Фонтанка, 34
Фонтанка, 34
Как ни чту я Ахматову, как ни люблю Гумилева, но к сыну этих великих россиян – Льву Николаевичу – у меня отношение особое, ничего общего не имеющее с поклонением отблеску славы. Он не только преодолел силу притяжения имени родителей, но и совершил главное: осуществился, исполнился.
Этот великий евразиец – целая глава русской историографии. Можно принимать или не принимать его учение о пассионарности и ее носителях – он и не претендовал на абсолютность, – но нельзя не признать в его уникальной личности живого, яркого воплощения «неприслоненной», несломленной России.
Я видел его только один раз.
Июнь 1989 года. Во дворе знаменитого дома на набережной Фонтанки яблоку негде упасть: в разгаре торжество по случаю открытия долгожданного музея Ахматовой. На легкой импровизированной трибунке, среди отцов города и литературной элиты, – старец с ахматовским профилем и бесстрашным лицом мудреца.
– Гумилев? – спрашиваю приятеля, петербургского историка Муратова.
– Да, Гумилев.
Только часа через три сподобились мы попасть в музей и, потрясенные, утомленные виденным, слышанным, не спеша шли но набережной. У меня не выходил из памяти старик с орлиным взором.
– Ты знаком с ним?
– Знаком. Но шапочное знакомство.
– Ну, все равно рассказывай.
Я уточнил просьбу: меня интересовал не историк Гумилев (все, что можно прочесть, я прочел) – интересовал Гумилев-человек, хотя и то и другое нерасторжимо и слитно.
Муратов задумался, потом закурил, неспешно начал:
– Я знаю его по университету, но однажды дела пригнали меня в его дом. Обычная коммуналка. Пять или шесть звонков и неслышные старушки в коридоре. Приняли меня радушно: они обедали и меня пригласили. За столом, кроме Льва Николаевича и его жены, сидел небритый, подшофе старик. Нас познакомили. «Козырев», – отрекомендовался он, пожав мне руку, и отчужденно отодвинул свой стул. Но после второго захода «по маленькой» подобрел и уже не обращал на меня внимания. А после третьей рюмки неожиданно спросил хозяина: «А что ты тогда сказал?» Лев Николаевич смутился и, глянув на меня, слегка грассируя, ответил: «А я сказал, что ты поступил правильно». Козырев хмыкнул, посидел еще минуты две и ушел.
Я не задавал вопросов, но Гумилев, с высоты пережитого, философски относится и к себе, и клюдям и сам объяснил козыревский вопрос: «Судьба одной веревочкой связала меня с Николаем Козыревым и его младшим братом, с которым вы имели честь только что познакомиться. Старшего
Козырева взяли за то, что он был астроном не такой, как все, а младшего – за компанию, или, точнее, за генеалогическое преступление – за родство. И вот мы оказались вместе в одном лагере, на одном лесоповале. В бригаде, как водится, был стукач, погубивший немало душ. Решили убрать. Жребий вытянул младший Козырев. Вот и все. Но с тех пор душа его болит, и при каждой встрече он задает один и тот же сакраментальный вопрос».
Муратов закончил, и мы шли молча, думая каждый о своем. Страшное время! Честному, талантливому сжали пространство до пределов тюремных нар, гадов возводили в сан праведников и героев.
Шел, а в ушах звучал приглушенный магнитофонным хрипом ахматовский голос:
Это было, когда улыбался
Только мертвый, спокойствию рад,
И ненужным привеском болтался
Возле тюрем своих Ленинград,
И когда, обезумев от муки,
Шли уже осужденных полки
И короткую песню разлуки
Паровозные пели гудки.
Звезды смерти стояли над нами,
И безвинная корчилась Русь
Под кровавыми сапогами
И под шинами черных «марусь».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.