2.4. Социальная история России Нового времени: опыт отечественной историографии ХХ – начала XXI столетия

Выше мы заметили, что в силу политических обстоятельств российская историческая наука, вынужденно принявшая форму советской, оказалась по ряду направлений вне общих процессов мировой исторической науки. Советские специалисты были поставлены в жесткие рамки официальной версии марксистской социологии, согласно которой проблемы социальной стратификации и идентичности не относились к дискутируемым. Даже на рубеже 1960–1970-х гг., когда идеологический диктат над историческими исследования ослабил свою хватку, а накопленный эмпирический материал требовал переосмысления и поиска новых методологических подходов, научному сообществу советских историков не удалось преодолеть ограничения, накладываемые марксистско-ленинской догматикой.

Очень показательны в связи с этим ход и итоги Всесоюзной дискуссии о переходе от феодализма к капитализму в России – одной из последних крупных дискуссий советской эпохи, отличавшейся широчайшим охватом участников и продемонстрировавшей весь спектр школ, направлений и поколений исторической науки в СССР. В новаторском для своего времени и места коллективном докладе, задавшем общее направление дискуссии, его авторы совершенно справедливо подвергли критике подходы, доминировавшие в предшествовавшей историографии, в том числе жесткий экономический детерминизм с присущими ему догматизмом и схематизмом в интерпретации исторического процесса, игнорированием его многообразия. «Чуть ли не единственной задачей историков в то время, – отмечали авторы, – считался показ в каждой стране лишь общих закономерностей развития общественных формаций. Конкретно-исторические проявления общих закономерностей, их национальное выражение оставались в тени, а подчас и совершенно игнорировались»[167]. Но хотя авторы и многие участники дискуссии действительно привели в своих выступлениях много свежего конкретно-исторического материала, подняли и актуализировали широкий ряд исследовательских проблем, они так и остались в основном в рамках критикуемой ими парадигмы, поскольку и не подразумевали принципиального разрыва с ней, связывая достижение нового качества научных изысканий с возвращением «к подлинному марксистско-ленинскому комплексному освещению исторического процесса»[168]. Неудивительно поэтому, что проблемы социальной истории, социальные аспекты исторического развития России, при всей декларируемой важности, даже приоритетности в понимании дискутируемой многоаспектной проблемы, оставались для них производными экономических процессов, а классовая природа российского общества XVII – начала ХХ в. не подвергалась ни малейшему сомнению. В качестве иллюстрации будет показательной одна из цитат, раскрывающая взгляды на социальную проблематику, свойственные зрелой, а по большому счету, и поздней советской историографии. Так, касаясь темы периодизации и сути промышленного переворота в России, авторы коллективного доклада констатировали, что «для нас, понимающих исторический процесс как борьбу классов, социальный аспект имеет первенствующее значение»[169]. Но и в этом случае «социальный аспект» не превратился в самостоятельную проблему; ни экономический детерминизм, ни классовая парадигма как единственно возможная система понимания и описания российского социума позднего Средневековья – Нового времени, ни пресловутая классовая борьба как сердцевина социальных процессов и в целом исторического развития не уходили из повестки. И даже в 1980-х гг., когда здравый смысл диктовал необходимость выработки принципиально новых понятий и подходов, а «марксистско-ленинские» интерпретации воспринимались все большим количеством историков как ритуальные заклинания, они продолжали требовать своей дани.

Лишь крах коммунистической государственности привел к бурному поиску и усвоению нового. В отечественной постсоветской историографии «социальной истории» отчетливо просматривается несколько тенденций, отражающих изменение в подходах, целях и методах изучения социальных процессов в историческом прошлом.

Первая из них связана с постепенной трансформацией доминировавшей в советской исторической науке классовой парадигмы. Отказавшись от приоритета материальных факторов, определявших характер производственных отношений и неизбежность возникновения антагонистических отношений между классами, российские историки с начала 1990-х гг. продолжили изучение экономического и формально-юридического положения различных категорий населения. При этом чаще всего внимание исследователей было сосредоточено на процессе правового регулирования со стороны государства. Такой подход сопровождался детальным описанием эволюции законодательства и констатацией существования рационально обоснованной стратегии государства, которое, преследуя различные политические и фискальные цели, уточняло социальный статус уже существующих или формировало новые категории населения. Ярким примером продолжения традиционной модели историко-юридических исследований правового статуса являются работы по истории крестьянства[170]. Аналогичный подход продолжает доминировать в работах юристов, специализирующихся на истории отечественного государства и права. Так, например, в исследованиях Н. В. Дунаевой рассматривается процесс изменения правосубъектности различных категорий крестьян[171]. Отмечая множественность формальных разграничений внутри крестьянского сословия, автор констатирует целенаправленность такой политики государства. На примере законодательной политики в отношении «свободных сельских обывателей» Н. В. Дунаева делает вывод о том, что «юридическая “пестрота” крестьянства была обусловлена особенностями развития государства в традиционном обществе, члены которого привлекаются к выполнению формирующихся и расширяющихся государственных функций»[172]. Подобные оценки роли государства, осуществлявшего юридическое регламентирование положения различных групп населения, присутствуют и в многочисленных диссертациях по истории права[173].

Вторая тенденция в эволюции исследовательского поля социальной истории в современной России – поиск новых подходов к изучению социального, выработка новых методик анализа, позволяющих выявить многомерность социальной позиции отдельного индивида, границы социальных групп, каналы и спектр межгрупповых взаимодействий. При этом позиция государства не представляется доминирующей и полностью определяющей социальные процессы; напротив, признается существование относительно независимых от государства повседневных практик и каналов социальной коммуникации, определявших не только поведение отдельных индивидов, но и процесс пополнения или, напротив, сокращения численности социальных групп. В данном контексте предметом изучения становится проблема соотношения юридического статуса и неформальных маркеров социальной позиции, таких как, например, родственные связи, корпоративное мышление, различные формы межличностной коммуникации и т. п.

