ГЛАВА VII ПОВЕСТИ О ВЗЯТИИ ЦАРЬГРАДА ТУРКАМИ В 1453 ГОДУ И О НИКОЛИНЕ ОБРАЗЕ ЗАРАЙСКОМ
Около половины XV века обозначилась на Руси резкая перемена как в культурном, так и в политическом отношении. Москва не только становится во главе феодального союза, она разрушает систему феодального дробления, неуклонно обращает союз в неделимое государство под единой властью. Литературные предания, навыки и образцы киевского периода и их владимиро-суздальское наследие теряют свою влиятельность. Новые веяния сказываются в содержании, стиле и даже в языке. Старая византийско-болгарская стихия уступает свое место в нашей литературе новой югославянской; в Россию спасаются литературные сокровища балканских славян, порабощенных теперь турками. Возникают новые образцы и для исторического повествования. Так, старый Компилятивный Хронограф в 40-х годах XV века был переработан и дополнен при участии сербского литератора, работавшего в России. Этот литератор, по предположению А. А. Шахматова, Пахомий Серб, использовал и переводные с греческого материалы, и сербские по преимуществу источники, и русскую летопись. Он включил в состав Хронографа художественно изложенную «Летопись Константина Манассии» с «Троянской причей», трактующей гомеровский сюжет, а для югославянской истории — ряд стильно построенных житий правителей и святых югославянских государств. Для русской же истории Пахомий пользовался общерусским летописным сводом первой четверти XV века. Этот новый Хронограф имел в России много дальнейших переработок и лег в основу некоторых русских летописей, которые заимствовали не только его содержание (например, Никоновская), но и образы и фразеологию (например, Казанский летописец).
В половине XV века произошло событие мирового значения: турки взяли Константинополь (1453). Об этом взятии Царьграда появилась повесть, первостепенная по своим литературным достоинствам. Превышая уровень и кругозор летописного эпизода, эта повесть представляет собою самодовлеющее законченное литературное целое, к созданию которого щедро привлечены наилучшие приемы художественного воздействия. Известная в югославянских и русских списках и отлично ориентированная в византийских реалиях, повесть загадочна по своему национальному происхождению. Одно время ее считали югославянским переводом с греческого, пока не было установлено пользование ею русскими памятниками и пока не было отмечено тождество ее воинской стилистики с боевым шаблоном русских воинских повестей.
По нашему мнению, автором ее был русский, хорошо знакомый с территорией, бытом и обстоятельствами события, широко образованный знаток литературы и сам талантливый литератор. Хотя событие совершилось не на русской почве и без непосредственного участия русских людей, но оно глубоко затрагивало культурные интересы Руси, для которой Константинополь изначала был метрополией веры и просвещения. Защитниками Царьграда от турецких полчищ являлись греки и итальянцы, но автор повести относился к ним точно к героям своей родины.
