Козлиная песнь

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Козлиная песнь

По сути дела, у нас происходили и происходят те же самые процессы, что и на Западе, но в разных системах отсчета исторического опыта. На Западе больше доверия и терпимости к естественному ходу вещей, там даже ненормальное происходит относительно нормально, а у нас скорее наоборот, «вдруг» как бы по чьему-то злому умыслу. (Отсюда внутренне убедительные для многих «иностранные агенты», все те же, о которых писал маркиз де Кюстин в книге «Россия в 1839 году», хотя теперь это не ссыльные поляки[137].) Что это – «судьба» или описанное Достоевским в его «видении на Неве» трансцендентальное издевательство («…а он хохотал, и все хохотал»)?

В советское время мы жили в относительно замкнутом, но и в относительно общном мире, смотрели примерно одни и те же фильмы, читали одни и те же книги (легальные или запрещенные), обсуждали или молчаливо предполагали за всеми текстами хотя бы и враждебный, но все же «наш» мир жизни, наш затекст. По советским временам сегодня ностальгируют не только из-за ограниченности или глупости, но также от сознания того, что у тоталитаризма было какое-то понятное, странно сказать, человеческое лицо, а современная неолиберальная демократия, при всех своих преимуществах, лишена человеческого лица и вынуждена довольствоваться симулякрами и «театрократией». Крутой поворот после 1991 г. принес с собой новый после 1917 г. провал так называемой передовой, или прогрессивной, интеллигенции. Либеральные реформы не были, конечно, ни бессмысленны, ни напрасны, но они потерпели моральный крах; в новой исторической ситуации повторилась старая история, но это уже не «трагедия интеллигенции», по Г. П. Федотову[138], но скорее «козлиная песнь» («трагедия»), по К. Вагинову[139]. Не случайно прототип центрального героя вагиновского «романа с ключом» 1920-х годов, выдающийся филолог-мыслитель Л. В. Пумпянский (1891–1940), после краха Первой российской империи утверждал в своих исследованиях о Гоголе и Достоевском: в России невозможна «точная» трагедия в западном смысле этого слова – трагедия, основывающаяся на серьезности древних и новых законов, а значит, и на серьезности нарушения-переступания-преступления закона; русский поэтический гений есть по преимуществу комический, а не трагический гений, ибо Россия есть страна «без достаточного основания»[140].

Комично (в жанре «серьезно-смехового») повторение прошлого без осознания опыта прошлого в новой современности: глупо наступать на одни и те же грабли, но еще глупее так и не суметь поставить вопрос, почему так происходило и происходит. Все ответы на этот вопрос скорее неудовлетворительны, ибо односторонни; в этом смысле за последние четверть века провалились все – «левые» и «правые», советская «образованщина» и критиковавший ее А. И. Солженицын. На Западе ощутим тот же глобальный провал, но, что называется, с точностью до наоборот: у нас левая революционная интеллигенция исторически провалилась вследствие того, что пришла к власти и ликвидировала своих оппонентов, а потом сама себя, тогда как на Западе «прогрессивная» интеллигенция, будучи в вечной оппозиции капиталистическому обществу, не только сохранилась, но и развивалась, и, скажем, Маркс там интереснее и продуктивнее, чем у нас, как раз потому, что философ не мог для всех быть «всем» и не может при перемене идеологии сделаться «ничем».

Русская интеллигенция всегда боролась с властью, родство с которой она игнорировала или старалась забыть, и победа интеллигенции над властью – в 1991, как и в 1917 г., – не могла не стать «серьезно-смеховой» катастрофой интеллигенции, т. е. «козлиной песнью» ее. Лучшие советские писатели, кинорежиссеры, публицисты 1950–1980-х годов в постсоветские годы договорили и доиздали все, что не могли издать и сказать прежде, но было уже поздно: свобода стала для них не новым началом, но концом; оказалось, что лучшее (а не худшее) в недавнем прошлом было тоже советским. Но тем самым «советское» стало проблемой именно тогда, когда оно перестало быть таковым в официальном смысле.

Ощущение такое, что исторически мы так ничему толком и не научились, а в основном только поменяли прежние ценности и идеологические знаки на противоположные, и в этом, при всей чудовищности происшедшего, нет никакой такой возвышенной «судьбы», а есть только «дурацкое» историческое несовершеннолетие и невозможность не повторять прежних ошибок. Вместе с тем, однако, время снова и по-новому сбросило маски, «стало видимо далеко во все концы света» (истории); и все оказалось по-новому интересным и значимым, современным, когда «современное» как раз утратило присущее Новому времени качество «актуальности». Перефразируя Н. А. Бердяева, подметившего: «Дореволюционное и революционное есть одно и то же, но в разные моменты»[141], – можно сказать: советское и постсоветское есть одно и то же, но в разные моменты. Тем самым историческое мышление силой самих вещей вынуждается к относительно новой постановке вопроса об историческом опыте прошлого и современности в горизонте того, что М. М. Пришвин (этот русский Хайдеггер, но не в философии, а в литературе) назвал в 1920-е годы «Кащеевой цепью» русской духовно-идеологической культуры[142].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.