Вдвоем с Марселем. Заметки о Прусте (Обретение памяти)

Невозможно припомнить, когда я впервые встретился с Прустом. В нашей компании он всегда считался знаменитым. Помню его с бородой, сидящего на красной банкетке Ларю в 1912 году. Помню его и без бороды у вдовы Альфонса Доде, когда его, словно слепень, преследовал Жамм. Помню его в гробу со щетиной. Помню его с бородой и без бороды в обитой пробкой пыльной обители, заставленной разными флаконами. Помню его то лежащего, то в перчатках, то стоящего в туалетной комнате и будто совершающего нечто недостойное, то есть застегивающего бархатный жилет на несчастном, словно механическом, квадратном туловище. Помню, как он стоя ел лапшу.

Помню его среди покрывал. Они висели на люстре и лежали на креслах. В полумраке сверкал нафталин. Он стоял, опершись о камин в гостиной своего Наутилуса, как персонаж Жюля Верна, или напоминал покойного Карно, когда был во фраке и рядом с рамой, занавешенной крепом.

Однажды, после предварительного телефонного звонка Селесты, он заехал за мной в три часа пополудни, чтобы я сопроводил его в Лувр посмотреть «Святого Себастьяна» Мантеньи. Эта картина висела тогда в том же зале, что и «Мадам Ривьер», «Олимпия» и «Турецкие бани». Пруст был похож на лампу, зажженную средь бела дня, или на телефонный звонок в пустом доме.

В другой раз он (судя по всему) должен быть прийти в одиннадцать вечера. Я сидел у своей соседки со второго этажа, о которой он мне писал: «Когда мне было двадцать лет, она отказалась меня полюбить; теперь мне сорок, я предпочел ей герцогиню Г., и теперь она отказывается меня читать?»

Я попросил, чтобы меня предупредили. В полночь я поднялся к себе и застал его на лестничной площадке. Он ждал меня, сидя в темноте на скамеечке. «Марсель, — воскликнул я, — почему вы, по крайней мере, не зашли ко мне? Вы же знаете, что дверь не заперта». «Дорогой Жан, — ответил он, прикрывая рот рукой, то ли жалобно, то ли смеясь, — дорогой Жан, однажды Наполеон приказал убить человека, поджидавшего его в его же доме. Разумеется, я бы ограничился тем, что полистал Ларусс, хотя где-то могли лежать письма или еще что-нибудь».

К сожалению, у меня украли книгу, где он писал мне стихи. Я лишь помню:

Облечь меня в меха и шелк решенье было —

И, чуть не расплескав очей своих чернила,

Как лыжа на трамплин, как легкий сильф, в ответ

На столик вспрыгнул Жан Нижинскому вослед.[36]

После спектакля мы ужинали с труппой Русских Балетов.

Пурпурный зал Ларю с безвкусной позолотой,

Не меркнущей вовек, и врач, бородка чья

Твердила: «Может, я не вашего полета,

Но ежели из всех останется хоть кто-то,

Один-единственный — то это буду я».

И музыка лилась, мне душу бередя.

Может, этот доктор, употреблявший точные термины, послужил прототипом для Коттара{189}? В ту пору «Индиана» была шлягером.

Тогда мы отправляли друг другу письма с зарифмованными адресами. Почтальоны не сердились. Например:

Доставьте, почтальон, вот эти вот слова

Марселю Прусту на бульвар Османн, сто два.

Бульвар Османн, 102 — вот цель.

Там адресат наш Пруст Марсель.

Ответные послания Пруста приходили в конвертах, покрытых каракулями. Александрийским стихом он описывал улицу Анжу от бульвара Османн до квартала Сент-Оноре.

Жилище, где порой летал Фроман-Мерис{190},

И дивного Надара{191}

Я забыл начало и не привожу конца, поскольку он обычно по-дружески соединял похвалы с упреками.

Мне непонятно, каким чудесным образом милые мои друзья Антуан Бибеско{192}, Люсьен Доде{193} и Рейнальдо Ан{194} сумели сохранить с ним ровные отношения. Несмотря на многочисленные письма (одно из них, очень красивое, о возобновлении «Зазывал»: он сравнивал акробатов с Диоскурами и называл лошадь «большим лебедем с безумными движениями») мы перестали видеться из-за нелепой истории. Как-то я зашел на бульвар Османн по-соседски без шляпы и пальто и сказал в дверях: «Я без пальто и очень замерз».

Он захотел подарить мне изумруд. Я отказался. Через день у меня начался насморк. От него пришел портной снять с меня мерки на шубу. Изумруд должен был окупить расходы. Я отослал портного обратно, и Марсель Пруст обиделся. К списку жалоб на меня он присовокупил еще претензии на двенадцати страницах и попросил передать их графу Б. … Бесконечная обвинительная речь обрывалась постскриптумом: «А, впрочем, ничего не говорите».

*

В «Посвящении Марселю Прусту», вышедшему в «Нувель Ревю Франсез», я уже рассказывал анекдот с чаевыми швейцару в отеле Риц{195}. «Вы не могли бы одолжить мне пятьдесят франков?» «Сию минуту, господин Пруст». «Оставьте их себе, это для вас».

Не стоит добавлять, что на следующий день швейцар получил втрое больше.