Повесть состоит из двух частей: в первой части рассказываются легенды об основании Царьграда, вторая же часть представляет собою дневник осады. Нет сомнения, что на такое построение повести (история города от возникновения до гибели) повлияли троянские деяния, известные у нас в югославянском и русском переводах. Что же касается формы дневника, то она определена условиями работы автора. В послесловии, сохранившемся при одном списке повести, автор говорит о себе следующее: «Списатель сим аз, многогрешный и беззаконный Нестор Искандер (отуреченное имя Александр), измлада взят быв (в плен) и обрезан, много времени пострадах в ратных хождениях, укрываяся семо и онамо, да не умру в оканной сей вере. Так и ныне в сем великом и страшном деле (т. е. в осаде и взятии Царьграда), ухитряяся овогда болезнью, овогда скрыванием, овогда же совещанием приятелей своих, уловляя время дозрением и испытанием великим, писах каждый день творимая деяния вне града от Турков. И пакы, егда попущением Божиим внидохом в град, временем испытах и собрах от достоверных и великих мужей вся творимая деяния во граде противу безверных и вкратце изложих и христианом предах, на воспоминание преужасному и предивному изволению Божию»…
В первой части повести рассказывается следующее. Задумав построить город во имя свое, великий Константин, император Римский, разослал достойных мужей по Азии, Ливии и Европе выбрать место. Сам цесарь «больше прилежаше мыслью на Троаду, идеже и всемирная Победа бысть Грекам на Фряги» (т. е. фригийцы). Но некий голос повелел ему во сне: «В Визандии подобаеть Константину граду создатись». Когда стали там равнять местность для города, выполз змий, его схватил и унес в поднебесье орел; змей одолел орла, и они снова пали на землю; люди убили змия и освободили орла. Толкователи дали цесарю такое объяснение: орел — знамение христианства, а змий — знамение басурманства, что змий одолел орла, это знак, что сначала басурмане одолеют христиан, а что христиане змия убили, это знак того, что христиане одолеют басурман, снова возьмут седмохолмый Царыград и воцарятся в нем. Чудесные знамения при основании городов — мотив нередкий в литературе. Знамение в виде борьбы орла со змием, больше всего напоминающее эпизод из XII песни Илиады, попало в повесть о взятии Царьграда под влиянием переводных повестей о Трое.
Далее идет вторая, обширная часть повести, содержащая рассказ о турецкой осаде Царьграда в продолжение пяти с половиной месяцев и о взятии его 29 мая 1453 года. — В лето 6961 безбожный Магомет, сын Амурата, несмотря на мир с православным цесарем Константином Мануиловичем, нарушив свое обязательство и клятвы, пошел на него войною. Огромное войско, приведенное Магометом по суше и по морю, внезапно обложило город. Султан начал готовиться к нападению, цесарь — к защите. Цесарь то обходил с патриархом Церкви для молитвы, то объезжал вокруг города, укрепляя защитников, «да не отпадут надежею. Турки же по вся места бьяхуся без опочивания, день и ночь пременяющеся, не дающе ни мало опочити градцким, но да ся утрудят, зане уготовляхуся к приступу». На 14-й день турки подкатили много пушек и пищалей и начали «бить город», стреляя и из ручных луков. Горожане не выдержали и, отстреливаясь, запали за стены. «Егда же турки начааху (получили надежду), уже всих людей со стен сбиша, абие вскрычавше все воинство и нападоша на град вкупе со всех стран… и бысть сеча велия и преужасна: от пушечного и пищального стуку и от зуку знонного и от гласа вопли и кричания от обоих людей и от трескоты оружия, яко молния бо блистаху от обоих оружия, также и от плача и рыдания градцких людей и жен и детей мняшеся небу и земли совокупитеся и обоим колебатися. И не бе слышати друг друга что глаголеть: совокупиша бо ся вопли и кричания и плач и рыдания людей и стук дельный (пушечный) и звон колокольный в един зук, и бысть, яко гром велий. И паки от множества огней и стреляния обоих стран дымное курение огустився, покрыло бяше град и войско все, яко не видети друг друга, с кем ся бьет, и от зелейного (порохового) духу многим умерети. И тако сечахуся и маяся на всех стенах, дондеже ночная тьма их раздели»…
Призванные на помощь цесарем североитальянские города не помогли существенно. Только один Зиновьянин (генуезец), князь Зустунея (Юстиниан), прибыл на двух кораблях, привезя с собою 600 «храбрых». Обрадованный цесарь поставил его на самое опасное место, и, как знаток военного дела, Зустунея успешно стал руководить боем, приобретя себе общую любовь. Турки подкатили к городу две вылитые здесь огромные пушки и сбили верх стены сажень на пять, но Зустунея ночью заделал пролом и подкрепил другою стеною. Утром турки сбили еще семь зубцов, но от выстрела Зустунея у турецкой пушки расселся «зелейник». Это привело Магомета в ярость, и он громко воскликнул: «ягма, ягма!», то есть «на разграбление города». Все вышли на стены, кроме патриарха и духовенства, которые остались молиться в церквах. Цесарь без отдыха объезжал город, умоляя стратигов и воинов не ослабевать. Зустунея, «рыща по стенам», тоже ободрял и понуждал людей: «Кый язык может исповедати или изрещи тоя беды и страсти: падаху бо трупия обоих стран, яко снопы, с забрал, и кровь их течаше, яко реки по стенам; от вопля же и кричания людцкаго обоих и от плача и рыдания градцкаго, и от зуку клакольнаго, и от стуку оружья, и от блистания мняшеся всему граду от основания превратится. И наполнишася рвы трупия человеча до верху, яко чрез них ходити Турком, аки по степенем и битись: мертвые бо им бяху мост и лестница ко граду. Тако и потоци вси наполнишася и брегы вкруг града трупия, и крови им акы потоком сильным тещи, и пажушине (заливу), Галатцкой сиречь илменю (лиману), всему кроваву быти, и облизу рвов по удолиям наполнитесь крови».
