38. ПОЭТ И СОПЕРНИЦЫ (Адрес пятый: Социалистическая ул., 20/65, кв. 15)
38. ПОЭТ И СОПЕРНИЦЫ (Адрес пятый: Социалистическая ул., 20/65, кв. 15)
Когда бы ни проходил мимо этого углового дома на улице Марата, всегда мне чудится одна и та же картина: глухая ночь, лето 1919-го, пустынный и гулкий перекресток, а из подъезда темного здания бесшумной тенью выскальзывает торопливо хорошенькая молодая женщина. Куда вы, хочется крикнуть ей, вы – дочь знаменитых артистов, золотая медалистка, любимица поэтов, да и сама поэт? Ведь вас, насколько я знаю, даже днем никогда не отпускали одну? Или в квартире, из которой вы бежите и которую в воспоминаниях сравните с «пещерой людоеда», оставаться было страшнее?..
Имя этой женщины уже знакомо нам по рассказам о Мандельштаме – Олечка Арбенина-Гильдебрандт. А дом, откуда она, дождавшись, чтобы заснули хозяева, выбралась в ночь, – дом Гумилева и его молодой жены Ани Энгельгардт. Ее давней подруги и столь же давней соперницы.
Арбенина помнила, как пришла сюда, хотя Гумилев после возвращения в красную Россию был тот и не тот («шпоры не позванивали, шпага не ударялась о плиты, и нельзя было дотронуться до “святого брелка” – Георгия – на его груди»); помнила, как сидели до ночи в «нарядном полумраке» на каком-то полукруглом диване, как гадали на Библии, говорили о магии и как поэт сказал, что на свете настоящих мужчин больше нет – «только он, Лозинский и Честертон». А потом, когда ее уговорили переночевать здесь и отвели в бывшую детскую, беленькую и уютную комнату, к ней со смехом вошла вдруг Аня и сказала: «Слушай! Коля с ума сошел! Он говорит: приведи ко мне Олю…» Я, пишет Арбенина, помертвела и, выждав, пока подруга заснет, выбралась из незнакомой квартиры в ночь. Про «пещеру людоеда», конечно, написала для красного словца. Ведь она все равно придет к нему, ведь их роман только-только начинался…
Вообще здесь, на углу нынешних улиц Социалистической и Марата (Ивановской и Николаевской), в бывшей квартире поэта Сергея Маковского, бежавшего на юг из «красного Петрограда», Гумилев поселится, вернувшись из Лондона в 1918-м. Жил с новой женой, своей матерью, сыном Левушкой и семьей уже тяжело больного старшего брата. И здесь он скажет Георгию Иванову странную фразу: «В сущности, я – неудачник».
Вот тебе и раз – гадают ныне биографы! Делатель судьбы, чуть ли не с детства «державший Бога за бороду», знавший именно удачи в любви, в поэзии, в путешествиях и ратных подвигах (другим такие и не снились!), и вдруг – неудачник? Почему? Да потому, думается, что недооценил большевиков. Потому, что слишком удачливыми оказались как раз они, сумевшие за один всего год сломать в его жизни все: домашнее благополучие, существование его, похожее на бесконечный праздник, его свободу и то, что он особенно любил, – светский стиль жизни: фраки, смокинги, балы и выезды, сервированные столы и изящные вещицы. Теперь, в замершем от бесконечных испытаний Петрограде, один советский чиновник скажет ему, запихивая на его глазах в печь только что открывшегося городского крематория труп какого-то нищего: «Итак, последний становится первым…» Оба при этом посмеются циничной шутке со скрытым смыслом – кто был ничем, помните, тот станет всем. Но, с другой стороны, если последний стал первым, значит, первый, считай, должен стать последним? И не сквозь слезы ли смеялся этой остроте Гумилев? Ведь он всегда хотел быть (и главное – был!) именно первым.
Недооценил большевиков. Не то что его друг – дальновидный Маковский. Тот, знаете, из-за чего убежал из Петрограда? Из-за пустяка, случая, которого Гумилев, возможно, и не заметил бы. Просто как-то утром в феврале 1917-го Маковский вышел из квартиры и, как всегда, кликнул на углу у дома извозчика. «Ко мне подъехал “ванька”, – напишет он позже, – старенький, с седой всклокоченной бороденкой. И не успел он, сторговавшись со мной, отстегнуть полость саней, как слева подошли три каких-то субъекта, одетые в кожу, и большими ножницами (какими деревья подстригают) подрезали у лошадиной морды вожжи. Все – молча. Извозчик мой, значительно как-то посмотрев на забастовщиков, вылез из саней, встал посреди улицы и опустился на колени. Снял шапку, осенил себя знамением и поклонился, лбом прямо в снежную жижу. Откинувшись назад, произнес зычным голосом: “Спасибо, братцы! Началось. Помилуй, Господи!” Ни забастовщики, ни столпившиеся прохожие не отозвались ни словом… Ясно почувствовалось мне, что действительно “началось” и добром не кончится». Маковский почти сразу, упаковав чемоданы, бросив шикарную квартиру, дела, вместе с женой оказался в Ялте, а потом – в эмиграции. А Гумилев, искатель приключений, напротив, в апреле 1918-го вернувшись из-за границы, почти сразу въехал в эту квартиру. Проживет здесь меньше года, но за это время успеет развестись с Ахматовой и вновь жениться, издать новые книги стихов и переиздать старые (он заявил Г.Иванову: теперь его будет «кормить поэзия», и, по крайней мере, поначалу так и было!), перевести «Гильгамеша», основать поэтическую студию и стать членом коллегии издательства «Всемирная литература». Правда, тут он, всегда прежде франтоватый, успеет превратиться из изящного «англичанина» в «элегантном пальто и фетровой шляпе» в типичного петроградца тех лет: лоснящийся костюм, пузырящиеся на коленях брюки и стоптанные ботинки.
