Петербург и Стамбул
Петербург и Стамбул
Любопытно, что знак к началу Северной войны фактически был подан из Константинополя – то есть уже, разумеется, Стамбула. Россия должна была воевать на двух фронтах – турецком и шведском, но сил для того не имела. Поэтому, прежде чем начать военные действия на севере, надо было их завершить на юге. Для этого ранней осенью 1699 года к султану был направлен посол с широкими полномочиями. «Только конечно учини мир: зело нужно», – напутствовал его царь. Корабль посла Емельяна Украинцева бросил якорь в проливе Босфор, в трех милях от Стамбула. Турки с интересом посматривали на новый, пока непривычный в их краях, красно-сине-белый флаг, и на внушительное, сорокашестипушечное вооружение фрегата. Московские дипломаты, опершись о борт, смотрели на панораму, притягивавшую до них взоры многих поколений русских паломников. Все было, как встарь – и семь холмов, на которых стоял город (в старину их сравнивали с караваном, растянувшимся по мысу, следуя веревке божественного погонщика), и залив Золотой Рог, омываемый быстрым круговым течением, и дивный купол Айя-Софии, потерянной для православного мира за два с половиной столетия до того… 8 августа 1700 года долгожданное сообщение о заключении мира с Турцией было получено Петром. На следующий же день, царское войско получило приказ двинуться на Нарву. К третьему году войны, пройдя через последние поражения и первые победы, русские войска подошли к шведской крепости Ниеншанц в устьи Невы и взяли ее «на аккорд». Начался отсчет исторического времени Петербурга.
Обращаясь к привлекшему наше внимание сказанию «О зачатии и здании царствующаго града Санктпетербурга», изданному петербургским историком Ю.Н.Беспятых, мы обнаруживаем на первой же странице упоминание о двух действиях, существенно важных для метафизики новооснованного города. Под 14 мая 1703 года, автор поместил известие о том, что первым делом, вырезав два дерна из земли Заячьего острова и положив их крестообразно, государь «изволил говорить: „В имя Иисус Христово на сем месте будет церковь во имя святых апостолов Петра и Павла“». Через день, выстояв литургию, государь снова прибыл на остров, ископал ров и поместил в него ящик с мощами апостола Андрея Первозванного. В течение всей церемонии, над ними «с великим шумом» парил огромный орел, спустившийся потом вниз, чтобы сесть на руке государя, защищенной перчаткой. В Сказании особо отмечено, что гнездо этого орла было тут же, на острове Люистранд (Заячьем). Как видим, опорные конструкции мифа об основании «северной столицы» были размечены уверенной рукой; прочная, но незаметная нить, связывавшая действия царя с Византией, заметна значительно менее.
Прежде всего, имена апостолов Петра и Павла осенили земли при невском устьи, собственно говоря, дважды: в первый раз – 14 мая, в предвидении Троицына дня, иначе именовавшегося у нас Пятидесятницей (в том году, она приходилась на 16-е число), второй раз – в июне того же, 1703 года. «Если 28 июня крепость на Заячьем острове носила весьма неопределенное название „новозастроенной“, то через два дня, после закладки церкви Петра и Павла, она уже именовалась „Санкт-Питербурхом“», – подчеркнул в известной монографии об основании нашего города ленинградский историк В.В.Мавродин. Когда же с 1712 года церковь начали перестраивать в каменный собор, то по мере его завершения название собора стало переходить на саму крепость, и ее стали называть Петропавловской. С основанием церкви медлили не случайно: на 29 июня приходился день памяти апостолов Петра и Павла, носящий в народе и по сию пору простое имя «Петрова дня». Закладка церкви именно в этот день ставила новооснованную крепость под покровительство первоверховных апостолов, и по праву могла рассматриваться как «день ее крещения». Существенным, разумеется, было и то, что на Петров день приходились именины царя. Поэтому, во вполне определенном смысле, город был назван также и в его честь. С церковной точки зрения такой ход мысли был, строго говоря, несколько предосудительным, но в принципе современниками допускался. Один из любимых сотрудников царя, Михаил Аврамов, в 1712 году написал панегирик Петру I, где о нем говорилось в частности следующее: «Похищенное свое же наследственное Ингрию и прочая премудро возвратил и во Ингрию прекрасное место возлюбив, во свое имя преславную крепость сотворил». Выражение «в свое имя» находит себе параллели и в древнерусской литературе. Так, составитель Киевского летописного свода 1093–1095 годов привел краткую сводку великих городов, названных по именам их легендарных, чаще всего – царственных основателей (Рим – по Ромулу, Антиохия – по Антиоху, Александрия – по Александру, Киев – по Кию) и убежденно закончил свое разыскание: «И по многа места тако прозвани быша гради въ имена цесарь тех и князь тех». Рассказывая о решении императора Константина основать город, известный средневековый книжник Нестор-Искандер также заметил: «В 13 же лето цесарства своего, советом Божиим подвизаем, восхоте град создати въ имя свое». Ассоциация, применимая к основанию Константинополя, была допустима и при закладке Петербурга. Ее поддерживало и греческое название «Петрополис», на первых порах употреблявшееся применительно к новому городу.