Город погиб бы, если бы не настала ночь. Патриарх, вельможи и Зустунея уговаривали цесаря удалиться из города, пока не придет ему помощь от братьев. Цесарь отказался: «Како се сотворю и оставлю священство, церкви Божия, цесарство и всих людей, и что ми сорчет вселенная, молю вы, рцете ми! Ни, Господин мои, ни! Но да умру зде с вами!»
Турки стали готовить новый приступ, придвинули туры, чтобы обрушить стену, и заваливали ров. Но осажденные взорвали все эти машины. Магомет уже решил было отступить морем, но, получив из Царьграда предложение о мире, ответил требованием полного оставления города и продолжал осаду. Перелив рассевшуюся большую пушку, турки двумя выстрелами из нее сделали в стене пролом, но граждане ночью застроили его «баштой». Наутро турки выбили стену еще больше и схватились с защитниками: «сечахуся лицом к лицу, рыкающе, аки дивни звери». Собрав много людей, Зустунея «в мгновение ока» сбил турок со стены, но сам чуть не погиб от яныченина Амурата. Другой стратиг, Рахкавей, отбивал полки Амар-бея, «и сечахуся обои люте; Рахкавей же, наступив на камень, удари его мечем по плечю оберучь и рассече его надвое: силу бе имяше велию в руках». Но затем турки рассекли Рахкавея на части и прогнали греков в город.
Ночью турки расширили пролом, а на утро взошли было на стену и даже проникли в город. Тогда вызвали с военного совета цесаря. «Исполин силою», цесарь «вопияще на своих, укрепляя их и, возрыкав яко лев, нападе на турки со избранными своими пешцы и конникы и сечаше их крепко: их же бо достизаше, рассекаше их надвое, и иных пресекая на-полы, не удержаваше бо ся мечь его ни о чем». Турки всячески пытались его убить, «но убо, яко же речеся: бранныя победы и цесарское падение Божиим промыслом бывает, — оружия бо вся и стрелы суетно падаху и, мимо его летающе, не улучахуть его». К вечеру турки отступили.
21 мая в ночь внезапно «осветися град весь»; сначала думали, что это зажгли его турки, потом увидали, как из купола церкви святой Софии поднялся пламень, который и был принят в «двери небесныя». Патриарх объяснил цесарю это знамение, как уход из Софийского храма ангела, которому Бог поручил сохранение святой Церкви и города: «значит — милость Господа и Его щедроты отошли от нас, и Господь хочет предать город нашим врагам». Услышав это, цесарь упал в беспамятстве, так что его отливали ароматными водами, но оставить город он отказался.
Упоминание в этом эпизоде прикрепления к патрональному храму Константинополя божественного стража имеет своим источником греческое «Сказание о создании Великия Божия Церкви святой Софея», известное в славянском переводе.