Реализация обозначенной тенденции связана не только с признанием необходимости выявления нерегулируемых правом отношений, но и стремлением реконструировать состав, процессы пополнения и роль различных социальных групп. Данное стремление особенно отчетливо прослеживается в работах, посвященных изучению элитных (приближенных к власти) групп российского общества[174]. Так, например, А. П. Павлов[175], исследуя процесс пополнения боярства в XVII в., проанализировал процедуру набора пекарей на службу при дворе Михаила Романова. Сложность данного процесса состояла в том, что такого рода служба по традиции была закреплена за боярами, однако нередко дворяне, используя личные отношения и семейные связи, занимали соответствующие должности пекарей. Существование неформального канала пополнения не приводило к размыванию или снижению роли боярства, но создавало определенную преграду на пути групповой консолидации дворянства, так как позиции тех, кто получил службу при царском дворе, были существенно выше основной массы провинциального дворянства.

Не менее интересными представляются работы С. В. Черникова и Т. А. Лаптевой[176]. Сравнивая состав и порядок формирования правящей элиты на рубеже XVII–XVIII вв. и в период петровских преобразований, С. В. Черников выдвигает тезис о том, что «отождествление правящей элиты Московской Руси с государевым двором представляется не вполне убедительным». Для реконструкции сложного процесса формирования элитарных групп автор рекомендует одновременно использовать формальные и неформальные характеристики. В качестве формального критерия, необходимого для включения в состав правящей группы, он предлагает «положение лица в административной иерархии». Однако на социальный статус индивида влиял не только чин, но и «интенсивность контактов государя с тем или иным человеком». В данном контексте подчеркивается преемственность социальных механизмов до и после петровских преобразований. Автор убедительно показывает, что «неформальные каналы взаимодействия были таким же важным элементом властных структур, как и официальные учреждения»[177]. Даже после учреждения Табели о рангах «правящий слой сохранил прочные родственные узы в своей среде, а брачные и патронажные связи были главным инструментом интеграции “новичков” в состав элиты»[178]. В результате проведенного исследования автор приходит к выводу, важному для понимания феномена подвижности социальных групп, границы которых не всегда совпадают с формально-юридическим статусом: «…за внешней новизной и рациональностью Табели о рангах скрывался более сложный механизм, включавший в себя старомосковские стратегии интеграции элиты и традиционные ценности допетровского общества (род, семья, происхождение, служба)»[179].

Акцентирование важности соотношения повседневных практик и юридических норм становится заметной тенденцией в работах о различных категориях городского населения России XVII–XIX вв.[180] Именно город как место непосредственного повседневного взаимодействия людей, формально причисляемых к различным сословиям, гильдиям или профессиональным группам, привлекает историков возможностью не только реконструировать правовые отношения, но и рассмотреть вопросы самоидентификации через семейные связи, образование, моду, распространение слухов, особенности выборов и службы в разнообразных органах городского управления и т. п.[181]

Яркими образцами таких исследований можно считать монографии О. Е. Кошелевой о раннем Петербурге и А. Б. Каменского о Бежецке XVIII в. В этих исследованиях со всей полнотой реализовались наиболее продуктивные тенденции современной российской историографии социальной истории. Обе книги – о людях. Буквально. Не о «классах», «стратах», «массах», «сословиях», «структурах» и пр., а именно о людях, ограниченных в своих повседневных хлопотах рамками относительно небольшого городского пространства. Обе книги созданы на основе богатейших исторических материалов, по принципу «плотного описания» и превосходно читаются, им присуще гармоничное сочетание наследия российской источниковедческой традиции и новейших достижений зарубежных теорий и методик. Все это роднит оба сочинения. В то же время различие объектов (с точки зрения их социальной организации) позволяет авторам применить разные исследовательские подходы. Ранний Петербург О. Е. Кошелевой – молодой, неупорядоченный, еще не устоявшийся организм. Его социальная тектоника пластична и подвижна. Жизнь насельников Санкт-Петербургского острова почти бивуачная: в отвратительных природных и бытовых условиях они строят город – новую столицу новой империи. Автору интересно, как они живут и выживают, что и каким образом их сплачивает. Посвятив отдельную главу реконструкции структуры населения острова, О. Е. Кошелева делает вывод, что трудно, почти невозможно «прочитать» социальную организацию раннего Петербурга через схемы, созданные бюрократами-современниками или позднейшими учеными-историками. «Не разделить, а перемешать», – под таким девизом автор исследует хитросплетения общественных связей и интеракций местных обитателей.

Бежечане А. Б. Каменского – иная общность. Их мир гораздо более целостен. В первую очередь он упорядочен системой устойчивых семейных кланов, вокруг которых, в почти вековой динамике, выстраивается жизнь города. Правда, при ближайшем рассмотрении оказывается, что и для бежецкого сообщества совсем не чужды перемены и даже определенная социальная турбулентность. Заведомо отказываясь от априорных установок на следование подходам и методам той или иной теоретической доктрины, декларируя принцип построения повествования «от источника», А. Б. Каменский, как представляется, очень гармонично сумел соединить в своей книге собственно историческое исследование с исследованием в духе «антропологии города». Социальная организация Бежецка препарирована автором через систему индивидуальных и коллективных действий, создававших то, что принято именовать «структурами повседневности».

Глубокая осведомленность обоих авторов в актуальных методико-методологических трендах позволяет им мастерски оперировать источниковым материалом, изящно интерпретируя его и создавая на его основе богатую картину социальной жизни русского общества периода ранней империи. В трудах и горестях петербуржцев и бежечан, в их склоках и взаимопомощи, семейных отношениях, дружбе и неприязни, отношении к гигиене, структуре питания и облике жилищ, понимании долга и противостоянии с властями обретает плоть та самая социальность, которая прячется за желтыми фасадами официальной имперской отчетности или предстает в «картонных» «интеракциях», «ментальностях», «идентичностях» и «маркерах» теоретических трудов.

