «В этой эгоцентрической системе в фокусе неизменно находится именно индивид, что явствует из каждого описываемого в сагах конфликта. Родичи не выступают сплоченно, но фигурируют в качестве отдельных личностей…» Родство, продолжает датский историк, выражалось в межличностных связях, но не в надличностных институтах и по природе своей не противопоставлялось другим системам отношений между индивидами[74].

И все-таки внутри круга «своих» граница личности более диффузна, нежели по отношению к чужим. Внутри этого круга не действует закон мести – мстить своему нельзя, а для германца, потерпевшего ущерб, мысль о невозможности отмщения непереносима. Несмотря на это, мы не раз встречаемся в сагах с кровавыми внутрисемейными конфликтами. В отдельных сагах (например, в «Саге о людях из Оружейного Фьорда») рассказывается о столкновениях между сородичами и их взаимных убийствах. Ньяль с сыновьями погибают в огне вследствие того, что Скарпхедин и братья нарушили запрет на пролитие крови внутри группы «своих», убив Хёскульда, взятого Ньялем на воспитание. Гисли не может примириться с тем, что родной брат его Торкель отказывает ему в помощи, в которой он крайне нуждается.

Противопоставляя себя «чужим» вполне четко и резко, персонаж саги далеко не всегда способен занять такую же позицию по отношению к «своим». То, что саги столь густо «приправлены» генеалогиями, нуждается в осмыслении. Генеалогический перечень ничего или очень мало говорит нам, но скандинав того времени, вне сомнения, знакомился с ним с большим интересом, ведь и у него самого имелась подобная генеалогия, которую он хорошо знал. За каждым именем в его сознании стояла какая-то история, часть этих историй попала в саги. Поэтому генеалогии в сагах в высшей степени содержательны, только нам трудно теперь восстановить все их значение. Указание имени человека, людей, связанных с ним родством и свойством, само по себе уже являлось характеристикой этого человека, ибо имя это включало данное лицо в некую группу, в жизнь определенной местности и напоминало о событиях, участниками которых были этот человек и его коллектив.

Медиевисты не раз отмечали, что в условиях господства устной культуры память о прошлом была относительно короткой и едва ли выходила за пределы двух-трех предшествующих поколений; более удаленное время поглощалось легендой и мифом. Напротив, культивирование саги в Исландии – первоначально в устной, а впоследствии и в письменной форме – способствовало тому, что здесь историческая и генеалогическая память уходила в прошлое гораздо глубже и постоянно возвращалась к событиям, относившимся к первому периоду истории исландского народа (время между концом IX и XI веком принято называть «эпохой саг»). Более того, зачастую на памяти были воспоминания и о более раннем времени, когда предки исландцев жили еще в Норвегии. Сосредоточенье воспоминаний на давних временах – по-видимому, отличительный признак исландца, неотъемлемым компонентом сознания которого является его глубокая укорененность в прошлом. Индивид – звено в цепи поколений, он унаследовал от предков свои духовные ценности и традиции. Подчас предок просто-напросто возрождался в потомке. Потому-то было в обычае передавать по наследству имена наиболее доблестных сородичей, так что с именем умершего к его младшему тезке переходила и его «удача». Согласно древнескандинавскому праву, тяжбу из-за наследственного земельного владения мог выиграть тот, кто был способен перечислить известное число поколений родственников, которые в непрерывной нисходящей линии обладали этой землей.

Готовясь к тяжбе с неким Ангантюром, Оттар из «Песни о Хюндле» (Hyndloljo??) вопрошает великаншу о своих предках; род его, по словам провидицы, огромен и восходит к древним героям и даже к богам-асам. Вспоминая многие десятки имен, уходящих во все более глубокую древность, великанша твердит: «Все это твой род, неразумный Оттар!» Перечень предков имплицитно дает характеристику самого Оттара, ибо человек таков, каков его род. «Скажи мне, кто твой предок, и я скажу, кто ты», – так мог бы выразиться германец. От безродных трудно ожидать доблестей. Столь же необычным считалось и появление в благородном роду негодяя или ничтожества.