26 мая Магомет со всеми войсками устремился к пролому в стене. Цесарь, став у пролома, с рыданием кричал воинам: «О братия и друзи, ныне время обрести славу вечную… и сотворити что мужественное на память последним». Он ударил своего коня («фариса»), желая проскакать через пролом до самого Магомета, но его удержали. «Цесарь же, обнажив мечь обратися на туркы, и якоже кого достигайте, мечем по раму или по ребрам — просекаше их… стратиги же и воини и вся людие, очютивше своего цесаря, охрабришася вси, и скакаху на туркы, аки дивии звери».
На другой день Зустенея был ранен каменным ядром, а затем убит. Турки ворвались в город, но цесарь своими могучими ударами опять прогнал их к пролому, где граждане «закалаху их, аки свиней». Ночь прекратила битву.
Магомет уже собрал совет о снятии осады, как вдруг над городом сгустилась тьма, «плачевным образом низпущающе, аки слезы, капли велицы, подобные величеством и взором буйвольному оку, черлены, и терпяху на земли на долг час». Патриарх истолковал цесарю, что «се пакы ныне тварь проповедует погибели града сего». Книжники и молны также истолковали Магомету знамение, и он велел готовиться к приступу.
Явление кровавого дождя или росы есть в Илиаде (песни XI и XVI) и заимствовано в повесть из троянских деяний.
29 мая турки устремились к пролому. Греки бились «тяжким и зверообразным рвением», во главе с цесарем, который рассек до седла самого бегилар-бея восточного: «но еще бы горами подвизали, Божие изволение не премочи!»
Магомет направил особые отряды «улучить» цесаря. Греки же, «отведоша цесаря, да не всуе умрет; он же, плача горько, рече им: помните слово, еже рех вам и обет положих: не дейте (не трогайте) мене, да умру зде с вами». Причастившись у патриарха и простившись, он поскакал с оставшимися воинами навстречу «безбожному» к Златым вратам, где и погиб: «И сбыстся реченное: Костянтином создася и паки Костянтином и окончася».
На площади у великой церкви святой Софии султан, сойдя с коня, пал лицом на землю, посыпал голову «перстью», благодаря Бога, и сказал: «Воистину люди сии быша и преидоша, а ини по них сим подобии не будут». Затем он вошел в великую церковь и объявил всем там бывшим помилование. На пути ко двору какой-то серб поднес султану голову цесаря. «Он же облобызаю и рече: явно тя Бог миру уроди, паче же и цесаря, почто тако всуе погибе. И посла ю к патриарху, да обложит ю златом и серебром и сохранит ю, яко же сам весть».
И вот «беззаконный» Магомет воссел на престоле царства «благороднейша суща всех, иже под солнцем», овладел властителями двух частей вселенной, одолел победителей гордого Артаксеркса и истребил «потребивших Троию предивну с семьюдесятми и четырма крали обороняемую».
Заканчивается повесть пророчеством об освобождении Царьграда народом «руски». «Но разумей, окаянный, что если все предсказания Мефодия Патарского и Льва Премудрого о граде сем и знамения сбылись, то и следующие не минуют, но также сбудутся, ибо написано: русий (русоволосый) же род с преждесоздательными Измаилита победят и седмохолмаго приимут с преждезаконными его и в нем воцарятся и судержат Седмохолмого русый язык шестый и пятый и насадит в нем зелие, и снедят от него мнози во отмщение святым».
Повесть Нестора-Искандера очень структурна. Ее события распределены по ряду картин, литературно законченных, чем достигается некая строфичность. Трагизм происходящего чувствуется в повествовании непрерывно. Роковой исход подготовлен предсказаниями и предзнаменованиями, завершенными под конец апокалипсическим пророчеством. К сожалению, краткий наш пересказ не сохраняет стройности изложения и сглаживает тонкие детали, которые поддерживают непрерывность настроения. Повесть Нестора-Искандера вызвала к себе большой интерес. Она была внесена в позднейшую редакцию Пахомиева Хронографа, исполненную в 1533 году.
