Глава 4 Учения Будды, Конфуция, Сократа и Иисуса[181]

Я никогда не входил в число любимчиков учителей, но те учителя, которыми я восхищался, остаются важными фигурами всей моей жизни, протагонистами моего ментального нарратива. В большинстве своем они пребывали в отдалении от меня – или, возможно, я сам держался на расстоянии вытянутой руки от них, предпочитая восхищаться ими издалека. Тем не менее я был очарован всем тем, что они говорили и делали, тем, как они одевались, и тем немногим, что я знал об их жизни. Теперь, сам сделавшись учителем, я, сознательно или подсознательно, остерегаюсь, как бы не создать культ личности, не начать играть роль наставника.

Такие мысли приходят мне в голову всякий раз, когда я обращаюсь к какому-нибудь из философских или религиозных текстов, связанных с великими учителями классического мира: сутрами, в которых Будда предстает беседующим со своими последователями, тексты, повествующие о том, как жил и учил Конфуций, диалоги между Сократом и его учениками, Евангелия Иисуса. Я люблю преподавать эти тексты, потому что они снова превращают меня в студента, позволяют мне – вместе с моими собственными студентами – восхищаться этими харизматическими наставниками.

Чтение и преподавание наставнических текстов – намного более личный опыт, нежели преподавание «Гильгамеша», гомеровских поэм или древнееврейской Библии, в которых изображены жизни царей и императоров, совершенно непохожие на наши. Тексты, вращающиеся вокруг наставника и учеников, напротив, исполнены опыта, которым наделен почти каждый из нас: все мы некогда были учениками и храним память об этом до конца жизни.

Только в процессе попыток осмысления истории литературы я заметил в учениях Будды, Конфуция, Сократа и Иисуса поразительную общую черту. Они жили в сравнительно коротком в исторических масштабах промежутке времени (несколько сотен лет разницы), не имели представления друг о друге, но вместе занимались революционным обновлением мира идей. Эти харизматические наставники сформировали многие из сегодняшних философских и религиозных школ – индийскую, китайскую, западную философию и христианство[182]. Можно подумать, что пять столетий перед наступлением нашей эры мир ждал, пока его наставят на путь истинный, стремился освоить новые образы мышления и бытия. Но почему? И чем объясняется появление этих наставников?

Они появились в просвещенных культурах Китая, Ближнего Востока и Греции (в Индии письменность, возможно, была слабо развита или вовсе отсутствовала, зато существовали развитые традиции сказительства), и поэтому я нашел один ответ в истории письменности[183]. В этих центрах просвещения писцы, цари и священники создавали бюрократию, библиотеки и школы, собирали повествования, придавали им значение фундаментальных текстов и даже священных писаний. Однако у новоявленных учителей была еще одна общая черта: никто из них не записывал своих поучений. Они собирали учеников вокруг себя и учили их посредством диалога, разговора лицом к лицу.

Решение не использовать письмо, уклоняться от создания литературы стало примечательным шагом в ее истории. Это произошло в тот самый момент, когда доступность письменности резко увеличилась – как будто эти культуры внезапно обеспокоились из-за действия быстро наступающей технологии и решили переосмыслить ее использование.

Но затем произошло кое-что еще более интересное: само уклонение от записей, стремление к личному, живому обучению, было преобразовано в литературу. Слова учителей стали текстами – текстами, которые мы теперь можем читать, что вводит нас в число учеников, окружавших этих наставников. Они будто обращаются не только к ним, но и к нам, – обращаются лично, вопреки времени и пространству. Так зародилась новая форма литературы — наставническая литература.

Что же представляли собой эти наставники и каким образом их слова превратились в основу нового класса текстов, выделяемых историей литературы, – столь отличных от более ранних фундаментальных текстов и священных писаний?

БУДДА

V В. ДО Н. Э., СЕВЕРО-ВОСТОЧНАЯ ИНДИЯ

Одним из самых первых таких наставников оказался царевич, живший на северо-востоке Индии. Даты его жизни точно не установлены[184], но сама жизнь стала легендой – и как легенда явилась источником мощного движения.

Его просветление началось, когда он услышал о красоте леса близ дворца его отца[185]. Везде, где видел глаз, деревья бережно укрывали от солнца, и берега прудов, украшенных восхитительными цветами лотоса, были покрыты нежной травой. Царевичу с трудом удавалось представлять себе такие чудеса. Его богато украшенные покои скрывались в глубине большого дворца. Все, в чем он нуждался, тут же доставляли многочисленные слуги или любимая жена. Беда была лишь в одном: царевич больше не хотел, чтобы ему что-то приносили, не просил, чтобы кто-нибудь отправился в лес и добыл ему в одном из прудов цветок лотоса. Он хотел сам пойти и увидеть все это[186].

Царь, старательно ограждавший сына от внешнего мира, сильно опасался этого выхода и тщательно подготовил его. Ничто не должно было смутить возвышенную чувствительность души его сына: калек, нищих, всех больных и некрасивых убрали с дороги. К тому времени, как царевич и его колесничий выехали из ворот дворца[187], улицы украсили флагами, гирляндами и густо усыпали цветами.

Царевичу понравилась экскурсия, он поверил в истинность всего увиденного: восторженные толпы людей, цветы, город. Но под конец ему на глаза попалось нечто странное. Неведомо откуда в его сторону неверными шагами тащилось существо с лицом, изуродованным глубокими складками. Неужели это была чья-то жестокая шутка? Царевич повернулся к колесничему и спросил, что это. Царь заранее приказал тому защищать царевича от всего, что могло бы потревожить его, но что-то заставило слугу сказать страшную правду: «Это сделала с ним старость». – «Что такое старость?» – поинтересовался царевич. Неужели она способна так же обойтись и с ним самим? «Да, способна, – ответил не умеющий лгать колесничий. – Более того, она обязательно это сделает»[188]. Вернувшись домой, растерянный царевич отчаянно пытался осознать полученный опыт.