Индивид, даже если он не окружен сородичами, не одинок, ибо его память объединяет его с его предками. Род для него – не столько коллектив, к поддержке которого он может прибегнуть в сложных обстоятельствах, ведь сплошь и рядом помощь сородичей не была ему гарантирована (мы находим в сагах сообщения о конфликтах между отцами и сыновьями или между братьями, как, например, в «Саге о людях со Светлого Озера»), сколько череда предков, память о которых в высшей степени существенна для его самоидентификации. Случайно ли то, что и многие современные исландцы в состоянии перечислить имена своих предков, которые населяли остров на протяжении более тридцати поколений?

Таким образом, перед нами – личность, и в сагах к ней проявляется живой и неизменный интерес. Но личность эта исторически конкретна и весьма непохожа на новоевропейскую личность, которую мы вольно или невольно принимаем за эталон. Скандинав не оторван от своего органического коллектива и может быть понят только в качестве члена этого коллектива. Сознание его не индивидуалистично, он мыслит категориями целого – своей группы, он смотрит на себя самого как бы извне, глазами общества. Ибо он неспособен к иной оценке самого себя, нежели та, какую дает ему общество. Нередко пишут об «индивидуализме» персонажей саг. Сказанное выше свидетельствует о довольно тесных границах этого «индивидуализма».

Человек продолжает смотреть на себя чужими глазами даже будучи поставлен вне закона, т. е. вне общества. Ибо и в подобной ситуации он внутренне не готов к тому, чтобы противопоставить себя коллективу. Объявление вне закона – несчастье, и в сагах упоминаются случаи отказа опального отправиться в изгнание, даже тогда, когда налицо угроза собственной жизни. Поставленный вне закона Гуннар, совсем было собравшийся покинуть Исландию, уже с пути возвращается домой. В саге эта сцена изображена так: «Тут конь Гуннара споткнулся, и он соскочил с коня. Его взгляд упал на склон горы и на его двор на этом склоне, и он сказал: „Как красив этот склон! Таким красивым я его еще никогда не видел: желтые поля и скошенные луга. Я вернусь домой и никуда не поеду“» («Сага о Ньяле», гл. 75). Это – не восхищение природой, совершенно не свойственное средневековым исландцам, а форма, в которой герой выражает свою неспособность оторваться от «своих» и нежелание смириться перед врагами; созерцание красоты родной природы дает лишь толчок к кристаллизации решения. Гисли выброшен из общества, причем не только в силу приговора тинга, но и в результате колдовства, сделавшего для него невозможным пребывание где-либо в Исландии. Но он долго и упорно цепляется за родину, прячась на островках и в шхерах.

Обладая подобной структурой, личность не может полноценно существовать вне своего органического коллектива. Но мало оставаться на родине – для осознания своей полноценности необходимо сохранять и упрочивать самоуважение, т. е. пользоваться признанием коллектива. Это признание требуется не только от «своих», оно должно быть всеобщим. В случае причинения человеку ущерба, имущественного, физического, морального, достоинство личности ставится под вопрос. Эти ситуации – нарушение внутреннего благополучия индивида и возвращение, при помощи определенных средств, этого благополучия и равновесия индивида и коллектива – и изображены в сагах.

Можно утверждать, что сага – это рассказ о том, как жизненное равновесие было нарушено, вследствие чего возникло неодолимое стремление восстановить равновесие – прежде всего равновесие в эмоциональном плане, утолить коренную психологическую потребность личности в сохранении собственной цельности, достигнуть состояния удовлетворенности собой и своим социальным окружением. Это восстановление равновесия возможно лишь при осуществлении мести и последующего примирения. Акт мести представлял собой не примитивное утоление кровожадности, но возвращение мстителя и близких его к полноценной социальной жизни, избавление от невыносимо давящего чувства ущербности, чувства, которое порождалось потерей сородича и утратой гармоничного отношения индивида и коллектива.