Будучи в составе этого Хронографа, повесть попала вместе с ним к сербам и болгарам, а также вошла в лучшие русские летописи XVI века — Воскресенскую и Никоновскую. Схему и литературные мотивы повести Нестора-Искандера широко использовал автор истории о Казанском царстве.
Под воздействием повести Нестора-Искандера находилась и малоисторичная повесть об иконе Николы Зарайского, именно — собственно воинские эпизоды Батыева нашествия на Рязанскую область. «Рязанская» повесть эта загадочна во многих отношениях. Создалась она не ранее второй половины XV века; события же ее начинаются еще со «второго лета по Калкском побоище». Николин образ — корсунская святыня — идет из Корсуня в Рязань через Прибалтику. Подвергшиеся нашествию Батыя рязанские князья — Ингоревичи — неведомы генеалогам. Необычно для русской повести об иконе самоубийство матери, выбросившейся из терема с младенцем-сыном. Может быть, это не сплошь сочинительство автора и здесь оживлены какие-то древние предания Рязанской земли. Повесть интересна и проблесками фольклорного стиля, особенно в героических ее мотивах.
За рассказом о приходе корсунского образа Николы в Рязанские пределы и о построении здесь храма во имя его сообщается о нашествии Батыя. Рязанские князья во главе с великокняжеским сыном Федором Юрьевичем отправились к безбожному царю, чтобы утолить его дарами и молениями великими. Батый принял дары, обещал не воевать Рязанскую землю, но стал глумиться над посольством и требовать себе у рязанских князей их дочерей и сестер. Узнав от рязанского вельможи, что у Федора жена красавица и царского рода, Батый потребовал видеть жены его красоту. Федор посмеялся: «Не подобно есть нам, христианам, к тебе, нечестивому царю, водити жены своя на блуд, аще преодолевши, то и женами нашими владети начне». Батый велел убить Федора, а тело его выбросить зверям и птицам. Перебиты были и спутники Федора; уцелел только его пестун, который сохранил тело князя и поспешил к его супруге Евпраксии с этой печальной вестью. «Услыша таковыя смертоносныя глаголы (Евпраксия), абие ринуся из превысокого терема своего с сыном своим, князем Иваном, на среду земли и заразися до смерти. И оттоле прозвася место то Зараз».
В этой части повести ощущается влияние летописных эпизодов (сохранение тела Андрея Боголюбского и Василька Константиновича) и фольклорных приемов (беседа Федора с Батыем).
В дальнейшем изложении соединение таких же элементов пронизано заимствованиями из повести о взятии Царьграда Нестора-Искандера.
Великий князь Юрий (Георгий) Ингоревич собирается на татар: «И рече братии своей: „О Господия и братия моя… Лутче нам смертию живота собе купити, за святые Божие церкви и за веру крестьянскую смерть вкусити, нежели в поганой воли быти. Испием чашу смертную за… церкви и за веру… и за отчину отца нашего великого князя Ингоря Святославича!“» (Вернее было бы сказать — Глебовича; автор любит преувеличенно архаизировать, не раз восходя для этого к данным «Повести временных лет»).