Одновременно с изучением социального положения различных категорий населения, правовое положение которых было юридически определено, заметной тенденцией в постсоветской историографии является исследование маргинальных групп[182] и небольших социально-культурных общностей[183]. Относительно самостоятельную группу исследований составляют работы, раскрывающие историю двух «непостоянных» по своей численности и статусу состояний: купечества и «разночинства». Существование внутрисословной дифференциации, ненаследуемый порядок передачи социального статуса и постоянная вовлеченность в систему экономических взаимодействий как с другими представителями торгового сословия, так и с государством – все это обусловливает стабильный интерес исследователей к таким социальным группам[184]. Заметное место в ряду исследований практик самоидентификации и процесса формирования городской идентичности занимает монография А. И. Куприянова «Городская культура русской провинции. Конец XVIII – первая половина XIX в.»[185]. В этом исследовании автор рассматривает представления о власти и практики самоуправления, значение моды как маркера социальной дифференциации, соотношение дефиниций «труд» и «богатство» в картине мира российских купцов.

Не менее интересным аспектом изучения социального в постсоветской историографии, который отражает третью тенденцию в развитии проблемной историографии по социальной истории, является вопрос о субъектах и границах социального проектирования, социальной психологии и процессе социальной самоидентификации. Так, например, С. В. Польской рассматривает процесс конструирования дворянами-реформаторами законодательного комитета (1754–1766) различных социальных категорий[186]. С помощью таких категорий они намеревались более четко определить права и привилегии русского дворянства и купечества. Автор убедительно показывает, каким образом, основываясь на предложенных Ш. Монтескье трактовках понятия «монархия», реформаторы пытались составить проект регулируемого государства и посредством подробного описания прав и свобод дворянства и купечества опровергнуть представление о деспотизме Российской империи.

В рамках данного направления исследований самостоятельную группу составляют исследования дворянского самосознания. В поисках ответа на вопрос о системообразующих элементах внутригрупповой идентичности историки обращаются к различным методикам выявления ключевых элементов мировоззрения дворянства. При этом для достижения поставленной цели исследователи привлекают не официальные источники, а тексты, созданные непосредственно дворянами. Наиболее плодотворным в этом отношении является, на наш взгляд, исследование Е. Н. Марасиновой. В монографии «Психология элиты российского дворянства последней трети XVIII в.»[187] представлен глубокий анализ содержания и направленности использования в личной переписке следующих индикаторов социальных представлений дворянства: отношение дворянства к монарху; оценка места службы; мотивы добровольной отставки; идеальные представления дворянства, выражаемые посредством понятий «чин», «богатство», «честь», «гордость», «смирение», «вольность», «просвещенность», «чистосердечие»; восприятие дворянином крепостного крестьянства. Проблема формирования и различных форм проявления внутригрупповой самоидентификации затрагивается и в работах по истории общественного сознания[188], социально-профессиональной психологии российского чиновничества[189].

С небольшими вариациями обозначенные выше тенденции прослеживаются и в историографии по социальной истории советского времени. Во многом продолжая сложившуюся в советской историографии традицию изучения социалистического общества как социальной структуры, состоящей из трех основных групп, историки активно исследовали социальное положение и социокультурной облик представителей рабочего класса[190], крестьянства[191] и интеллигенции[192]. При этом основное внимание продолжают привлекать сюжеты, связанные с политикой государства в отношении различных социальных групп[193] и практикой социальной мобилизации населения[194].

Постепенно проблематика работ по социальной истории существенно расширяется и включает в себя исследования элитных групп советского общества: партийно-государственной номенклатуры[195], научно-технической интеллигенции,[196] руководства военных министерств и ведомств[197]. В дальнейшем эта тенденция была продолжена в связи с возникновением исследовательского интереса к новым, ранее не изученным группам населения. Пристальное внимание историков было направлено на положение маргинальных групп советского общества: спецпереселенцев, заключенных ГУЛАГа, «лишенцев», «бывших» представителей дворянства, купечества, офицерства и т. п.; иностранцев на советских предприятиях и военнопленных[198].

На протяжении последних 25 лет историками и социологами, изучавшими советское общество и его трансформацию в новых социально-экономических условиях, предпринимались попытки создать собственные объяснительные модели социальных процессов. Так, например, размышления о сущности и эволюции социально-классовой природы советского общества представлены в работах М. Н. Руткевич[199]. В некоторых случаях осмысление низкого эвристического потенциала классовой теории обусловило формулировку новых концептуальных построений. К числу таких исследований относятся работы О. И. Шкаратана и В. В. Радаева, в которых, наряду с обзором основных идей и концепций стратификации обществ советского и постсоветского типа, предложена оригинальная авторская концепция о социальном порядке России – этакратизме, не относящемся к основным общепринятым типам социальных систем: капитализму или социализму. По мнению О. И. Шкаратана, в России советского времени сложилась дуалистическая стратификация, сочетающая сословную и социально-профессиональную иерархии[200]. Определенный интерес с точки зрения поиска новых методов и концепций представляют труды В. И. Ильина[201]. Автор, сравнивая советское и постсоветское общество, предложил рассматривать российский социум как совокупность властно-административной, социально-отраслевой, социально-демографической, социально-пространственной и этносоциальной стратификаций.

Одновременно с этим российская историография искала новые подходы к изучению социальных процессов. В результате использования методологических оснований и инструментария новой культурной истории возникли такие направления исследований, как гендерная история и история детства[202]. Показателем интереса к данной проблематике становится издание ежегодника «Социальная история»[203].

Не менее заметной тенденцией в постсоветской историографии по социальной истории стало смещение ракурса исследования с определенных категорий населения на изучение повседневных практик[204], историю потребления и моды как маркеров социальной стратификации.[205]

К сожалению, расширение исследовательского поля социальной истории не привело к более точному пониманию предмета исследований. Причина такого положения – отсутствие концептуальных представлений о том, каким образом происходит формирование, изменение и смена различных элементов социальной системы. Историки с начала 1990-х гг. признавали необходимость обновления уже имеющегося у них методологического инструментария. В большинстве случаев, отмечая бесперспективность создания новой универсальной теории, объясняющей многообразие проявления социального в исторической ретроспективе, исследователи концентрировали внимание на процессах, четко локализованных во времени и пространстве. В результате такого разворота от «макросоциологических» сюжетов к региональным особенностям и положению различных социальных групп произошло, с одной стороны, фрагментирование исследовательского поля, а с другой – безусловно необходимое расширение источниковой базы исследований. Однако все это не позволяло представить полномасштабную картину развития российского социума на протяжении длительного времени.