Сказание о хождении апостола Андрея было у нас известно и очень ценимо со времен седой древности. С одной стороны, у нас верили, что он прошел с юга на север славным путем «из грек в варяги» и благословил наши места, придав, таким образом, духовную размерность крупнейшему торговому пути. С другой стороны, апостол Андрей был братом апостола Петра – основателя римской церкви, издревле чтимой другими церквями – или, как говорили в стародавние времена, «председательствующей в любви». Чтили ее и в Византии: во времена крещения Руси там был разработан церемониал, согласно которому папа римский, буде он приедет в Царьград, должен бы был величаться «первозванным другом императора», а на парадном обеде имел быть посажен рука об руку с ним. Житие апостола Андрея было составлено достаточно рано, в IV столетии по рождестве Христовом, епископом Евсевием Памфилом, и очень ценилось византийцами. В силу такого положения, обитатели славянских земель могли спорить и с Константинополем, и с самим Римом по древности знакомства с христианским учением. Значение ордена Андрея Первозванного, статут которого был принят в 1720 году, было в России весьма велико. Орденский праздник проводился дважды в году: летом, в день Петра и Павла (то есть на именины царя), и осенью, в день самого апостола Андрея. Местом возведения в кавалеры ордена стала Троицкая церковь, стоявшая в самом центре петровского Петербурга, неподалеку от домика царя – первого гражданского здания невской столицы. На его знаке был изображен российский (исторически принятый в качестве эмблемы от Византии) двуглавый орел, косой «андреевский» крест с изображением распятого апостола, а по концам креста – латинские буквы SAPR, читавшиеся как «Sanctus Andreas Patronus Russiae», что значило «Святой Андрей – Покровитель России».
Что же касается предания об орле, то современные исследователи относятся к нему скептически. Так, краевед Н.А.Синдаловский решительно подчеркнул, что «орлы вообще никогда над Невой не появляются». Не возражая по существу, заметим, что целый ряд птиц, издали схожих с орлом, в дельте Невы все же мог появляться. По мере убывания вероятности, это – коршун, орлан-белохвост, а также и беркут. Еще одно соображение, по которому орла не хотелось бы вычеркивать из петербургской мифологии – метафизическое. Ведь автор заинтересовавшего нас Сказания говорит прямо: «Подобное древле благочестивому царю Константину в сонном видении явил Бог о построении в Востоке града. Великий и равноапостольный царь Константин разсматривал места к зданию града и во время шествия от Халкидона водою к Византии увидел орла, летящаго и несущаго верф и протчие орудия каменоделателей, которые орел положил у стены града Византии. Великий царь Константин на том месте построил град и наименовал во имя свое Константинград». Эта историческая справка следует за рассказом об орле, и завершается словами: «Оной Санктпетербурской крепости план и основание собственнаго труда его императорскаго величества Петра Великаго». Таким образом, образ орла связал наше предание с кругом легенд, сложившихся об основании Константинополя.