Напоминая читателю поведение цесаря Константина, Георгий Ингоревич ходит по церкви, где молится иконе Одигитрии, принесенной епископом Евфросином с Афона, Николе и сродникам своим, Борису и Глебу, дает последнее целование жене, благословляется у епископа и выступает против нечестивого царя Батыя. «И бысть сеча зла и ужасна. Много бо бьяшася на мног час, и мнози сильнии полки падоша Батыеви. Царь Батый видяше, что Господство Рязанское крепко и мужественно бьяшеся, и возбояся вельми. Но противу гневу Божию кто постоит! (Подобное восклицание см. у Нестора-Искандера.) А Батыеве бо силе велице и тяжце, един бьяшеся с тысящею, а два с тьмою (библейское выражение, взятое из повести Нестора-Искандера). И видя князь великий убиение брата своего Давида Ингоревича и иных князей и сродник своих и вскричаша в горести душа своея: „О, братия мои милая и дружина ласкова, узорочье и воспитание Резанское! Мужайтеся и крепитеся. Князь Давид, наш брат, наперед нас чашу испил, а мы сея чаши не пьем!“ И преседоша с коней на кони и начаша битися прилежно. Удальцы же и резвецы Резанские тако бьяшася крепко и нещадно, яко и земли постонати. И многие сильные полки Батыевы смятошася. А князь великий, многие полки своя проезжая, так храбро и мужественно бьяшеся, яко всем полком Татарским подивится крепости и мужеству, Резанскому Господству. И едва одолеша их сильные полки татарские». Князья, воеводы и удальцы рязанские «купно умроша». Пленен был только Олег Ингоревич, которого Батый тщетно старался обратить в свою «прелесть» и за отказ велел его «ножи на части раздробити» (по-видимому, здесь влияние подобного же летописного эпизода о Васильке Константиновиче).
Рязань была осаждена и взята, княгини были иссечены в церкви, граждане перебиты. Об этом разорении прослышал некто из вельмож русских, именем Евпатий-Коловрат, бывший с князем Ингорем Ингоревичем в Чернигове. С малою дружиною быстро он пригнал в Рязанскую землю, и, увидев ее гибель, «вскрича в горести душа своея и распалися сердцем: бе бо храбр зело». Собрал он 1700 человек дружины, кого только бы сохранил, и погнал вслед безбожному царю Батыю, решив «испить смертную чашу с своими государями равно». Он внезапно напал на стан Батыя в Суздальской земле и начал сечь татар без милости. «И смятоша все полки Татарские. Татарове же сташа, яко пияны, а неистовый Еупатий тако их бьяше, яко и мечи притупишася, и емля Татарские мечи, и сечаше их. Татарове мняша, яко мертви восташа. Еупатий, сильные полки проезжая бьяше их нещадно и ездя по полкам Татарским храбро и мужественно, яко и самому царю побоятися. И едва поимаша в полку Еупатиеве пять человек воинских, изнемогших от великих ран, и приведоша их к Батыю. И царь Батый нача вопрошати: коея веры есте вы и коея земли, и что мне много зла творите? Они же реша: веры крестьянские есме, раби великого князя Юрия Ингоревича Резанского, а от полку Еупатиева Коловрата, посланы от князя Ингваря Ингоревича Резанского тебя, силна царя, почтити и честно проводити и честь тебе воздати: не подиви, царю, не успевати наливати чашу на великую силу-рать Татарскую (речи фольклорного стиля). Царь же подивися ответу их мудрому. И посла шурина своего Хостоврула на Еупатия, и с ним сильные полки татарские, Хостоврул же похвалился перед царем, хотя Еупатия жива яти. Хостоврул же съехался с Еупатием. Еупатий же, исполин силою… наехав и рассече Хостоврула на полы до седла (то же и цесарь Константин), и начаша сечи силу татарскую. И многих тут нарочитых бояр Батыевых побил, овых наполы пресекоша, а иных до седла краяша. Татарове возбояшася, видев Еупатия крепка исполина и наводиша на него множество пороков и начаша бити по нем со сточисленных пороков, и едва убиша его (как турки Зустунею в повести Нестора-Искандера), и принесоша тело его пред царя Батыя. Царь Батый посла по мурзы и по князи Ордынские и по санчакбеи (термин, известный лишь из повести Нестора-Искандера), и начаша дивитися храбрости и крепости и мужеству. Они же рекоша царю: мы со многими цари, во многих землях на многих бранях бывали, а таких удальцов и резвецов не видали, ни отци наши возвестиша нам. Сии бо люди крылатии и не имеюще смерти, тако крепко и мужественно, ездя, бьяшася, один с тысящею, а два с тьмою. Ни один от них может съехати жив с побоища. Царь Батый, зря на тело Еупатиево, и рече: О, Коловрате Еупатие. Гораздо еси меня поскепал малою своею дружиною, да многих богатырей сильной Орды побил еси, и многие полки падоша. Аще бы у меня такой служил, держал бых его против сердца своего. И даша тело Еупатиево его дружине останной, которые пойманы на побоище, и веля их царь Батый отпустити, ничем вредити» (ср. эпизод с главою цесаря Константина в повести о взятии Царьграда).