Сложность проведения комплексного исследования социальных процессов в исторической ретроспективе связана с неизбежно возникающим противоречием между теоретическими построениями, основанными, как правило, на официально создаваемых источниках, таких как, например, законодательные акты или материалы статистики, и содержанием источников непубличного характера, в которых отражены повседневные практики представителей различных групп населения. Источники личного происхождения, документация частных хозяйств, жалобы и прошения, материалы неправительственной периодической печати, материалы следствия по различным гражданским и уголовным делам – все эти источники нередко позволяют поставить под сомнение четкие социологические схемы сословного или классового деления. Однако и использование только микроисторических методов изучения также не позволяет осмыслить длительные процессы изменения социального ландшафта во времени и пространстве.

В современной историографии данное противоречие прослеживается в работах, авторы которых рассматривают процесс формирования и трансформации сословного типа социальной структуры. Такой подход к изучению истории социальных процессов представлен в работах Н. А. Ивановой и В. П. Желтовой[206]. Основополагающим теоретическим конструктом, используемым авторами для описания исторической реальности в России имперского периода, является категория «сословный строй», которая подразумевает, что в обществе установлена система групповой юридической дифференциации, функционируют соответствующие ей государственные институты самодержавия, сословное местное управление и судопроизводство[207]. Такая система формируется в России с начала XVIII в. и постепенно, к концу XIX – началу ХХ в., эволюционирует от сословной к классовой социальной структуре[208].

В принципе, признавая общий вектор развития социальных процессов, авторы заявляют о своей приверженности сословной парадигме. На уровне макроисторических обобщений «сословный строй» представлен в работе как исторически обусловленный и зафиксированный юридически тип общественных отношений[209], для которого характерны несколько базовых критериев для выявления сословных групп.

Первый критерий – общность юридического статуса и наличие ограничений на «вход» и «выход» из одной социальной группы в другую. В данном контексте В. П. Желтова и Н. А. Иванова соглашаются с мнением целого ряда исследователей о том, что «…сословия появляются тогда, когда на смену существующей возможности для человека свободно изменить свой социальный статус происходит, оформленная официальным законом, регламентация занятий, обязанностей и прав населения»[210]. Окончательное же оформление сословий происходит при введении четкого порядка передачи по наследству правового статуса индивида. Второй критерий – осознание членами социальной группы культурной общности и формирование различных сословных организаций, активность которых рассматривается как один из главных показателей степени зрелости сословного общества[211].

Все эти признаки «сословия» в исторической реальности тесно переплетены и не позволяют, по мнению авторов, согласиться с тезисом Р. Пайпса о доминировании в России исключительно юридического основания для сословной дифференциации. Наряду с правовой регламентацией прав и обязанностей, не менее важной для понимания, что такое «сословие», становится групповая социокультурная идентичность. Следуя этой логике, В. П. Желтова и Н. А. Иванова подчеркивают, что в России со второй половины XIX – начала ХХ в. «…длительное существование сословий способствовало превращению их в особые социальные образования, отличавшиеся социальной мобильностью, уровнем грамотности и культуры, семейным положением и др.»[212]. При таком подходе численность сословия не имеет принципиального значения, особенно если представители данной группы оказывали существенное влияние на принятие важнейших экономических и политических решений. В данном контексте одним из сословий российского общества имперского периода, которое обладало особым правовым статусом и сложившейся корпоративной культурой, авторы называют российский Императорский Дом. Находясь на вершине социальной иерархии, члены императорской фамилии обладали целым комплексов прав, привилегий и обязанностей, а следовательно, по мысли авторов, составляли «специфическую корпорацию» и были «неотъемлемой частью сословного строя России»[213].

Предложенные авторами критерии для определения сущности сословий в целом не вызывают принципиальных возражений. Действительно, установленный законодательно правовой статус и признание членами группы некой культурной общности во многом определяют характер внутри- и межгрупповых взаимоотношений. Однако, на наш взгляд, представление о российском обществе имперского периода как о иерархически организованной структуре, состоящей из 3–4 сословий, значительно упрощает социальную реальность.

Используя в качестве источников законодательные акты, материалы статистики и публикации в официальных ведомственных изданиях, авторы концентрируют внимание на процессе «эволюции правового статуса и положения основных сословий» в России имперского периода. При этом они признают, что не все существовавшие группы юридически являлись «сословиями»[214]. Некоторые из них не имели четко установленного статуса и занимали переходное положение, другие – официально причислялись к тому или иному сословию не по роду занятий и общественной значимости, как это происходило с «основными сословиями», а по национально-религиозной принадлежности, как, например, «инородцы».

Сложность построения непротиворечивой схемы социальной структуры российского общества заключается еще и в том, что даже те группы, которые официально были признаны «сословиями», в действительности не обладали всеми сословными признаками. В связи с этим В. П. Желтова и Н. А. Иванова отмечают характерную даже для «основных» сословий внутреннюю неоднородность и ненаследуемость личного статуса. Яркая иллюстрация существования социальных групп, не имевших в равной степени всех сословных признаков, – личное дворянство и купечество[215]. Особенно заметно несоответствие комплексу формальных признаков сословий в России становится при внимательном рассмотрении организации «корпоративных институтов», способных формировать чувство сословной идентичности и защищать групповые интересы[216].

Таким образом, достаточно стройная на уровне теоретических рассуждений концепция сословного строя – как системы юридической регламентации прав и обязанностей для каждой социальной группы, преимущественно наследственного порядка передачи социального статуса и организационного оформления корпоративной общности – при ее столкновении с конкретно-исторической реальностью всегда требует дополнительных объяснений и оговорок.