Марсель Пруст не списывал, конечно, главных персонажей, но некоторые его друзья вкрапливались большими дозами в эти смеси. Однако ему не приходило в голову, что модель, чьи недостатки он описал как прелести, отказывается читать книгу не потому, что обижена (она себя и не узнала), а потому что недостаточно умна.

И тогда он (Пруст), как дитя, сердился и желал, чтобы его успех приравняли к славе Фабра среди насекомых.

*

Чтобы понять атмосферу прустовского дома, зайдите в «Комеди Франсез». Толкните последнюю дверь направо по коридору, разделяющему сцену и грим-уборные актеров. Это гримерная Рашель{196}. И там, где жарко, как в печке, вы увидите покрывала, арфу, мольберт, фисгармонию, часы под стеклянными колпаками, бронзовые статуэтки, подставки черного дерева, пустое пространство под стеклом, исторический слой пыли… Короче говоря, вы окажетесь у Пруста в ожидание, пока Селеста вас к нему не проведет.

Я отметил это сходство, чтобы сказать о Рашели, о Берма{197} и о том, что совпадения будят в нас священные загадки.

*

Общество называет развращенностью гения чувств и осуждает его, потому что чувства находятся в ведении суда присяжных. Гений находится в ведении «двора чудес». Общество оставляет его в покое и не воспринимает всерьез.

*

Христос начинает с того, что умирает. В том же возрасте Александр Македонский погибает от несварения славы. Представляю, как он, грустный, сидит на краю своей повозки и думает, чем бы ему еще завладеть. И хочется ему ответить: Америкой, аэропланом, часами, граммофоном, радиоприемником.

Бальзамировщицы наполнили его медом. В некотором отношении ему даже повезло: его моча пахла фиалкой. Возникает вопрос: может, его сделали легендой, чтобы компенсировать людские несбывшиеся надежды. От его успеха остался профиль на монете, которую подарил мне Баррес. На реверсе изображен сидящий мудрец. Всем известно, что орел и решка вряд ли когда-нибудь встретятся.

*

Есть Христос, и есть Наполеон. И тут ничего не сделаешь. Счастливая судьба с ограниченными последствиями и несчастливая судьба с неограниченными последствиями. По методу Наполеона из-за предателя сражение проигрывается. Согласно Христу, из-за предателя сражение выигрывается.

*

Единственно долговечная эстетика — эстетика проигрыша. Тот, кто не понимает суть проигрыша, обречен.

*

Проигрыш чрезвычайно важен. Я не говорю о том, что не получается. Но не понять секрет, эстетику и этику проигрыша — значит не понять ничего, и слава тогда ни к чему.

Числа никогда не бывают бесчисленными. Они превращают соборы в часовни.

Поклонники не в счет. Надо суметь потрясти, по крайней мере, одну душу, но коренным образом. Чтобы тебя любили за грустный отход от твоих произведений.

*

«Я это уже делал», «это уже делали» — глупые заявления, лейтмотив художников, начиная с 1912 года.

Ненавижу оригинальность и по мере сил ее избегаю. Оригинальную мысль следует высказывать с величайшими предосторожностями, чтобы не показалось, будто вы надели новый костюм.

*

Одна семидесятипятилетняя женщина сказала мне: «Мужчины нашего поколения, члены „Жокей-клуба“ считались остроумными за счет разнообразия вин во время застолья».

После ужина все были немного навеселе. Одни полагали, что говорили колкости, другие — что их слышали.

*

Опиум высвобождает ум, но никогда не прибавляет остроумия. Он разглаживает ум, но никогда его не заостряет.

*

БОЛЬШОЙ МОЛЬН. БЕС В КРОВИ{198}. Фурнье — хороший ученик, Радиге — плохой. Оба эти близоруких создания, едва вышедших из небытия и вскоре в него вернувшихся, не были похожи друг на друга, однако их книги передают ощущение тайны детского царства, менее изученного, чем царства растений или животных. Франц в классе, Франц — раненый всадник, Франц в гимнастическом трико, Огюстен Мольн — лунатик; сумасшедшая на крыше, Ивонна и Марта, уничтоженные ужасным детством.

*

После того, как умер мой дед, я рылся в манившей меня комнате — подобии научно-художественной свалки — и нашел нераспечатанную пачку сигарет «Назир» и мундштук из черемухи. Сокровище было засунуто в карман.

Однажды весенним утром в Мезон-Лаффит среди высокой травы и диких гвоздик я открыл эту пачку и выкурил одну сигарету. Ощущение свободы, роскоши, устремленности в будущее было столь ярким, что с тех пор я никогда и нигде не испытал ничего подобного. Если бы меня провозгласили королем, гильотинировали, изумление и удивление не сравнились бы по интенсивности с этим запретным выходом в мир взрослых, в мир траура и горечи.

Еще одна вещь меня по-прежнему очаровывает и мгновенно погружает в детство: это гром. Стоит начаться раскатам, следующим вдогонку сиреневой молнии через все небо, как меня переполняют нежность и покой. Я терпеть не мог опустевший сельский дом, отъезд то одних, то других (куда-то спешащих). Точно так же я терпеть не могу, когда сидящий напротив меня читает газету. Гроза была залогом обитаемого дома, очага, игры, дня, проведенного в узком кругу и без дезертиров. Видимо, это забытое ощущение интимности и вызывает у меня радость при раскатах грома.