Получив после двух подобных встреч представление о болезни и смерти, царевич решил порвать со своей привычной жизнью, которая теперь казалась ложью, и всем, что связано с ней. Он сделался бродячим нищим и стал жить на подаяние. Люди удивлялись тому, что юноша из богатейшего рода предпочел жить в нищете[189], но аскеты отнюдь не являлись в Индии чем-то необычным (Александр Македонский встречался с такими «нагими философами», как он их называл, во время попытки вторжения в Индию)[190]. Придерживаясь избранного пути, царевич присоединился к пяти другим нищим и вместе с ними практиковал самую суровую аскезу и умерщвление плоти[191]. Он отказался от последних крох имущества и удовлетворения любых потребностей, все меньше заботился о поддержании существования, пока его, истощенного до полусмерти, не нашла деревенская женщина и не напоила молоком[192]. Царевич с благодарностью принял угощение. Немного восстановив телесные силы и душевное равновесие, он расположился под деревом бодхи[193] и задумался о том, что испытал за последние годы. Можно ли считать крайний аскетизм решением проблемы, или это всего лишь следствие его потрясения, гнева, утраты невинности? Умерщвление плоти не освободило от тела, но, напротив, заставило уделять ему больше внимания. Оно не успокоило его мысли, а лишь привело к бреду[194]. Разочарование в мире должно было найти другой выход.

Медитируя под деревом, весь род которого после этого был признан священным, царевич начал ощущать, что следствия его встреч со старостью, болезнью и смертью отдаляются от него. Поначалу смутно, но он осознал: жизнь, которая привела его от беспечного уединения во дворце к суровому внешнему миру, а затем к неописуемым страданиям, была не единственной его жизнью. Он появлялся на свет много раз, и теперь к нему возвращался опыт тех, прежних, непостижимых доселе жизней животных и людей – тысяч, десятков, даже сотен тысяч. И бессчетно умножилась отнюдь не только его жизнь. Мир, вызвавший у него столь тяжкое потрясение, был не единственным, но всего лишь одним из многих миров, которые он был теперь способен созерцать. Взирая на чудеса этих жизней и миров, он знал, что достиг того, что никак не давалось ему на протяжении шести долгих лет умерщвления плоти: просветления. Он стал просветленным – Буддой[195].

У освободившегося от обременительных связей с миром Будды появились последователи. Первыми оказались его товарищи-аскеты, разочаровавшиеся было в нем, когда он расстался с ними, осудив избранный ими образ жизни. Однако при новой встрече с царевичем они поняли: ошибочный путь выбрали именно они. К Будде стекалось все больше народу: аскеты и обычные люди, жрецы-брахманы и люди из других каст искали его общества, надеясь получить от него поучение и через его посредство достичь просветления[196].

Будда продолжал жить своей жизнью, перемещался с места на место, ежедневно встречался с просителями, питался простой пищей, мыл ноги, сам готовил себе место, и лишь потом усаживался и начинал учить[197]. Он не читал лекций, а предлагал своим последователям задавать вопросы, на которые терпеливо отвечал – короткими или длинными фразами, загадками или притчами, которые нуждались в объяснении. Это было не столько обучение, сколько переучивание, помощь в преодолении прежних привычек к образу мыслей и жизни. Будда убеждал слушателей отринуть свои мирские привязанности – к людям, к вещам, даже к себе самим. Обучение поиску выгоды в отстранении от мира было трудным, порой даже парадоксальным. Куда следует отступить ученикам, отказавшимся от мира, если не в самих себя? Некоторые уроки стали знаменитыми, как, например, одна из бесед в Шравасти, где Будда в ответ на вопрос, как назвать его сегодняшнее поучение, ответил, что это сутра о запредельной премудрости, отсекающей заблуждения алмазным скипетром.

Почему же учение Будды оказалось столь победно привлекательным несмотря на то, что было окутано парадоксами и загадками? Одной из причин явилась его всеобщность. Бывший царевич не пренебрегал даже скромнейшими из слушателей, разговаривал с ними, обращался к ним и обещал им нечто совершенно необычное. Его слова адресовались не к какой-то привилегированной группе, но ко всем и каждому. Все, у кого хватало смелости, могли следовать за Буддой и искать просветления. Каждый мог вступить с ним в спор[198]. Все это сильно отличалось от элитарного учения брахманов, которое Будда критиковал[199]. Если прежнее учение узурпировали брахманы и цари, то Будда обращался к каждому человеку индивидуально и вдохновенно призывал каждого изменить свою жизнь.

Будда старел, но не считал мудрым поставить кого-либо из учеников выше других, и поэтому отказался назначать себе преемника. Многие из его последователей далеко продвинулись по пути просветления, и все могли сами учить – что и делали, поддерживая друг друга. Несмотря на свою взаимосвязь, последователи Будды были глубоко опечалены и растеряны, когда наставник умер. Разве могли они быть уверены в том, что не допустили ошибок в доктрине, не совершили ложных шагов на своем жизненном пути? До того времени можно было обратиться к Будде за уточнением, в котором он никогда не отказывал, предупреждая и даже стыдя тех, кто цеплялся за ложные верования. К кому же обращаться теперь?

Следуя воле своего покойного наставника, не желавшего, чтобы у последователей появился единственный вождь, они созвали большой сбор всех учеников. Вместе они могли бы сохранять и устанавливать правила поведения и веры, вместе прийти к согласованному решению о том, что будет впредь значить «быть последователем Будды»[200]. Коллективная память учеников должна была сохранить драгоценные слова, произнесенные Просветленным, исключить возможность проникновения ошибок в такие бесценные поучения, как Алмазная сутра, гарантировать, что верные слова будут передаваться из поколения в поколение. В случае возникновения разногласий следовало, чтобы устранить ошибки и сомнения, созвать другое собрание последователей.

Если было так важно правильно запомнить слова Будды, почему же никто не подумал записать их? В Индии в эпоху Будды, вероятно, существовала какая-то форма письменности (так называемая письменность долины Инда, возможно, не была полноценной системой письма; ее образцы так пока и не расшифрованы)[201]. Превыше всего ценились дошедшие с незапамятных времен гимны и Веды, передававшиеся изустно специально обученными брахманами, для которых заучивание Вед было и правом, и обязанностью. Жреческая каста создала сложное разделение труда, которое предназначалось для сохранения этого объемного корпуса песнопений и сказаний. Учения и стихи делились на сравнительно малые части и распределялись между группами. Если один человек был не в состоянии запомнить учение целиком, то сообща брахманы точно сохраняли его и гарантировали безошибочную передачу от поколения к поколению[202].

Система так хорошо функционировала, была так глубоко вплетена в социальную ткань общества, что религиозным лидерам не требовалось записывать священные песнопения, сложившиеся до того, как в Индии появилась письменность. Но даже когда это случилось, жрецы старались не пользоваться ею, опасаясь, что после фиксации священных слов с помощью письма все изменится[203]. Письмо было не только альтернативой исконным способам запоминания слов. Оно представляло собой нечто совершенно новое – технологию, несущую глубокие и трудно предсказуемые перемены.