В работе Н. А. Ивановой и В. П. Желтовой своеобразие сословного строя России имперского периода объясняется взаимовлиянием нескольких факторов. Во-первых, для нашей страны была характерна «разновременность» формирования сословий: дворянство, городские слои (почетные граждане, купцы, мещане, ремесленники) складываются в сословия на протяжении XVIII – первой трети XIX в., а «крестьянство», «инородцы» – фактически в течение всего XIX в. При этом на скорость и степень детализации юридического статуса основных сословных групп заметное влияние оказало использование образцов зарубежного законодательства[217].

Во-вторых, в России особую роль в процессе формировании сословного строя играло государство. Это проявлялось не только в формально-юридической дифференциации прав и обязанностей, но и в политике по созданию сословных корпоративных институтов. И хотя, как справедливо замечают авторы, подобные структуры не всегда создавались на «пустом месте», так, например, «исторической предшественницей мещанского общества являлась посадская община, а сельского общества – крестьянская община», именно государство оказывалось главным инициатором правовой консолидации социальных групп.

В-третьих, в отличие от стран Западной Европы, где «сословия возникали на основе феодальных отношений (сюзерен – вассал) и из отношений земельных собственников с городами, добившимися правовой независимости», в России системообразующим элементом сословного строя был «институт подданства», который проявлялся в форме взаимодействий власти и общества в условиях его сословной стратификации[218]. Данный институт служил интеграционной основой для экономических, политических и морально-религиозных аспектов социальной жизни. Экономическую основу отношений подданства, по мнению Н. А. Ивановой и В. П. Желтовой, составляли «государственная собственность на землю, недра, леса, воды и сложившийся на ее основе государственный феодализм»[219]. Таким образом, именно государство в лице самодержавного правителя и подчиненного ему государственного аппарата и церкви рассматривается в качестве основной социогенерирующей силы, направляющей и контролирующей развитие социума.

Мы считаем, что подобный взгляд на развитие социальных процессов, хотя и отражает ряд важных особенностей России имперского периода, существенно упрощает историческую реальность. Продолжая предложенную авторами логику до предельных значений, можно утверждать, что в России складывание сословной системы – исключительно результат усилий государства, а не естественный процесс социальной дифференциации общества. Очевидно, что при таком подходе не учитывается интерпретационная активность индивидов и многообразие их реакций на попытки государства регулировать различные аспекты повседневной жизни. В реальности государство нигде и никогда, даже в условиях тоталитарного режима, не способно полностью регламентировать и контролировать характер внутри- и межгрупповых отношений, а следовательно, множество социальных явлений и процессов возникало не только без участия государства, но и вопреки его установкам.

Отчасти несводимость факторов социальной истории только к политике государства подтверждается итоговыми замечаниями авторов. Так, в заключении они констатируют двойственность и противоречивость социальных последствий реформ 1860–1870-х гг., которые, с одной стороны, обозначили новый вектор развития, связанный с постепенным преодолением сословности, а с другой, и это особенно заметно в отношении крестьянства и дворянства, способствовали укреплению «некоторых сословных начал»[220]. В результате такой двойственности в конце XIX – начале ХХ в. в России переход к классовой структуре происходил при частичном сохранении сословного строя, что существенно осложняло развитие общественных институтов и сопровождалось, наряду с сохранением всевозможных мелких сословных групп, ростом численности маргинальных слоев населения[221]. Однако, признавая особенности развития социума имперского периода, авторы подчеркивают общность основного направления в эволюции социальной стратификации России и стран Европы. В общем виде, по их мнению, «…Россия не избежала сословного структурирования на определенном историческом этапе, подчиняясь в этом отношении мировым закономерностям»[222].

Не менее интересным вариантом осмысления масштабных социальных процессов в длительной временной перспективе являются работы Б. Н. Миронова. Впервые опубликованная в 1999 г. монография «Социальная история России периода империи (XVIII – начала XX в.)» вызвала большой интерес как зарубежных, так и российских исследователей[223]. Учитывая критические замечания и пожелания читателей, автор трижды дополнял текст работы[224]. В результате более глубокого изучения материального положения различных категорий российских подданных XVIII – начала ХХ в. был собран материал для монографии «Благосостояние населения и революции в имперской России» (2010, 2012), а в 2014–2015 гг. на основе текста «Социальной истории России периода империи» автор опубликовал новый вариант своей работы под заголовком «Российская империя: от традиции к модерну»[225].

Наряду с существенным увеличением объема используемых источников, принципиально важным дополнением, которое, на наш взгляд, заслуживает пристального внимания современных историков, являются размышления автора о методологических основаниях исследований по социальной истории России. Обращаясь к читателям, Б. Н. Миронов заявляет о приверженности «неоклассической модели исторического исследования», которая «ориентирована на синтез социальной, культурной, экономической, политической истории, социально-исторической антропологии, исторической социологии и исторической психологии, при использовании междисциплинарного подхода, макро- и микроанализа, объяснения и понимания»[226]. Такой междисциплинарный подход может способствовать открытию новых, более пластичных методов исследования, позволяющих адекватно реконструировать различные проявления социального в исторически обозримом прошлом. Однако, и с этим утверждением Б. Н. Миронова нельзя не согласиться, основной проблемой, без решения которой невозможно достижение обозначенной цели, является нечеткость и формальный характер используемого в исторической социологии и социальной истории понятийного аппарата.

Констатируя необходимость выработки четкого понимания основных социальных категорий, Б. Н. Миронов акцентирует свое внимание на значении понятий «социальная структура», «социальная стратификация», «класс», «сословие». По его мнению, историки нередко подразумевают под «социальной структурой» то, что в социологии принято обозначать термином «социальная стратификация». Любая стратификация предполагает «социальное неравенство в обществе, разделение последнего на неравноценные социальные единицы – касты, “чины”, сословия, классы, страты, слои и ранжирование… по неравенству в доходах, образовании, престиже, власти и в доступе к любым социальным благам и ресурсами»[227]. В отличие от «стратификации» термин «социальная структура» используется в современной социологии не столько для обозначения формальных границ и имущественного неравенства в обществе, сколько для констатации существования «постоянных и упорядоченных связей между его членами, их взаимоотношений в повторяющихся и устойчивых формах по определенным правилам и нормам». В данном контексте «…социальная структура создает в обществе систему отношений между людьми, занимающими определенные социальные позиции, с точки зрения социальных ролей, взглядов и убеждений, интересов, жизненных шансов и типичных направлений коммуникаций»[228]. Так, например, по мнению Б. Н. Миронова, социальная структура российского общества XVIII в. – «это специфическая конфигурация взаимоотношений между дворянином и купцом, крестьянином и чиновником, священником и мещанином, а также и все другие отношения между людьми разных статусов в соответствии с установленными законом и обычаем нормами и правилами, благодаря чему удовлетворялись основные жизненные и социальные потребности населения»[229]. Одновременно с социальной структурой как «специфической конфигурацией взаимоотношений» в обществе неизбежно возникает «разделение на сословия и сословные группы с точки зрения их неравенства в отношении уровня жизни, образования, власти, престижа, образования и стиля жизни», которое отражает сущность социальной стратификации.