К кругу ассоциаций, необходимых для понимания петербургского предания, входит легенда об основании Рима. Как передает Плутарх в своем жизнеописании Ромула, между этим героем и Ремом возник спор о том, в каком точно месте ставить город. Спор решено было решить гаданием по птицам. Со стороны Ромула появилось двенадцать коршунов, со стороны Рема – лишь шесть, что и решило дело. Плутарх подытоживает свой рассказ, завершающий часть IX биографии Ромула, похвалой милым его сердцу коршунам. Кстати, связь Рима и Константинополя виделась древним авторам не только в том, что город на Босфоре был основан римским императором и наследовал блеску Рима. В старину хорошо помнили, что там же, неподалеку от азиатского берега Босфора, стояла древняя Троя. По разрушении ее греческим войском, остатки троянцев во главе с Энеем бежали на запад, и в конце концов прибыли в Лаций. На этом основании римляне считали Энея своим родоначальником. Таким образом, можно было еще спорить, какой Рим следовало по справедливости считать первым (или «нулевым»), а какой – вторым. Такая линия мысли была известна и на Руси. Тот же Нестор-Искандер, рассказывая о предыстории Константинополя, говорил следующее: «Он же болма прилежааше мыслию на Трояду, идеже и всемирная победа бысть греком на фряги; и сие умышляюще царю в дни и в нощи, слыша въ сне глас: „В Визандии подобает Констянтину граду създатись“». Здесь Нестор имел в виду знаменитый «сон Константина». Что же касалось победы, о которой император неотрывно думал, так то была победа греков над троянцами. Автор назвал их «фрягами», чтобы напомнить о связи троянцев с фригийцами, в древности населявшими эти места, но вместе с тем – и с западноевропейцами-латинянами, которых у нас тоже могли звать «фрягами».
Дата основания Петербурга определялась необходимостью создания в устье Невы военно-морской базы в кратчайшие сроки. Уже следующим летом, защитникам города пришлось отбивать атаку шведских войск, пытавшихся переправиться с Каменного острова на Аптекарский. Были и другие наскоки, но шведы более никогда не пытались ни пройти устье Невы на кораблях, ни взять крепость на Заячьем острове с суши. Сыграло свою роль и то, что любой строитель в наших местах начинает класть фундамент ближе к лету. Вместе с тем, в Петербурге помнили, что на 11 мая приходился день основания Константинополя, который отмечался там в старину с великой торжественностью. Жители собирались на ипподроме, стоявшем напротив императорского дворца в самом центре города. Арена была украшена крестами, увитыми розами, а заезды перемежались пением, танцами и всяческими церемониальными шествиями. Римляне тоже помнили год основания своего города (753), и даже вели от него летосчисление. Дата основания Вечного Города приходилась на «одиннадцатый день перед майскими календами» (то есть перед первым днем мая), и торжественно отмечалась как «День рождения Отечества». Заложить город в мае – значило признать принадлежность совершенно определенной цепочке событий, начавшихся в Константинополе и Риме.
Последовательно проводя в идеологии и символике раннего Петербурга византийскую линию, Петр Великий не забывал, как бесславно окончилась славная история православной империи. В момент высшего в своей жизни триумфа, когда в 1721 году пришло время празднования Ништадтского мира и поднесения государю титула императора, Петр обратился мыслью к судьбе новооснованной империи Российской – и сразу, как встарь, подумал о Византии, ответив сенаторам так: «Надлежит Бога всею крепостию благодарить, однако ж, надеясь на мир, не надлежит ослабевать в воинском деле, дабы с нами не так сталось, как с монархиею Греческою». Для правильной оценки значения этих слов, стоит припомнить, что в идеологии петровского времени было вполне возможно титулование царя как «грекороссийского императора». Так стояло, к примеру, в подписи к известной гравюре, распространенной в том же, 1721 году. Она изображала Петра I на поле боя. Сбоку читаем латинский перевод – «Graecorussiae imperator». Как видим, в сознании Петра и его современников, Российская империя приравнивалась в некотором смысле к Византийской, на долю же Петербурга оставалось тогда сопоставление с Константинополем.
Петру I не удалось, как мы знаем, существенно продвинуться на турецком направлении – иначе стоял бы наш Град св. Петра на берегу Азовского моря, а то и Босфора. Существенного перелома на южном направлении удалось достигнуть лишь в царствование Екатерины II. Лаконичная надпись на постамента Медного всадника («Петру Перьвому Екатерина Вторая, лета 1782») говорит в первую очередь об этом: она передает исторический оптимизм россиян, добившихся в течение неполного века после основания Петербурга победы не только на шведском, но и на турецком направлении. С учетом нового положения дел, на берегах Невы начал складываться особый геополитический проект, получивший название «греческого». Историки говорят о планах удаления турок с Балканского полуострова, открытия России свободного доступа к Средиземному морю, и даже, если Бог даст, восстановлению «креста на Босфоре» под скипетром православного царя из династии Романовых. При этом условии, Петербургу удалось бы восстановить древнее достоинство Константинополя и дать новую жизнь Византийской империи: «Отмстить крестовые походы, / Очистить Иордански воды, / Священный гроб освободить, / Афинам возвратить Афину, / Град Константинов Константину / И мир Афету водворить».