Впрочем, одну перемену священнослужители могли предсказать сразу: позволь они записывать священные слова, те оказались бы в руках владеющих новой технологией. И это были бы не брахманы и жрецы, а недостойные торговцы и счетоводы. Кто знает, какую порчу они введут в священные тексты? Лучше придерживаться устной передачи в привилегированном, немногочисленном и тщательно подобранном кругу. Древнейшая индийская эпопея Рамаяна, как и гомеровский эпос, тоже была составлена устно и записана значительно позже.

У последователей Будды было много разногласий с брахманами, однако они точно так же практиковали изустную передачу текстов[204]. К письму они обратились лишь через много веков, но все же раньше брахманов, поскольку, в отличие от последних, не стремились к сохранению своего учения в кругу привилегированного меньшинства[205]. Письменность должна была помочь буддистам шире распространить свое учение[206].

Предполагаемый образец письменности долины Инда, датированный 3-м тысячелетием до н. э.

Наконец, владея письмом, буддисты-книжники создавали тексты, которые со всей возможной красочностью показывали жизнь Будды. Часто Будда представал в них, объясняя в диалоге с учениками или противниками правила жизни и откровения по поводу мира. Все описания Будды, которыми мы располагаем сегодня, основаны на текстах, записанных через сотни лет после его смерти, текстах, которым в конечном счете предстояло обрести статус священного писания[207]. (Как только сформировалось священное писание буддистов, поэты стали представлять себе жизнь Будды; биография Будды, которую я изложил здесь в сокращенном виде, основана на одном из таких ранних описаний, сделанных поэтом Ашвагхошей в начале II в.). Харизма Будды, его влияние на слушателей, каждое его слово и каждое деяние были продуктом нового типа литературы – наставнической литературы, которая прочно уловила привлекательность харизматического мудреца, учение и давно завершившаяся жизнь которого в конце концов пересеклись с технологией письменности.

КОНФУЦИЙ

V В. ДО Н. Э., СЕВЕРНЫЙ КИТАЙ

Примерно около 500 г. до н. э. на востоке области, в тех местах, где над равнинами Северного Китая вздымается к небу гора Тайшань, разнеслись слухи о необычном учителе. Леса в тех краях давно вырубили, чтобы расчистить обширные поля, на просторах которых бушевал северный ветер. У подножия внушительного пика предводители враждующих государств и кланов приносили жертвы, вымаливая победу в непрерывных междоусобных войнах. Хотя формальным правителем государства был князь, в действительности власть принадлежала трем могущественным семействам, каждое из которых пыталось подорвать влияние других[208].

Учитель Кун-цзы состоял на службе у одного из этих семейств. Он объяснял младшим чиновникам, как правильно ориентироваться в политических хитросплетениях, но в конце концов почувствовал себя не в состоянии и далее примирять службу с совестью, вышел в отставку и отправился в странствия[209]. После этого его учение обрело более универсальный характер, стало привлекать все больше слушателей, и вскоре он стал знаменитым наставником, который будет известен на Западе под латинским вариантом своего имени – Конфуций.

Ученики обычно толпились вокруг него, сидели, подогнув ноги, прикованные к месту его словами[210]. Его было нетрудно понять – он не любил сложных фраз, зато для осознания полного значения этих простых слов порой требовалось немало времени. Один из учеников, Ю, однажды прямо спросил его: «Что такое знание?» Учитель спокойно ответил: «Ю, научить ли тебя тому, что такое знание? То, что знаешь, считай знанием. То, что не знаешь, считай незнанием. Это и есть знание»[211]. Высказывание казалось очень простым, но концепция требовала серьезного осмысления. Кун не сердился на прямолинейные вопросы, поскольку был благорасположен к своим ученикам. Во время странствий он стремился вернуться к ним. К некоторым из своих последователей, например Ян Хуэю, он относился с искренней любовью. Учитель Кун называл его лучшим из всех и трогательно переживал его безвременную смерть[212].

Учителя Куна часто посещали известные люди, среди которых бывали князья, правители областей, знаменитые музыканты, и ученикам обычно разрешали слушать их беседы[213]. Но Кун общался и с обычными людьми. Однажды с ним захотел встретиться мелкий пограничный чиновник, и учитель согласился принять его[214]. В другой раз он заинтересовался мальчиком-рассыльным – и общался с ним так же серьезно, как со своими постоянными учениками[215].

Ученики не ограничивались выслушиванием слов Куна. Они восхищались всеми его поступками, манерами, образом жизни. В еде он был умерен и всегда употреблял в пищу имбирь. На циновку, постланную криво, не садился, а предварительно поправлял ее, и вообще любил порядок во всем[216]. Даже уйдя с государственной службы, он считал главными ценностями стабильность и добродетельное управление и прививал эти воззрения своим ученикам.

Кун-цзы настойчиво повторял, что не излагает никакого нового учения, а требует только строгого соблюдения древних законов и установлений. Этому трудно удивляться, так как окружающий мир был обуян хаотическим насилием. Для обучения языку и развития манеры выражать мысли Кун заставлял учеников читать классическую «Книгу песен»[217], но, когда некоторые из них принялись разговаривать цитатами из нее, предупредил, что только заучивать классику наизусть недостаточно: следует менять всю свою жизнь[218]. Впрочем, Конфуций никогда не отходил от убеждения, что в старину, когда политическая власть была более централизованной, а управление государством – более упорядоченным, все было лучше[219]. «Я передаю, но не создаю; я верю в древность и люблю ее», – говорил он[220].

По мнению Кун-цзы, хаос настоящего сказывался даже на значении слов:

Если имя неправильно, то слово противоречит делу, а когда слово противоречит делу, то дело не будет исполнено, а если дело не будет исполнено, то церемонии и музыка не будут процветать, а если церемонии и музыка не будут процветать, то наказания не будут правильны, а когда наказания будут извращены, то народ не будет знать, как ему вести себя[221][222].

Подбор верных имен и слов был очень важен: Китай создал одну из великих ранних письменных культур, причем она сохранилась до нашего времени (что мало кому удавалось). Древнейшие памятники китайской письменности, датируемые по крайней мере примерно 1200 г. до н. э., были сделаны на черепашьих панцирях и костях животных – это так называемые гадальные кости, которые использовались для предсказания будущего (похожие методы прорицания изучал Ашшурбанипал в Месопотамии)[223]. Возможно (хотя так и не доказано), что Китай изобрел письменность независимо от Месопотамии и Египта, хотя сама идея создания кода для фиксации языка вполне могла быть заимствована из Месопотамии. Но китайская система письма была определенно уникальной. Слова не делились на отдельные звуки, как в алфавитном письме; скорее понятия и предметы получали собственные обозначения, которые постоянно усложнялись и увеличивались в количестве. Современная китайская письменность выросла непосредственно из этих древних ростков и до сих пор успешно сопротивляется натиску алфавитного письма.