Прибывший из Чернигова Ингорь Ингоревич, увидав разоренную Рязань и в ней непогребенные тела своих сродников, «жалостно вскричаше, яко труба рати глас подавающе, яко сладкий арган вешающи, и от великого кричания и вопля страшного лежаше на земле яко мертв, и едва отольяша его и носяша по ветру, и едва отходи душа его в нем» (так же приводили в чувство цесаря Константина и Зустунею). Очистив град и похоронив родных, Ингорь отправился на место сечи, где князья и войска рязанские были «побиени, лежаще на земли пусте, на траве, ковыле, снегом и льдом померзше, никим же брегомы, точию от зверей телеса их снедаемы и от множества птиц растерзаемы: вси убо купно лежащи мертвы, едину чашу смертную пиша. Видя же сия, князь Ингорь Ингоревич и вскрича горьким и великим гласом, яко труба, распаляясь и в перси бия, и ударяясь о землю; слезы же его яко струи течаху, и жалостные словеса приглашаше». Трупы разобрали, каждого из князей похоронили в своем городе, князя Федора Георгиевича Ингорь перенес в его область, к чудотворцу Николе Корсунскому (то есть к Зарайской церкви) и похоронил его вместе с женою Евпраксиею и сыном Иваном Постником, «и поставиша над ними три креста камены; и от сея вины зовется великий чудотворец Николае Заразский, яко ту благоверная княгиня Еупраксия с сыном своим Иваном сама себя зарази».
Еще в XIX веке в Никольской церкви гор. Зарайска стоял образ Николы с вотивной надписью царя Василия Шуйского 1608 года на окладе и с привеской португальского золотого того же времени. Против этой церкви действительно находились три камня, два одинаких и один поменьше. Пользуясь данными реалиями и относящимися к ним преданиями, автор повести сложил свой рассказ не без влияния летописных повествований о татарщине, может быть, при участии устных старин и, несомненно, при помощи повести о взятии Царьграда Нестора-Искандера. Фольклорная стихия ощущается в постоянном названии героев удальцами и резвецами, в образе смертной чаши, полюбившемся автору, в диалоге с Батыем, может быть, в представлении рязанских бойцов восставшими из мертвых, крылатыми. Эпизод о Евпатии Коловрате наиболее близок к былинному стилю.
Фактов опустошения Рязанской области Батыем летопись почему-то почти не сохранила, или они были стерты из-за усобиц рязанских князей с Москвою и угодливости последних перед татарами при Мамае и позднее. Остались одни предания к тому времени, когда рязанский патриот собрался прославить свою родную землю воспоминанием ее героизма при нашествии дотоле неведомых на Руси врагов. Когда возникла потребность восстановить былое значение Рязани, реабилитировать ее рассказом о былых подвигах, — сказать трудно. То, что рязанские воины называются не богатырями, а удальцами и резвецами, богатырями же именуются только «нарочитые» воины Батыя, как будто свидетельствует не о позднем времени сочинения. Судя по некоторым литературным источникам повести, как-то: «Слово о житии и представлении великого князя Дмитрия Ивановича» и «Повесть о взятии Царьграда» Нестора-Искандера, — разбираемая нами рязанская повесть была составлена не ранее второй четверти XV века. Что касается существования фольклора о рязанских героях, отнесение к нему Евпатия Коловрата поддерживается упоминанием в числе погибших на Калке Добрыни Рязанича Златого Пояса и дошедшей до нас исторической песнью об Авдотье Рязаночке, которая выпросила у турецкого короля Бахмета уведенный им русский полон.