Так писал Гавриил Державин – лучший поэт первого века исторического бытия Петербурга, возносясь воображением высоко – но отнюдь ненамного выше, чем расчеты екатерининских полководцев и дипломатов. В предвидении взятия Константинополя в доме Романовых было принято новое имя – Константин. По настоянию Екатерины II оно было дано одному из ее внуков, в память императора Константина Великого. При ребенке с детства была греческая прислуга, его обстоятельно ознакомили с греческой историей. Константину прочили помазание на царство в соборе св. Софии, и венец императора новой Византийской империи. Эти планы были достаточно широко известны и вызывали в русском обществе немалое воодушевление. В известном объяснении к цитированной выше оде, составленном в старости, Державин привлек внимание читателя к занявшим нас строкам, указав, что он имел в виду намерение «Константинополь подвергнуть державе великого князя Константина Павловича, к чему покойная государыня все мысли свои устремляла». Европейское общественное мнение было настроено против такого усиления России – но против самой логики «греческого проекта» по сути ничего не имело возразить. Еще маркиз де Кюстин полагал Петербург естественными северными воротами Российской империи, Нижний Новгород – восточными, Константинополь – южными. А ведь он был очень нерасположенным к России наблюдателем, и писал в конце 1830-х годов, когда начали складываться и уже стали заметны внимательному взгляду назревавшие предпосылки Крымской войны.
По мере того, как в Петербурге осознавали невозможность реализации всех задач екатерининского «греческого проекта», он начал преобразовываться в «восточный вопрос», ставший одной из доминант российской, более того – европейской политики XIX столетия. Сущность «восточного вопроса» определялась тяжелым состоянием Османской империи, ставшей «больным человеком» тогдашнего мира. Как стало ясно при дворах ведущих мировых держав, пришло время делить наследство распадающейся империи и расставлять доминанты нового политического порядка на Балканах, берегах Черного моря и Ближнем Востоке. Англия, Франция и Австрия стремились к приобретению новых колоний и рынков сбыта, и в первую очередь – приобретению контроля над проливами, которые охранял Стамбул. При царском дворе мечтали о новых приобретениях вокруг Черного моря – и, разумеется, обеспечении судоходства на Босфоре.
Надо заметить, что действия дипломатии Александра I в «восточном вопросе» были отмечены признаками нерешительности. Дело в том, что среди православных подданных султана, в первую очередь греков, начались волнения, постепенно перераставшие в народно-освободительное восстание. С одной стороны, сам Бог велел поддержать единоверцев, к чему государя всемерно подталкивал один из шефов его внешней политики, грек Иоанн Каподистрия (позднее он стал президентом независимой Греции). В 1821 году, в конфликт прямо вмешался с отрядом греческих и русских волонтеров генерал-майор русской службы, князь А.К.Ипсиланти. За его судьбой с симпатией следили глаза всего образованного общества не только России, но и Европы. Пушкин мечтал ехать в Грецию, чтобы сражаться за свободу греков, по примеру Байрона. С другой стороны, в рамках Священного союза Александр I обязан был всемерно защищать права государей. Между тем, как отвратителен ни был султан, но он был монархом – притом монархом законным, а греки при всей симпатии к ним были инсургентами. Получалось, что в соответствии с «принципом легитизма» нужно было поддерживать совсем не их, но напротив, как раз Блистательную Порту. Дипломатии Александра I так и не суждено было распутать эту головоломку. Как следствие, достоинство Петербурга как фактической столицы православного мира вошло в явное противоречие с его ролью центра Священного союза. При всех колебаниях и оговорках, последнее оказалось для царя более важным – а это уже говорило об отходе от «византийского наследия».