Древнейшие китайские надписи были сделаны на фрагментах бычьих костей или плоском нижнем щитке панциря черепахи; датируются периодом от 1600 до 1050 г. до н. э.

К эпохе Конфуция письменность вошла во многие сферы жизни, от религиозного прорицания до чиновничьей службы и создания литературного канона, в который, в частности, входила «Книга песен и гимнов» (Ши-цзин). Конфуций, принадлежавший к одной из великих литературных культур мира, вполне мог обратиться к письму (поступить так ему было бы гораздо легче, нежели Будде), но не сделал этого. Он умер, не записав ни слова из своего учения.

Но вскоре после его смерти ученики начали записывать по памяти его слова, фиксировать диалоги и целые эпизоды занятий, вопросы и ответы, из которых сложилось то, что мы теперь называем конфуцианством. Часть этих записей, вошедших в свод, получивший известность под названием «Беседы и суждения» («Лунь юй»)[224], вообще не содержит никаких высказываний: в них лишь рассказано о том, как учитель вел себя в тех или иных ситуациях и каких церемоний придерживался. «Беседы и суждения» (их называют также «Аналекты»), содержащие множество мимолетных портретов учителя в самые незабываемые мгновения его жизни, стали комплексом наставлений о том, как следует жить.

Как в случае с Буддой, эти тексты обрели большую общественную значимость, а также вдохновили подражателей. В последующих поколениях некоторые из учеников достигли выдающегося положения и обрели собственных последователей, которые стали записывать их идеи. Своды высказываний различных наставников стали настолько популярными, что родился новый жанр, которому потребовалось свое название: литература мудрецов[225]. Этот термин весьма неточен, ведь мудрецы ничего не записывали сами – это делали их ученики. Поэтому можно было назвать этот род текстов «литературой учеников», написанной последними, чтобы увековечить память своих усопших учителей.

Поскольку в учении Конфуция очень важное место уделялось прошлому, поскольку он рекомендовал изучать древнейшие песни и ритуалы, его имя обрело связь с важнейшими фундаментальными текстами Китая. Как ни странно, эти тексты не были пространными повествованиями о богах и героях, таких как Гильгамеш, Ахиллес или Моисей: они были поэтическими сборниками, наполненными простыми на первый взгляд песенками, причем часто весьма короткими и довольно условно связанными друг с другом. Когда в мире воцарился хаос, эти древние тексты сохранились благодаря письменности. Теперь они могли познакомить читателя с мелодиями доброго старого времени, которое при иных обстоятельствах было бы потеряно безвозвратно. Сборники содержали не только лирические песни, но также и описания ритуалов, подборки исторических хроник и других древних текстов; а поскольку они тоже были пережитками отдаленного прошлого, все эти собрания приписали учителю Куну[226].

Таким образом, не записав ни слова из своего учения, Конфуций сделался создателем всеобъемлющего канона китайской литературы, известного теперь как «конфуцианский канон»[227].

СОКРАТ

399 Г. ДО Н. Э., АФИНЫ

Смерть Будды и Конфуция тяжело переживали их ученики. Смерть Сократа и Иисуса превратила в мучеников их самих.

Кульминационный взлет учения Сократа произошел перед самой его смертью, в 399 г. до н. э., в тюрьме, когда он сказал ученикам, что философия – не что иное, как подготовка к смерти[228]. Задним числом, пожалуй, было неудивительно, что его смерть оказалась насильственной. Он обрел имя, выступая против навязываемой мудрости[229], и назвал сам себя оводом, не дающим покоя городу, оспаривающим его самые уважаемые традиции – от демократического голосования и назначения по жребию до театральных представлений. Благодаря своим неудобным вопросам он обрел горстку преданных последователей, но нажил себе и много врагов. Рано или поздно кто-нибудь должен был обратить против него закон. Когда это случилось, Сократ сыграл на руку своим врагам, заявив, что просто не в состоянии прекратить делать то, что делал, что его поступками руководит некий голос, звучащий в голове[230]. Присутствующие расценили эти слова как последнюю, самую мощную общественную провокацию, что и повлекло за собой неизбежный результат – смертный приговор.

Но ученики не собирались допустить смерть своего учителя. Собрав денег, они подкупили тюремную охрану и решили отвезти Сократа в безопасное место. В говорящем по-гречески мире было множество городов-государств и колоний, где он мог бы скрыться и даже преуспевать. Когда же они (видимо, не без гордости) сообщили свой план Сократу, тот изумил их, отказавшись бежать. Он – нонконформист, провокатор, злостный возмутитель спокойствия – счел нужным повиноваться закону[231]. Невзирая на вопиющую несправедливость суда, он твердо решил подчиниться его приговору.

Это не было простым упрямством. У Сократа были доводы – у него всегда были доводы, – и он провел своих учеников шаг за шагом от посылок к выводу, который они сочли неприемлемым, но так и не смогли оспорить. Он назвал судебный процесс философским диспутом – и продолжал философствовать в тюрьме, перед лицом скорой кончины. Ученики, потрясенные его отказом от бегства, старались не думать о неизбежной смерти наставника, но Сократ продолжал говорить, доказывая им, что смерть – лучшее, что может с ним случиться[232]. Ведь, согласно его собственному учению, философия служит освобождению духа от телесной обузы, так разве смерть не является полным освобождением? И раз он учил, что мир – это всего лишь игра теней, то разве любой философ, жаждущий истины, не должен стремиться к выходу из тени?[233] И продолжал выдвигать аргумент за аргументом, вынуждая их думать о смерти – о его смерти.

Но наставник хотел большего: он хотел, чтобы они согласились, что смерть есть высшее благо для него. Никто из пытавшихся спорить с ним не преуспел. Даже будучи полностью сосредоточенными, ученики всегда проигрывали диспуты с Сократом. В тюрьме же, угнетенные горем, они не имели ни малейшего шанса. Он же продолжал наступление с разных сторон. «Вы знаете о лебединых песнях? – спрашивал он. – Лебеди, как почуют близкую смерть, заводят песнь такую громкую и прекрасную, какой никогда еще не певали: они ликуют оттого, что скоро отойдут к богу, которому служат»[234]. Ученики, похоже, не замечали ликования – скорее всего, они понимали, что слышат лебединую песнь своего наставника, – но старались сдерживать слезы, так как знали: он хочет, чтобы воспринимали его смерть как счастливое событие[235]. Они же хотели, чтобы он гордился ими и воспринимал их как своих собратьев философов.