Резюмируя свои размышления о содержании терминов «социальная структура» и «социальная стратификация», Б. Н. Миронов предлагает сочетать две системы социальных координат: с одной стороны, используя понятие «социальная стратификация», следует разложить общество «…на однородные социальные группы (касты, сословия, классы, слои, страты) и ранжировать их в иерархическую систему в соответствии с теми или иными критериями, а с другой – рассмотреть, как взаимодействовали различные социальные группы и каким образом на базе этого взаимодействия рождалась социальная структура как система»[230]. При этом он призывает исследователей помнить, что «всякая социальная структура и стратификация являются в значительной мере условными, так как зависят от критериев, положенных в их основу»[231].

Однако простая констатация «виртуальности» выделения социальных групп не дает исследователю новых инструментов для изучения прошлого. Напротив, доведенная до крайности такая позиция не способствует сближению исследователя и исторической реальности, так как в любом обществе всегда существовала многоуровневая и очевидная для современников групповая дифференциация. Понимая это, Б. Н. Миронов на теоретическом уровне признает важность многомерной социальной классификации и в качестве примера обозначает возможные критерии для выявления социальных страт: они могут быть организованы в иерархический порядок в соответствии с престижем, властью, материальным положением, образованием, знанием, религиозно-этнической принадлежностью и происхождением[232]. Более того, одним из важных критериев социального неравенства он называет «жизненный стиль» представителей определенной социальной группы. Данное понятие, по словам автора, обозначает: «во-первых, поведение человека и предметы его собственности – как он одевается, что ест, как ухаживает за телом и здоровьем, как и где отдыхает и развлекается, которые истолковываются им самими и окружающими как символы положения, занимаемого им в обществе; во-вторых, систему установок, которые предопределяют поведение и представления, свойственные индивидуумам данной социальной группы». Рассматриваемые в комплексе, все эти составляющие определяют положение, при котором «стиль жизни служит не только маркером социального положения человека, но и подтверждением его статуса»[233].

Признание условности любой исследовательской парадигмы, с помощью которой происходит дифференциация общества, актуализирует проблему определения критериев для подобного рода аналитической операции. В связи с этим Б. Н. Миронов справедливо отмечает недостаточность формально-юридического или материально-финансового критерия, так как в действительности социальная «стратификация по объективным критериям дает основание отнести человека к одной социальной страте, в то время как он сам может идентифицировать себя с другой, а его окружение воспринимать его как представителя третьей страты»[234]. Следовательно, утверждает автор, у историка «возникает необходимость оценивать социальное неравенство не только по объективным критериям, но и на основании самоидентификации – на представлении человека о месте своем и себе подобных в обществе (метод самооценки) и перекрестной идентификации – на представлениях людей друг о друге и одних социальных групп о других (репутационный метод)»[235]. Именно поэтому в исследованиях по социальной истории он, ориентируясь на работы П. Бурдьё[236], предлагает руководствоваться рядом принципов социального моделирования, используемых в социологии.

Во-первых, следует помнить, что «большие реальные социальные группы (например, сословия или классы) определяются не только их численностью, составом, социальными границами и другими подобными объективными (субстанциальными) признаками, но также внутригрупповыми и межгрупповыми отношениями»; во-вторых, «конструирование группы должно производиться не по одному материальному критерию, а на основании нескольких критериев, в том числе необходимо принять во внимание представления членов данной группы о себе, о других группах и о социальной иерархии в обществе»; в третьих, «при определении группы следует учитывать, что группы отличаются друг от друга идеологиями, представлениями о социальном мире и способах его изменения». И, конечно, принципиально важно помнить, что «сконструированные» таким образом «группы не являются реально действующими группами; это виртуальные, или группы людей на бумаге»[237].

Не менее проблематичными по сравнению с терминами «социальная структура» и «социальная стратификация» являются такие привычные для историка категории, как «класс» и «сословие». Именно эти категории Б. Н. Миронов называет «главными социальными единицами российского общества периода империи», подчеркивая при этом, что исторически реальность не совпадала с четким делением общества на классы и сословия. По сути, и «класс», и «сословие» являются такими же теоретическими конструктами, как «социальная структура» или «социальная стратификация», а следовательно, историк должен отдавать себе отчет в том, что обозначаемые при помощи данных понятий социальные образования, по словам автора, «следует рассматривать как виртуальные, или как группы людей на бумаге, сконструированные современниками и историками, а не как реально существовавшие»[238].

Признавая условность понятий «класс» и «сословие», Б. Н. Миронов оговаривается, что в силу сложившейся историографической традиции и содержания исторических источников, отражающих существовавшие в обществе представления о групповом и индивидуальном неравенстве, историк «вынужден анализировать виртуальные группы как будто они реально существовали»[239]. Безусловно, подобного рода методологическая саморефлексия необходима и полезна историку, стремящемуся реконструировать ушедшую в прошлое историческую реальность. Однако, на наш взгляд, важно разграничивать степень «виртуальности» понятий «класс» и «сословие». Если первое является предельно обобщенным понятием и редко встречается до середины XIX в. в текстах исторических источников, служивших средством как межличностной, так и публичной коммуникации, то второе понятие нередко использовалось современниками для личной и межгрупповой самоидентификации с конца XVIII столетия.