В царствование Николая I, «восточный вопрос» подвергнут был известному переосмыслению. Задача защиты единоверцев, естественно, не была отброшена, но была оттеснена на второй план задачей защите родственных по русским по крови болгар, сербов, и прочих южных славян: «принцип народности» стал как бы сливаться с «принципом православия», и даже брать верх. В 1833 году ситуация сложилась на редкость благоприятно. Султан не смог сам справиться с восстанием в Египте, и не нашел ничего лучшего чем обратиться за помощью к России. Николай I вошел в его положение, и по возможности помог… При этом его армия заняла берега Босфора и Дарданелл, а дипломаты добились подписания договора, который обязал турок закрывать проливы для прохода в Черное море иностранных военных судов, кроме российских. В Европе на эти успехи стали смотреть со все возраставшим беспокойством, равно как на становление панславизма. Сам этот термин первоначально и появился на Западе, как калька с «пангерманизма». После долгих дипломатических маневров, проливы удалось вывести из-под российского влияния. Но самого «восточного вопроса» это не сняло: в Петербурге были раздражены.
Как смотрели на дело в Лондоне и Париже, можно представить себе по известной тираде ведущего нашего западника того времени А.И.Герцена. Он едко выразился в одном месте известной своей книги «Былое и думы» по поводу государства с веревкой рабства на вые, грубо толкающемся в двери Европы с притязаниями на Византию, причем одна его нога поставлена на берегу Тихого океана, а другая попирает Польшу… Взаимное неудовольствие и привело к Крымской войне, в которой русская армия имела дело сперва со слабенькой Турцией, а после – с вооруженными до зубов и очень энергичными англичанами, французами и сардинцами. Поражение в Крымской войне удалило Россию на время даже от мыслей о «восточном вопросе», не говоря уже о вооруженных экспедициях. В то же время, оно существенно ускорило военную и промышленную перестройку страны, равно как общую демократизацию ее внутренней жизни. Снова, как и при предыдущем царствовании, отход от задач, первоочередное решение которых составляло стержень «византийского наследия», пошло на руку Петербургу.
При Александре II, накопившая силы Россия смело вошла в «восточный кризис» 1875–1877 годов и последовавшую войну с Турцией. Ее ближайшей целью было, как и прежде, изменение порядка навигации по Черному морю и статуса проливов. К более далеким целям относилось освобождение балканских славян и решительный передел владений «турецкого наследства». В кругах панславистов говорили даже об образовании славянской федерации под скипетром российского императора и со столицей в Царьграде. «Серб, болгарин, боснийский райа, славянский крестьянин из Македонии и Фракии питают большую национальную симпатию к русским», – прозорливо писали К.Маркс и Ф.Энгельс, – «что бы ни случилось, они ожидают из Петербурга своего мессию, который освободит их от всех зол». Таким образом, речь шла о блистательном завершении «петербургского периода» и его переходе в новую, «константинопольскую эпоху».
Кампания шла тяжело, но окончилась вполне удачно. Турецкие войска были разбиты, российская армия дошла до Стамбула. Александр II некоторое время колебался, не отдать ли приказ о взятии города, но оглянулся на заграничное общественное мнение, а прежде всего на английскую эскадру, спешно вошедшую в Босфор – и решил не искушать судьбу. В Европе очень опасались усиления России, и поспешили принять свои меры. В Берлине был поспешно собран европейский конгресс держав (1878), где были выработаны окончательные условия мира и раздела Балкан. Они были приемлемы для России, в особенности на фоне памятных всем событий Крымской войны – но с мечтами о «царьградском величии» пришлось расстаться. Известная ненадежность «Союза трех императоров», с особенной четкостью обнаружившаяся в ходе переговоров о переделе «турецкого наследства», указало на нараставшую изоляцию России. В Петербурге начали приходить к выводу, что отношения традиционного сотрудничества с Пруссией нуждаются в дополнении – по всей видимости, в виде установления особых отношений с Францией.
В конце XIX века соотношение интересов и сил на Босфоре снова изменилось. Теперь там столкнулись интересы России и Англии, причем первая выступала на стороне Турции, особенно ратуя за сохранение ее контроля над ходом босфорского судоходства, последняя же стремилась к их переходу под смешанную или международную юрисдикцию. В ходе балканских войн, послуживших в этой части европейского континента прологом к первой мировой войне, окрепшие болгарские вооруженные силы с таким неожиданным успехом воевали против турок, что были на волосок от того, чтобы занять Царьград своими собственными силами. Российская дипломатия и тут занималась маневрированием – настолько успешным, что, когда разразилась мировая война, мы получили на юге турецкий фронт, а впридачу к нему наших славянских братьев-болгар, с удовольствием следующих в фарватере германской политики.