Чувствуя, что ученики все больше расстраиваются, Сократ сменил подход и чуть ли не шутливым тоном сказал:

– Вы испытываете детский страх, как бы и вправду ветер не разнес и не рассеял душу, когда она выходит из тела, – в особенности если человеку выпало умирать не в тихую погоду, а в сильную бурю.

Кебет улыбнулся.

– Ну что ж, Сократ, – сказал он, – постарайся переубедить трусов. А впрочем, не то чтобы мы сами трусили, но, пожалуй, сидит и в нас какое-то малое дитя – оно-то всего этого и боится. Постарайся же его разубедить, чтобы оно не страшилось смерти, точно буки.

– Так ведь над ним придется каждый день произносить заклинания, пока вы его совсем не исцелите, – сказал Сократ[236].

После длительной беседы Сократ вдруг, как будто пришло время, велел принести ему яд. Явился прислужник и вручил кубок философу. Тот спокойно взял его, выпил залпом и продолжил разговор с учениками, которые уже не находили в себе сил что-то говорить ему – лишь считали про себя, сколько времени потребуется, чтобы яд овладел телом. Сначала у Сократа отказали ноги, и он был вынужден лечь. Потом яд стал распространяться выше, тело постепенно цепенело, но учитель продолжал говорить. Когда же яд достиг головы, Сократ умолк. Прошло еще мгновение, и все было кончено. Сократа, их обожаемого наставника, не стало[237].

Что же представляло собой его наследство? Дело в том, что Сократ тоже отказался что-либо записывать. И не по неграмотности. Сын скульптора и повитухи, он не принадлежал к высшему сословию. Где-нибудь в других краях грамотность еще долго будет оставаться принадлежностью узкого круга привилегированных граждан – но не в Афинах, которые в конце V в. до н. э. являлись одним из центров просвещения человечества[238]. Благодаря алфавиту греческой письменностью было намного легче овладеть, чем многими другими системами письма: точная согласованность двадцати четырех букв со звуками означала, что письменный греческий язык был близок к разговорному. Не требовалось изучать и какой-то старинный литературный язык, вроде древнееврейского или староаккадского. Да и политическая система обеспечивала даже низкорожденному гражданину, даже рабу, приезжему или женщине, возможность научиться читать и писать. Рост грамотности ограничивался только стоимостью привозного папируса[239].

Было у афинян и что читать. Уже несколько сотен лет назад была записана в Илиаде и Одиссее история Троянской войны. Подавляющее большинство продолжало воспринимать эти эпопеи в живом исполнении специально подготовленных сказителей, выступавших перед большими аудиториями. Но обе поэмы преподавали и в школах. Это означало, что знакомые с литературой гордились способностью рассказывать Гомера по памяти. Позднее произошел взрыв письменной литературы[240], прежде всего – драматургии, для которой авторы черпали сюжеты из мифологического мира Гомера, а потом показывали спектакли в больших открытых театрах. Тексты бойко расходились в папирусных свитках.

Сократ тоже изучал Гомера, но не использовал письмо в своей методике обучения. Потенциальных учеников он находил в гимнасиях или на рынке – и втягивал в беседу. Это не всегда удавалось, потому что философ был, скажем прямо, довольно уродлив: небольшого роста, пузатый, курносый, толстогубый, с большими выпученными глазами, огромным нависающим лбом, большой лысиной. Кроме того, он всегда ходил в потрепанных одеждах, редко посещал общественные бани, не умащивал кожу и волосы маслом, почти не пользовался духами. Порой он забывал даже обуваться в сандалии[241]. Но, несмотря на неприглядный облик, он имел немало последователей среди аристократической молодежи города – потому что только он предлагал им новое мышление, в котором можно было подвергать сомнению все, даже Гомера.

Известно, что Сократ поднимал много вопросов, касавшихся Гомера и драматургов, использовавших гомеровские сюжеты. Что Гомер знал о гонках колесниц или войне?[242] Самому Сократу довелось сражаться пешим в знаменитой греческой фаланге[243]. Участвовал ли Гомер когда-нибудь в боях? Строил ли колесницу? Пахал ли поле? Гомера было принято цитировать по любым поводам, как будто он лучше всех разбирался во всем на свете, а Сократ сомневался в этом: некоторые строки Илиады и Одиссеи не имели смысла, другие казались противоречивыми.

Возражения Сократа против письменности заходили глубже сомнений в знаниях и авторитете Гомера. Как-то раз он сидел с одним из своих частых собеседников, Федром, в тени платана близ Афин, в тех местах, откуда некогда бог ветра Борей похитил юную красавицу. Федр принес с собой свиток с записью речи Лисия, одного из самых известных афинских риторов, и по просьбе Сократа читал ее вслух[244]. Сократ то и дело перебивал его, задавал вопросы и постепенно свел беседу к теме письменности. В Афинах стало очень модно писать[245]; особенно эта страсть овладела самыми честолюбивыми гражданами и политиками. Но нужна ли письменность?

Сократ был категорически против – и для объяснения своей позиции обратился к происхождению письма. Для греков оно было связано с Египтом, с более древней, нежели греческая, культурой, обладающей красивой и недоступной для освоения системой записи. Нам эта система знакома как раз под ее греческим названием – иероглифы. Буквальный перевод этого слова – «священное письмо», и название должно было говорить о таинственной, религиозной, мистической сути письма, трудного для расшифровки, но способного открыть свое потаенное значение посвященным. Поэтому неудивительно, что Сократ пересказал Федру египетскую легенду о происхождении письма, согласно которой бог принес письменность египетскому фараону и расхваливал преимущества новой технологии, которая чудесным образом будет превращать мимолетные слова в вечные[246]. Письменность должна была улучшить память и вести к знанию и мудрости. Но правитель Египта отклонил предложение, так как понял: все получится наоборот. Люди перестанут запоминать, полагаясь на новое умение, и постепенно разучатся думать[247].