Рассматривая категории «класс» и «сословие» как привычный и удобный аналитический инструмент для исследования российского общества периода империи, Б. Н. Миронов предлагает сопоставление различных групп российского общества с «классическими» для средневековой Европы сословиями. В качестве критериев автор использует следующие признаки: «…1) каждое сословие имеет специфические права и социальные функции, которые закреплены юридически в обычае или законе; 2) сословные права передаются по наследству, следовательно, приобретаются по рождению; 3) представители сословий объединяются в сословные организации или корпорации; 4) сословия обладают специфическим менталитетом и сознанием; 5) сословия имеют право на самоуправление и участие в местном управлении или центральном государственном управлении (в сословно-представительных учреждениях); 6) существуют внешние признаки сословной принадлежности – одежда, прическа, особые украшения и т. п.; 7) межсословные переходы и браки допускаются, но строго контролируются»[240]. Все эти признаки позволяют определить относительно однородные группы населения, однако даже при таком комплексном подходе, в связи с тем, что сословное законодательство, как правило, не акцентировало внимание на имущественном положении, образовании и ряде иных характеристик индивида, в сословном обществе можно было встретить, например, «бедного образованного дворянина и богатого неграмотного крестьянина или богатого малограмотного мещанина и бедного образованного священника».

В отличие от сословий понятие «класс» обозначает определенные социальные группы людей, отличающиеся друг от друга по их месту в системе общественного производства, уровню дохода и доступности к властным институтам. Б. Н. Миронов отмечает, что такие группы «складываются стихийно» и «являются открытыми на входе и выходе»[241], что обусловливает, благодаря личным способностям, образованию, случайным возможностям и личным связям людей, постоянную смену состава группы.

В соответствии с обозначенными признаками, по мнению Б. Н. Миронова, российское общество XVI – первой половины XVII в. еще не было ни сословным, ни классовым. Главный стратифицирующий фактор российского общества в этот период времени – характер обязанностей человека по отношению к государству. Ярким подтверждением этого является разделение населения на людей служилых, тяглых и не-тяглых, а также зависимость социального статуса человека от положения в номенклатуре «чинов» и «разрядов», число которых доходило до пятисот. По мере разрастания государственного аппарата в России повысилась устойчивость «номенклатуры чинов», что, по мнению автора, дает основания рассматривать их как «протосословия и свидетельствует о перерастании “чиновного” строя в сословный»[242]. О появлении же более или менее «полноценных» сословий в России можно говорить только с последней трети XVIII – начала XIX в.

Первой социальной группой, которая соответствовала большинству признаков сословия, было дворянство, получившее в 1785 г. юридическое закрепление сословных прав и порядка передачи их по наследству, право на создание органов корпоративного самоуправления в форме уездных и губернских дворянских собраний, на внешние атрибуты принадлежности к дворянскому сословию, на относительно независимый от коронной администрации суд. Постепенно в дворянской среде формировалось представление о дворянской чести и достоинстве, что позволяет говорить о формировании сословного самосознания и самоидентификации. Хотя, как справедливо утверждает Б. Н. Миронов, все это «не исключало наличия внутри дворянства групп интересов и существования между ними политических, экономических, социальных и этнических противоречий»[243]. Почти одновременно с дворянством вторым сословием в России становится духовенство. К началу XIX в. оно обладало почти всеми формальными признаками сословия, за исключением, конечно, права участия в сословно-представительном учреждении и наличия органов сословного самоуправления. Однако, по мнению автора, их отсутствие было компенсировано существованием местных духовных консисторий и Синода.

Наиболее отчетливую конфигурацию сословный строй получил после Великих реформ XIX столетия. По мнению Б. Н. Миронова, «в наибольшей степени идеальному типу сословия соответствовало дворянство, в наименьшей – крестьянство». При этом автор делает принципиально важный, на наш взгляд, вывод о роли государства в процессе формирования сословий, подчеркивая, что этот процесс «происходил в большей степени стихийно, под влиянием жизненных обстоятельств, а государство к этому процессу подключилось и активно содействовало, отчасти под влиянием европейской практики, отчасти под влиянием общественных потребностей, выразителем которых оно, по сути, являлось». Именно в результате сочетания «естественного хода вещей и государственного дирижирования в стране сложилась гибкая сословная система, хорошо адаптированная к потребностям экономического и социального развития и общества»[244].

Сравнивая российское общество с положением различных социальных групп в странах Западной Европы, автор констатирует, что «ни в одной европейской стране даже в период расцвета сословного строя также не существовало четких консолидированных сословий – дворянства, духовенства, горожан и крестьян». Таким образом, и в России, и в странах Европы «четкая 3- или 4-членная сословная структура – не более чем теоретическая конструкция, идеальный, а не реальный тип сословного устройства общества»[245]. В большинстве стран даже те группы, которые соответствовали сословной структуре общества, не были полностью однородными образованиями. В подтверждение данного тезиса Б. Н. Миронов приводит пример социальной стратификации Франции, где в конце XVII столетия имелось 22 социальные страты, подразделявшихся, в свою очередь, на 569 социальных групп[246]. В России вследствие того, что сословный строй существовал здесь, по сравнению со странами Западной Европы, непродолжительное время, фрагментация общества была еще более выраженной. Постепенная трансформация сословной системы в классовую происходила только в пореформенное время, но до революции 1917 г. не была завершена[247].

Признание условности категорий «сословие» и «класс» особенно отчетливо диссонирует с констатацией автором одновременного сосуществования (при постепенном доминировании к началу ХХ в. классового типа) практически всех типов стратификационных систем: рабовладельчества в регионах Закавказья и Средней Азии, этакратической системы и даже физико-генетического типа социальной стратификации, проявляющегося в доминировании индивидов по признаку пола, возраста и физической силы. Таким образом, анализ основных положений исследования Б. Н. Миронова актуализирует проблему корректности использования сословно-классовой парадигмы применительно к истории российского социума.

* * *

Знакомство с рядом актуальныхсоциологических теорий социального и с современными трудами по социальной истории позволяет обнаружить некоторые тенденции, внушающие оптимизм относительно перспектив развития и социальной истории как таковой и конкретных исследований по истории социальной стратификации России Нового – Новейшего времени.