Ход войны на турецком фронте, образовавшемся на кавказском театре военных действий, а также сложившемся через пару лет дополнительном, румынском фронте, был, как и в прежние века, вполне удовлетворительным. Уже при блаженныя памяти «екатерининских орлах», русские начали бить турок из какого угодно положения и практически в любых количествах. Традиционным для русской империи были и лозунги возвращения Царьграда и занятия проливов. Для царя и его окружения эти задачи были настолько очевидны, что положительно не нуждались в развернутой аргументации; не собиралось от них отказываться и Временное правительство. Всем здравомыслящим людям на берегах Невы было ясно, что военные и хозяйственные интересы России – наконец, положение ведущей державы православного мира – требуют ее утверждения на Босфоре и Дарданеллах. В таком духе и проходило одно из собраний петроградской общественности весной 1917 года в помещении Интимного театра на Офицерской. Неожиданно из публики поднялся невысокий лысый человек и, взвинчивая себя и зал, картавя и осекаясь, закричал: «А за что, собственно, должны мы воевать? За Дарданеллы или за бешеные прибыли русской и иностранной буржуазии, наживающейся на крови наших солдат?». Публика озадаченно зарокотала, а В.И.Ленин – это был он – быстро прошел на трибуну и поспешил развить свои аргументы. По воспоминанию очевидца, ему удалось затронуть слушателей за живое и переломить настроение зала: революционные солдаты устроили лидеру большевиков настоящую овацию.
Большевики уловили, что борьба за «крест на Босфоре» более не воспринималась широкими народными массами, как задача национального значения – или, как стали сейчас говорить, «приоритетный национальный проект». Это наблюдение не раз потом использовалось в их агитации. Вскоре после захвата власти, 3 декабря 1917 года, они обнародовали знаменитое «Обращение ко всем трудящимся мусульманам России и Востока». Его подписали товарищи Ленин и Сталин: последний уже снискал себе известность как знатный специалист по национальному вопросу. В обращении есть немало занятных положений, из числа которых мы выберем для цитирования хотя бы следующее: «Мы заявляем, что тайные договоры свергнутого царя о захвате Константинополя … ныне порваны и уничтожены. Республика Российская и ее правительство, Совет Народных Комиссаров, против захвата чужих земель: Константинополь должен остаться в руках мусульман». Последние шесть слов были набраны тем же шрифтом, что остальной текст, а стоило бы набрать их заглавными буквами, да еще заключить в рамку. Они решительно перечеркнули одну из аксиом российской дипломатии последних столетий.
«Новый курс» отнюдь не остался на бумаге. Когда через несколько лет вспыхнула греко-турецкая война, большевики без колебаний поддержали отнюдь не прежних своих единоверцев-греков, но, говоря старинным языком, басурман-турок. Разумеется, тут сыграла свою роль симпатия к реформам, предпринятым в Турции правительством известного прогрессиста Кемаля Ататюрка. У нас свергли царя – и турки свергли султана, у нас отделили церковь от государства – и у них отменили халифат, запретили чадру и феску, перешли с арабского алфавита на латинский, и даже музеефицировали Айя-Софию. Напомним, что даже свою столицу турки перенесли из блистательного Стамбула вглубь страны, в скромную Анкару – только бы подчеркнуть решительность своего разрыва с прошлым. Но ведь и у нас правительство большевиков при первой возможности перебралось из Петрограда подальше от границ страны, в Москву. Другое дело, что по духу своих реформ Ататюрк стоял гораздо ближе к Петру I, чем к Ленину. По времени же конец «петербургского периода» в России почти совпал с закатом «стамбульского периода» у турок, что лишний раз подчеркнуло их глубокую связь. Проведя последнюю параллель, оговоримся, что при другом подходе, развивавшемся в последние годы видным петербургским востоковедом Ю.А.Петросяном, кемализм нужно поставить в соответствие скорее ельцинским реформам; тогда брежневскому времени будет примерно соответствовать диктатура младотурок, а сталинизму – эпоха деспотии-«зулюма» султана Абдул-Хамида II.