Характерно, что Сократ на этом не остановился. Чтобы убедить слушателей, что последствия распространения письменности еще хуже, чем представлял их египетский фараон, он выдвинул ряд доводов. Письмо – лишь немая тень речи, способ удерживать слова без их звука, их дыхания, их души. Это лишь механическая выдумка, техническое новшество, которое влечет за собой огромные неудобства. Письму нельзя задать вопросы, вытекающие из его содержания; слова можно, против воли автора, изъять из контекста, в котором они прозвучали, что повлечет за собой недоразумение; а если слова переживут того, кто их произносил, то он никак не сможет опровергнуть возможные ложные истолкования[248].

Сократ был самым рьяным противником письменности из всех великих учителей, отказывавшихся писать. Это неприятие показывало, какую великую силу письменность обрела в культуре. У Сократа имелось больше всего возможностей точно выяснить это: он принадлежал к одной из самых просвещенных групп населения всей своей эпохи. Сделавшись ключом к языку, письменность стала быстро распространяться, меняя при этом способы коммуникации между людьми и даже способ их мышления. Ее триумфальное развитие как раз и вызывало реакцию противодействия, которую возглавили харизматические учителя, в частности Сократ.

Запрет письма, установленный Сократом, не позволил его ученикам прямо в тюрьме зафиксировать последние слова наставника, расстающегося с жизнью прямо на их глазах. Такой план имелся только у одного из них – у Платона. Он не присутствовал рядом с Сократом в его последние часы. Не мог перенести мысли о том, что Сократ должен умереть в тюрьме? Или предчувствовал, что учитель откажется принять столь заботливо составленный для него план бегства? Нам этот ученик сообщил только, что был тогда болен[249].

Как бы там ни было, Платон разработал собственный план. Несмотря на все возражения наставника против письма, он старался сохранить наследие мудреца именно путем письменного слова. Он не записывал слова Сократа как монологи. Это слишком походило бы на предательство. Он следовал методу учителя, дававшего ответы на вопросы, и оформлял все свои записи в виде диалогов. Сократ обвинял письменные тексты в том, что они не отвечают на вопросы, – и Платон изо всех сил старался придать своим текстам стиль взаимных уступок, присущий реальному разговору. Сократ обвинял письменность в том, что она вырывает слова из первоначального контекста, – и Платон старался отражать обстановку каждой беседы и изменения во взаимоотношениях собеседников, словно намеревался показать читателям все происходившее, как на сцене. Платон создавал драму идей[250].

Живых воспоминаний о Сократе не сохранилось, но платоновские письменные диалоги запечатлели его образ со всеми недостатками, странными манерами и обаянием. Практически все, что нам известно о Сократе, – его способность спаивать сотрапезников до потери сознания, его вечно неприглядный облик, любовь, которую он внушал своим ученикам, – дошло до нас через диалоги Платона. Правда, диалоги Сократа записывал и еще один автор, Ксенофонт, но его труды пользуются гораздо меньшей известностью. Сократ, которого мы знаем, – Сократ Платона, Сократ, запечатленный в письменном слове.

ИИСУС

Через четыреста лет после Сократа явился еще один учитель – теперь уже на Ближнем Востоке. К счастью для себя, Он хорошо знал древнееврейскую Библию. Сорок дней Он постился в пустыне, после чего Ему явился дух зла, пытавшийся соблазнить Его. «Скажи, чтобы камни сии сделались хлебами, – подсказывал Сатана. – Если Ты Сын Божий, бросься вниз, ибо написано: “Ангелам Своим заповедает о Тебе, и на руках понесут Тебя…”»[251].

Иисус был голоден, Его тело и разум ослабли, но в тот час острой необходимости Он сумел обратиться к Священному Писанию и процитировать строки, защитившие Его от слов искушения, которые дьявол нашептывал Ему на ухо. Из Его памяти не выпали наставления: «не хлебом одним будет жить человек» и «не искушай Господа Бога твоего». Как ни старался повелитель зла, ему пришлось бежать от Священного Писания, которое противопоставил ему Иисус. К счастью, Бог посредством книжника Ездры составил священный текст, оружие, против которого беспомощны силы зла – по крайней мере, пока; очень кстати и Иисус научился читать эти тексты[252].

Закончив пост и преодолев искушения, Иисус вернулся другим человеком: Он начал проповедовать. Сначала Он привлек лишь нескольких учеников, которых убедил оставить семьи и дома, оставить все, что они знали и ценили, и следовать за Ним. И они последовали за Ним. Сначала их было мало, потом, по мере того как по стране расходились слова учителя, скитавшегося близ Галилейского моря, – все больше и больше. Он проповедовал в синагогах и во дворах, задавал вопросы, давал ответы, иногда прямые, но чаще – в виде не очень-то понятных притч и загадок.

Вскоре слушателей стало столько, что их перестали вмещать синагоги и дворы. Тогда Иисус повел их к горе, возвышавшейся над Галилейским морем. Именно там Он произнес самую знаменитую проповедь, обращавшуюся к людям напрямую, понятными им словами: проповедь о бедности, бессилии, гонениях, проповедь о новом образе жизни. Он сказал им, что мир, какой они знали, уходит в прошлое, и вместе с ним закончится и привычная им жизнь. Он призвал слушателей готовиться, совершенствоваться и следовать за Ним[253]. И слова Его были обращены ко всем и каждому, и к первым, и к последним.

Одно лишь сословие Он не любил и решительно ополчился против него: блюстителей Библии, книжников, в обязанности которым было вменено толкование основополагающего текста всей еврейской культуры, того текста, который Ездра по возвращении из изгнания провозгласил Священным Писанием. Иисус отказывался признавать полномочия этой группы. Как и другие бунтари против фундаментальной литературы, такие как ранее Конфуций и Сократ (и, возможно, Будда), Иисус мог записывать слова. Как и учителя прежних времен, Он не стал этого делать. Он вырос в письменной культуре, основанной на священном тексте, знание которого продемонстрировал, защищаясь от дьявола в пустыне. Но записывать собственные речи он отказался.

Нам известно лишь об одном случае, когда Иисус что-то написал. Он сидел в храме и учил, когда группа книжников и фарисеев привела туда женщину, уличенную в прелюбодеянии. Согласно закону, записанному в Библии, ее надлежало побить камнями до смерти, и книжники надеялись, что Он станет публично возражать против приговора, а значит, против закона, и они смогут обвинить Его. Но Иисус не попался на приманку. Он знал закон, закрепленный в Священном Писании, и не стал заявлять о его ошибочности. Вместо этого Он пристыдил обвинителей, сказав: «Кто из вас без греха, первый брось в нее камень», и стал ждать. Обвинители же тихонько расходились по одному, и в конце концов Он остался наедине с женщиной и смог заговорить с ней. Но, дожидаясь этого момента, Он писал пальцем на земле[254]. Евангелия не сообщают нам, что именно Он написал. Возможно, достаточно знать, что Он выводил какие-то буквы, пока книжники пытались столкнуть Его со Священным Писанием. Он писал не на папирусе, а на песке, который уносит ветер. Письмо Иисуса не предназначалось для увековечения.