Герой саги, чьи достоинство, интересы и благополучие потерпели ущерб в результате враждебного посягательства, испытывает чувство сильнейшей подавленности. Эта подавленность проходит только после получения справедливого возмещения, в котором человек находил материальное выражение признания своей общественной значимости, либо после осуществления законной мести, восстанавливавшей его честь в глазах коллектива, а тем самым и в его собственном мнении. Удачная и смело осуществленная месть возвращает индивиду самоуважение. Хавард, сын которого убит, без сил лежит в постели в течение целого года: он страдает не только от горя, но, прежде всего, от сознания глубочайшего морального ущерба. Неудача двух попыток получить возмещение за убитого убеждает его в том, что счастье его оставило, и в общей сложности он проводит в постели три года. Когда же, наконец, ему представляется случай отмстить, окружающие не верят своим глазам: развалина превратился в бодрого юношу! («Сага о Хаварде»)

Гудрун любит Кьяртана, но ей не суждено с ним соединиться; снедаемая ревностью, она добивается того, что муж ее, Болли, друг Кьяртана, убивает его. Узнав о гибели Кьяртана, Гудрун выходит навстречу возвратившемуся домой Болли и спрашивает, какое теперь время дня. Болли отвечает, что уже после полудня. Тогда Гудрун говорит: «Большие дела мы совершили: я успела напрясть пряжи на двенадцать локтей сукна, а ты убил Кьяртана» («Сага о людях из Лососьей Долины», гл. 49). За этими репликами – сложный клубок самых противоречивых чувств, но в любом случае акт мщения осознается всегда как «большое дело».

То, что распря имеет конечной целью прежде всего восстановление утраченного равновесия, явствует из крайней скрупулезности, с какой конфликтующие стороны подсчитывают и оценивают взаимно причиненный ущерб: число убитых, их родовитость, уважение, коим они пользовались, характер нанесенных ран. Эти расчеты, производимые с почти «бухгалтерской» точностью, продиктованы именно заботой о возмещении морального ущерба. Они суть показатели социального престижа. И дело не в материальном богатстве как таковом, которое при этом переходило из рук в руки, от убийцы к родственникам убитого. Достаточно сказать, что в ряде германских судебников (leges barbarorum) мы встречаемся со шкалой возмещений за убийства, раны и иной ущерб, основанной на так называемой «активной градации»: размеры возмещений увеличиваются по мере возрастания знатности лица, совершившего преступление, так что наиболее знатные лица платили самые высокие возмещения. Социальная оценка индивида выступала не только при получении им компенсации, но и при уплате ее, и поэтому знатный, настаивая на том, чтобы уплатить максимальное возмещение, тем самым подтверждал свое благородство и общественный вес.

В континентальных leges barbarorum, так же как и в судебниках Норвегии, Швеции и Дании, зафиксированы размеры вергельдов, которые надлежало платить за убийство лиц, принадлежавших к тому или иному социальному разряду. Возможно, что в странах, в которых королевская власть оказывала унифицирующее воздействие на отправление права, эти нормы более или менее соблюдались. В Исландии же, где дифференциация бондов не приводила к выделению и юридическому оформлению сословно-правовых групп, дело обстояло иным образом. Исландский судебник Gra?ga?s устанавливает размеры вергельда (re?ttr), равные для всех свободнорожденных, мужчин и женщин (6 марок). Но такова была общая норма, весьма далекая от жизненной реальности. Как мы видели, при определении компенсации за убийство или увечье, причиненное тому или иному свободному, в расчет принималась его «индивидуальность» – оценка его личности, авторитета, генеалогических и социальных связей. Решающим оказывается не социальный разряд, а индивид.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.