Можно констатировать определенное сближение позиций «теоретиков» и «эмпириков», социологов и историков в понимании предмета и методов исследования. Абстрактные модели общества и жесткие дефиниции, присущие крайним проявлениям структурализма, с одной стороны, и не поддающаяся генерализации «история в осколках», с другой стороны, все больше уступают место консенсусным формам научного познания социальной материи.

Анализ новейших работ зарубежных и российских авторов позволяет сформулировать ряд ключевых тезисов и подходов, которые могут стать отправными точками и методологической опорой для конкретно-исторических исследований по социальной стратификации России Нового – Новейшего времени. Прежде всего, напрашивается вывод о том, что социальная стратификация подвижна и изменчива. Эти подвижность и изменчивость существуют в пространственно-временных измерениях. Российское общество (как и общества других европейских стран) сочетало в себе многообразие социальных страт, чья идентификация основывалась на различных критериях. Для того чтобы классифицировать их, использовались (в различных сочетаниях) правовые, экономические (владение собственностью, профессия), территориальные, гендерные, конфессиональные (этноконфессиональные) и культурные (ментальные) основания.

Важной задачей исследования социального оказывается выявление принципов и форм самоидентификации членов общества. При этом возникает проблема, связанная с неоднозначностью интерпретации источников в силу того, что каждый человек, являясь носителем целого комплекса идентичностей, в конкретных условиях выбирает использование одной или нескольких из них в зависимости от обстоятельств и преследуемых целей. Возникает своего рода эффект «жонглирования статусом», который «размывает» кажущуюся стройность той или иной социальной структуры. Следует учитывать и тот фактор, что в процессе конструирования социального пространства сосуществовали, как минимум, два процесса: во-первых, политика государства в отношении определения статуса и границ социальных страт (хотя степень ее влияния оценивается исследователями по-разному), а во-вторых, собственное внутреннее развитие социальных групп и их реакция на государственную политику.

Вероятно, одним из фундаментальных достижений социальной истории на сегодняшний день стало конвенциональное понимание того, что социальные структуры (во всяком случае, в эпоху позднего Средневековья – Нового и Новейшего времени) могут быть разнообразны не только в динамике исторических периодов большой длительности, но и на любом конкретно-историческом отрезке. Это понимание если не разрушает, то серьезно корректирует традиционную убежденность в наличии единой социальной иерархии того или иного изучаемого общества, «найдя ключ к которой, удастся точно определить место каждого индивида или каждой группы на социальной лестнице»[248]. Отсутствие у современников единого ментального образа социальной иерархии, множественность этих образов, их зависимость от постоянно меняющихся обстоятельств жизненных ситуаций – все то, что, по наблюдениям П. Ю. Уварова, характеризовало социальную ситуацию во Франции Старого порядка[249], вполне справедливо и для России имперского и, по всей видимости, постимперского (советского) периода. Таким образом, первоочередная задача историка, занимающегося изучением социальной стратификации, заключается в выявлении причин и границ этой изменчивости, исследовании механизмов социального конструирования, его акторов, уяснении социального языка или, точнее сказать, языков эпохи. Второй задачей, вовсе не новой, но усложненной новыми представлениями, остается задача «перевода» аутентичного языка прошлого на язык современных научных понятий. Это, в частности, касается давнего спора о правомочности характеристики модерных обществ как сословных или классовых, продуктивности и правомерности использования самих категорий «сословие» и «класс», а также попыток нахождения им замены в социальной терминологии исследуемой эпохи или в более гибких и адекватных «кабинетных» номинациях.

Сопоставление некоторых концептуальных моделей изучения социальных процессов и возможности их применения в исторических исследованиях отчетливо показывает важность поиска новой интегративной модели описания социальных процессов. Создание такой модели возможно на основе признания многомерности и пластичности социальной структуры, описание которой невозможно в терминах, предполагающих наличие жесткой структурной детерминации поведения индивидов. Более адекватным для реконструкции социальных процессов в исторической ретроспективе представляется модель общества, сочетающая в себе объективно существовавшую иерархию, основанную на неравенстве в распределении материальных и властных ресурсов, а также признание особой роли нематериальных факторов, объединяющих и разъединяющих людей как внутри группы, так в ходе межгрупповых взаимодействий (см. рисунок). С помощью такой модели возможно исследование не только стратегий социального проектирования со стороны властных структур посредством нормативно-правового регулирования, но и его результатов, которые никогда не реализуются в полном объеме. Рассматривая социум как сложноорганизованную систему, состоящую из множества формальных и неформальных ассоциаций, группообразований и отдельных индивидов, постоянно взаимодействующих друг с другом, следует признать многомерность границ и маркеров социальной дифференциации и самоидентификации, которые проявляются в языке и практических действиях индивида.

Думается, проблема реконструкции, осмысления и корректного описания социальной стратификации (во всей системной сложности и целостности этого понятия) и есть та сердцевина собственно социальной истории – «короля Лира» уваровской метафоры.

Модель социальной организации общества:

ассоциации (фигурации) и группообразования индивидов. Цвет фигуры соответствует формально определенной принадлежности к сословной и/или внутрисословной группе. В центре схемы расположен красный шестигранник, который обозначает группу, располагающую властными и иными ресурсами, посредством которых она осуществляет доминирование и создание нормативно-правовых актов;

обозначение принадлежности ассоциаций к формально определенному иерархическому уровню (например, сословию). На каждом уровне одновременно существует множество отличающихся по ряду признаков ассоциаций;

юридически установленные границы между группами, находящимися на разных уровнях, и внутри одного уровня (сословия). На схеме такие границы обозначены не везде, что отражает невозможность власти регулировать все без исключения социальные взаимодействия;

обозначение стремления властного центра регулировать внутри- и межгрупповые отношения. На практике в каждой ассоциации (фигурации) есть свой центр влияния, определяющий нормы и стереотипы поведения;

отношения подражания, по Г. Тарду

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК

Данный текст является ознакомительным фрагментом.