В том, что касалось Священного Писания, у Него был другой план. Притязания на создание нового Священного Писания были бы неслыханным кощунством. Иисусу пришлось принять существующее Священное Писание; Он сказал: «Не думайте, что Я пришел нарушить закон или пророков: не нарушить пришел Я, но исполнить»[255]. Что же означало «исполнить Священное Писание»? Это означало ввести в него Себя. Именно это заранее обстоятельно объяснил Иоанн Креститель: «Ибо он тот, о котором сказал пророк Исаия: “глас вопиющего в пустыне: приготовьте путь Господу, прямыми сделайте стези Ему”»[256]. Иисус же представил Себя именно тем, чье явление предсказано в священных писаниях. Он не говорил толпам, что написал новое Священное Писание; он сказал: «…что должно исполниться на Мне и сему написанному…»[257]. Он был Священным Писанием, его живым воплощением: «И Слово стало плотию…»[258].

Власти Иерусалима категорически не принимали идею того, что их текст может получить воплощение: литература давно стала предметом власти и полномочий. Римским повелителям это тоже не нравилось. Священное Писание их не интересовало, но они улавливали в словах Иисуса дух мятежа. Результатом стал еще один неправедный суд и смертный приговор. Сократу повезло: ему разрешили принять безболезненную смерть в обществе его учеников. Иисуса же публично высмеивали, с силой надели Ему на голову терновый венец и заставили тащить тяжелый деревянный крест по улицам города на холм казней. Там Его пригвоздили к кресту, крест с тяжким грузом человеческого тела поставили вертикально, и оставили там Иисуса, чтобы Он висел, пока не умрет. Плоть оказалась смертной.

Что же Его наследие? Перед учениками встала та же самая дилемма, с которой столкнулись последователи других учителей. Когда их охватил первый приступ отчаяния, Иисус пришел им на помощь: Его тело исчезло из гробницы, а затем Он Сам явился перед последователями, поощряя их распространять Его учение устно. Чтобы помочь им в этом деле, Он сотворил в день Пятидесятницы второе чудо – чудо слова. На учеников снизошли огненные языки, после чего они начали говорить на всех человеческих языках[259] – отличное качество для проповедников!

Эти чудеса лишь отсрочили проблему сохранения наследия Иисуса, и в конечном счете она решилась через письменность. Письменные документы о жизни и учении Иисуса появились спустя менее столетия после Его смерти, на основе устной традиции, сложившейся среди учеников. Эти тексты, позже названные Евангелиями, сохранили слова и дела Иисуса в изложении свидетелей. Могущество Евангелий заключалось не только в могуществе слов Иисуса. Сосредоточившись на мучениях и оскорблениях, которым подвергли их наставника, авторы Евангелий создали необычный тип героя – мятежника, одновременно являющегося жертвой. Такое изображение героя было отнюдь не традиционным, но авторы понимали, что необыкновенная притягательность Иисуса не в последнюю очередь определяется тем, что Он вел себя как самый обычный человек. Евангелисты описывали страдания учителя, потому что и они сами, и читатели могли примерить описанное к себе.

Существовали и другие описания жизни и учения Иисуса, кроме Евангелий. Некоторые из самых пламенных авторов были далеки от круга учеников, переживших смерть своего наставника, и даже не пытались имитировать свидетельства очевидцев.

Еврей по рождению и римский гражданин Савл[260] участвовал в гонениях на последователей Иисуса, но однажды по дороге в Дамаск ему явился их воскресший наставник, после чего он принял крещение, назвался Павлом – и стал пылким последователем Его учения. После обращения он сделался проповедником и много странствовал, посещая христианские общины в Малой Азии. Он интерпретировал слова и дела Иисуса и превратил их в систему веры, получившую название христианства (примерно то же самое Платон сделал с Сократом, создав философскую систему под названием «платонизм», и то же Ленин позднее сделает с Марксом, основав марксизм как учение).

В своих трудах Павел использовал всю силу письменности. Он был также пламенным и смелым оратором, что особенно эффектно продемонстрировал в огромном театре эллинистического города Эфеса, где его чуть не лишили жизни за нападки на местное божество. Но самым действенным способом его проповеди стали открытые письма, связанные с его странствиями. Эти письма, обращенные к христианским общинам римлян, коринфян, галатов, эфесян, филиппийцев, колоссян и фессалоникийцев, помогли превратить разрозненных последователей Иисуса в организованную сеть групп[261].

За первые столетия после смерти Иисуса христианские книжники выбрали из числа многих евангелий четыре, которые сочли самыми точными, добавили к ним послания Павла и других апостолов, жизнеописания Павла и других (Деяния святых апостолов) и, наконец, апокалиптическое пророчество о конце света. И снова харизматический учитель, не записавший ни строки (кроме той одной, на песке), стал главным героем и опорой литературного направления нового типа. Представ как живое воплощение предсказаний еврейской Библии, Иисус в конце концов обрел собственное Священное Писание.

ПЕРЕВОД И ВОЙНЫ ФОРМАТОВ

Ученики превратили слова четырех учителей – Будды, Конфуция, Сократа и Иисуса – в тексты, которые обращались к каждому читателю индивидуально, осуществляя посредством литературы стремление этих мудрецов говорить с учениками с глазу на глаз. Когда же письменность зафиксировала эти учения, они получили ускоренное распространение при помощи технологических новшеств, таких как пергамент, книга, бумага и печать. Чтобы оценить эффекты этих технологий, я предпринял еще одно путешествие – на сей раз в Пергам, в современную Турцию.

Библиотека Пергама была одним из крупнейших центров просвещения Древнего мира[262]; ее, как и Александрийскую библиотеку, основал один из наследников Александра. Согласно классическому источнику, начало библиотеке положило собрание свитков Аристотеля, первого грека, систематически собиравшего тексты[263].