Как бы то ни было, но в Стамбуле и Анкаре тоже почувствовали прилив симпатии к «кремлевским мечтателям»: в 1925 году турки с готовностью подписали с большевистским правительством договор о нейтралитете, много способствовав тем прорыву того, что у нас называлось «единым антисоветским фронтом». Как следствие, власти Советского Союза никаких масштабных задач на южных берегах Черного моря себе не ставили, и смотрели с завидным спокойствием на все, что имело происходить в обновленной, кемалистской Турции. Просматривая текст одобренного в 1938 ЦК партии, и в том же году выпущенного в свет «Краткого курса истории ВКП(б)», мы видим достаточно напряженную картину международной обстановки, с выделением «очагов войны» и признаков уже начавшейся «второй империалистической войны» – однакоже никаких инвектив против затаившихся турецких недобитков мы там не замечаем (хотя установившийся в Турции режим у нас не принято было называть иначе как «помещичье-буржуазной диктатурой»).
В ходе второй мировой войны, турки допускали значительные отступления от провозглашенного ими нейтралитета – прежде всего, как водится, по части пропуска через проливы военных транспортов враждебных России держав – в данном случае, прежде всего немецко-фашистской Германии. Во время успешного для гитлеровских войск продвижения к Москве и Сталинграду, турки вступили с германцами в переговоры по поводу своего вступления в войну против СССР, но успели одуматься, и даже под самый конец войны объявили немцам войну. Такое разумное поведение помогла Анкаре не подпасть после войны под сколько-нибудь значительные санкции – тем более, что правящие круги страны отнюдь не противились включению в орбиту влияния атлантических сил – или, как у нас говорили, «заключили ряд кабальных соглашений с империалистами США, превращающими Турцию в военно-стратегический плацдарм». Советское государство между тем продолжало наращивать мощь, сформировав собственный «мировой лагерь» и выйдя на роль одного из двух ведущих игроков мировой политики.
Территория «лагеря социализма» была необозрима, равно как и мощь советских кораблей, бороздивших моря и океаны с грузом ракет, способных в считанные минуты достигнуть любой точки на карте мира. Размышляя над его перспективами в написанном в середине семидесятых годов ХХ века «Письме вождям Советского Союза», А.И.Солженицын стал подыскивать положению страны какой-то аналог – и обратился, как мы понимаем, к истории российской империи. Первый раздел Письма назван «Запад на коленях» – и первое же его предложение заканчивается утверждением, что ни один, самый дерзновенный петербургский империалист не смог бы предугадать, как во второй половине XX века «вечная греза о проливах, не осуществясь, станет однако и не нужна – так далеко шагнет Россия в Средиземное море и в океаны; что только боязнь экономических убытков и лишних административных хлопот будут аргументами против российского распространения на Запад». Весьма сходный образ встречаем мы и на страницах написанного примерно в ту же эпоху очерка И.А.Бродского «Путешествие в Стамбул». Построение его «однообразно и безумно», оно сводится к перебиранию тем Константинополя, Стамбула и Ленинграда, сплетающихся и расходящихся, наподобие трех змей знаменитой «Змеиной колонны», украшающей по сей день руины ипподрома древней византийской столицы. Набросав и отвергнув несколько вариантов историософских сопоставлений этих городов, ленинградский поэт и писатель отправляет лирического героя эссе на прогулку по набережной. Устроившись в чайной, тот предается привычному для стамбульцев занятию – наблюдению за судами, проходящими по Босфору. Почти сразу его взору предстает зрелище того, как неторопливо и грозно проходят проливом из Черного в моря в Средиземное советские военные корабли – или, как формулирует автор, «как авианосцы Третьего Рима медленно плывут сквозь ворота Второго, направляясь в Первый». На этой картине, отмеченной отчетливо метафизической интуицией, очерк благополучно заканчивается. Читателю остается прочесть пометку «Стамбул-Афины, июнь 1985» и оценить иронию, дополненную ходом истории: не прошло и десяти лет, как эпигоны «Третьего Рима» стали жадно делить его наследство, бросив свои устрашающие авианосцы ржаветь у причалов Севастополя. Слов нет, Советский Союз перерос рамки старого «восточного вопроса», отнюдь не найдя убедительных способов его разрешения. С распадом союза, сложилась иная геополитическая конфигурация сил – по внешности новая, на деле же возвратившая политиков и военных в этой части света к положению трехвековой давности.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.