В отличие от Александрийской библиотеки, которая неоднократно горела при различных завоевателях и в конце концов погибла безвозвратно, руины библиотеки Пергама видны и сегодня. Приехав в те места, я издалека увидел развалины древнего города. Пробираясь по извилистой дороге, миновал театр, а потом попал в укрепленную часть города. Из Пергама открывается вид и на море, и на побережье; стратегически важное расположение весьма способствовало той видной роли, которую город занимал в античном мире. В центре цитадели хорошо видны фундамент и часть стен библиотеки. Здесь библиотекари складывали драгоценные свитки, сюда приглашали лучших ученых, создавая влиятельные философские направления. Библиотеки, подобные Пергамской и Александрийской, хранили списки сочинений Платона и Гомера и были элементами системы экспорта греческой культуры на просторы империи Александра.

Хотя Пергам по виду – типичный эллинистический город, с греческими статуями, театром и руинами знаменитой библиотеки, он был также одним из мест, где письменная культура на основе греческого языка пересеклась с последователями Иисуса. Согласно еврейской Библии, Иисус говорил на арамейском, общем для всего Ближнего Востока языке. Но когда ученики взялись записывать его слова, они делали это на самом распространенном языке региона, принесенном сюда Александром: греческом койне.

Язык этот выбрали не только ради удобства. Наряду с языком ранние христиане (и евреи, руководствовавшиеся традиционным Священным Писанием) усваивали и греческий образ мышления, и письменную культуру Греции, в частности «Диалоги» Платона. Это влияние греческой литературы в итоге воплотилось в Евангелии от Иоанна, который использовал греческое слово «logos», «разум», – слово, столь дорогое Сократу, – для характеристики христианского Бога. Раннее христианство, родившееся из иудаизма, впитывало уроки Сократа, величайшего мыслителя Греции.

Когда учение Иисуса было записано, возникла новая проблема. Как эти тексты соотносятся с еврейскими священными писаниями? Иисус представил себя как их воплощение. На первых порах последователи Иисуса считали тексты, сложившиеся вокруг их учителя, независимыми от еврейской Библии. Поскольку эти повествования об Иисусе возникли совсем недавно и были рождены реальным жизненным опытом, а Павел весьма настойчиво продвигал учение как отказ от иудаизма в его ортодоксальной форме, новые тексты обрели собственную динамику развития. В конечном счете они низвели еврейскую Библию до статуса архаики, преамбулы к тому, что действительно имело значение, – ее воплощения в текстах, связанных с Иисусом.

Получилось, что еврейская Библия оказалась продублированной Ветхим Заветом, но в скорректированном виде, приведенном в соответствие с Новым[264]. Вот так получилось, что образец наставнической литературы, центральной фигурой которого стал Иисус, превратился в самостоятельное Священное Писание и обрел весь присутствующий этому статусу блеск. Приверженность этим текстам стала религиозной обязанностью, для монахов же первейшей задачей стало производство красивых списков в рамках своего религиозного служения.

Новому Завету, как и всем остальным священным текстам, тоже предстояло обрести собственную традицию текстуального фундаментализма и фанатичных приверженцев, ищущих в этих текстах неизменные руководящие принципы для жизни в изменяющемся мире.

Модификацию еврейской Библии для нового канона литературы об Иисусе заметно облегчил тот факт, что еврейскую Библию уже перевели на греческий. Это произошло в Александрии[265], центре, откуда греческая культура распространялась на территорию Египта. В результате повторных волн эмиграции, связанной с повторяющимися изгнаниями и переворотами в Иерусалиме, там сложилась внушительная община евреев, объединенная, согласно заветам Ездры, древнееврейской Библией. Впрочем, большинство в этой общине забыло и иврит, язык своих священных писаний, и арамейский, общий язык всего Ближнего Востока, полностью перейдя на привнесенный туда Александром общегреческий. Это ограничивало доступ людей к их Священному Писанию, и решение у проблемы было только одно: еврейскую Библию необходимо было перевести на греческий.

Перевод, сделанный в знаменитой Александрийской библиотеке, был чрезвычайно непростым делом, потому что Библия представляла собой Священное Писание и была практически неразрывно связана с ивритом. Мог ли Яхве создавать мир, используя язык греков, поклонявшихся бесчисленному множеству богов? Мог ли он вырезать в камне десять заповедей, используя шрифт, изобретенный для передачи гекзаметров Гомера? Возможно, именно для того, чтобы смягчить удар, была создана легенда о том, что по заказу библиотекарей Александрии переводом Библии занимались, независимо друг от друга, семьдесят два александрийских еврея – и их переводы оказались совершенно идентичными[266]. Финальный вариант Библии на греческом языке получил название «Септуагинта», «Библия семидесяти» – по числу переводчиков. Поначалу его использовали только грекоговорящие евреи, но довольно скоро читательская аудитория заметно расширилась.

Теперь греческая Библия могла служить грекоговорящим христианам в качестве предыстории к житию Иисуса, созданному евангелистами. Но далеко не все обрадовались появлению у Библии нового круга читателей. Прежде всего, это не понравилось общинам ортодоксальных евреев, для которых их Библия – на иврите ли, на греческом ли – была не «ветхой», а вечной, не нуждавшейся ни в каких дополнениях и исправлениях.

Продолжением борьбы между христианами и иудеями за еврейскую Библию стали разногласия по поводу оформления. Евреи использовали традиционные папирусные свитки, наподобие того, который Ездра в Иерусалиме представил как объект поклонения. Христиане, в отличие от них, обратились к двум позднейшим изобретениям, порожденным конкуренцией между библиотеками Пергама и Александрии. Несмотря на успехи Пергама, у Александрии оставалось одно большое преимущество: постоянная доступность сырья, из которого делали свитки и на котором фактически держалась вся письменная культура эллинистического мира. Свитки изготавливали из нарезанных и спрессованных стеблей растения папируса, в изобилии растущего в дельте Нила совсем рядом с Александрией, но за сотни километров от Пергама. Ввоз папируса был дорогим и ненадежным делом. Чтобы стать независимыми от импорта, библиотекарям Пергама требовалось изобрести другой материал для письма.

Там действительно появился материал, составивший конкуренцию папирусу – овечья кожа, обработанная особым образом. Разведение животных обходилось недешево, технология подготовки кожи была трудоемкой, но через какое-то время библиотекари Пергама усовершенствовали процесс. В результате был создан материал, который по сей день называют пергаментом – в честь места возникновения. Овечью кожу сначала вымачивали и промывали, затем сушили, растянув на деревянных рамках. Завершалась обработка тонких и длинных кож шлифованием пемзой для гладкости и лучшего впитывания чернил. Библиотекари настолько хорошо овладели технологией, что экспортировали пергамент[267]

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК

Данный текст является ознакомительным фрагментом.