Впрочем, к Ахматовой он явится еще франтом. Она жила тогда у школьной подруги Вали Срезневской на Боткинской, и именно там, в одном из корпусов Военно-медицинской академии, в браке двух великих людей была поставлена точка. Накануне, впервые после Лондона встретившись с ним в какой-то комнате, которую он снял (ул. Марата, 2), Ахматова, так пишут, провела у него всю ночь. А на другой день, уже на Боткинской, проведя его в свою отдельную комнату, вдруг решительно сказала: «Дай мне развод!..» Он, вспоминала Анна Андреевна, страшно побледнел: «Пожалуйста». Не просил ни остаться, ничего не расспрашивал даже. Спросил только: «Ты выйдешь замуж? Ты любишь?» Она ответила: «Да». – «Кто же он?» – «Шилейко». – «Не может быть! – крикнул Гумилев. – Ты скрываешь, я не верю, что это Шилейко…»
Так запомнила разговор она. Гумилев рассказывал потом поэтессе Одоевцевой иначе. Он якобы сказал Ахматовой: «Я очень рад, Аня, что ты первая предлагаешь развестись. Я не решался сказать тебе. Я тоже хочу жениться». Он сделал паузу, мучительно соображая – на ком, о господи? Чье имя назвать? Но нашелся: «На Анне Николаевне Энгельгардт. Да, я очень рад. Поздравляю, хотя твой выбор не кажется мне удачным. Я плохой муж, не спорю. Но Шилейко – катастрофа, а не муж». Знал, кстати, что говорил: Шилейко был одним из самых близких друзей Гумилева. Ахматова разведется потом и с Шилейко, это известно. Неизвестно другое: по любви или «назло», как говорила потом Ахматова, женился Гумилев на Энгельгардт, которую скоро все за глаза начнут называть «Анна вторая»?
У Гумилева было много женщин. И почти всегда – девицы. Этому удивлялась потом Ахматова, даже обсуждала сей факт с Лукницким – дескать, почему. Гумилев словно и здесь непременно хотел быть первым. А может, по-мужски мстил женщинам за то, что у Ахматовой он как раз первым не был. Не знаю. Знаю, что, влюбившись, он либо сразу становился женихом, либо предпринимал такой бурный штурм избранницы, что устоять было просто невозможно.
Смотрите, 14 мая 1916 года на лекции Брюсова в Тенишевском училище он знакомится сразу с двумя девушками – Ольгой Арбениной и Аней Энгельгардт[159]. Вернее, так: сначала он увидел в фойе Арбенину и, обомлев от красоты ее, бросился узнавать, кто это такая. Ему сказали – это Анечка Энгельгардт – девушек часто путали. Он попросил, чтобы его немедленно представили ей. К нему подвели Аню. Она тоже была очаровательной, «но ведь это же не та». И тут в фойе вновь возникла Ольга – та! Арбенина вспоминала: «Я увидела Аню, и рядом с нею стоял Гумилев… "Оля, Николай Степанович Гумилев просит меня тебе его представить”. Я обалдела!.. Известный поэт, и Георгиевский кавалер, и путешественник по Африке, и муж Ахматовой… и вдруг так на меня смотрит…»
Смотрит?! Гумилев действовал с бешеным натиском. Когда она, уже, кажется, нарочно, в третий раз выбралась в фойе, он преградил ей дорогу: «Я чувствую, что буду вас очень любить… Приходите завтра к Исаакиевскому собору…» И как бы между прочим сообщил, что чуть ли не вчера написал стихи дочери царя: «Написал стихи за присланные к нам в лазарет акации Ольге Николаевне Романовой[160] – завтра напишу Ольге Николаевне Арбениной». А в одну из следующих встреч специально долго «прогуливал» ее по холодному городу, чтобы она согласилась пойти в ресторан, согреться, да еще в отдельный кабинет, хотя Арбенина, как признается потом, бывала до этого в ресторанах только со своим дедушкой.
Гумилев обольщал юную «дурочку» по всем правилам и как уже признанный поэт говорил ей: «Бальмонт уже стар. Брюсов с бородой. Блок начинает болеть. Кузмин любит мальчиков. Вам остаюсь только я». Правда, по поводу Блока, который отнюдь еще не болел, сказал ей: «Я чувствую себя по отношению к Блоку, как герцог Лотарингии к королю Франции». Ольга с юной дерзостью парирует: «Но я хочу быть королевой французской…»
Словом, вспоминала она, уже в первый день «было сказано все: и любовь на всю жизнь, и развод с Ахматовой, и стихи… “Женский голос в телефоне, // Упоительно несмелый. // Сколько сладостных гармоний // В этом голосе без тела…”». «Увы! – напишет она позднее. – Эти самые стихи он через год “отдал” Елене из Парижа…» Только «голос в телефоне» из «упоительно несмелого» превратился вдруг в «неожиданный и смелый»… Арбениной же, девятнадцатилетней неопытной девушке, смелости хватит в тот день лишь на глупый и, как она пишет, «зверский» вопрос к поэту: «Сколько немцев вы убьете в мою честь?..»
…А что же Аня Энгельгардт, начинающая писательница? Она тоже никуда не делась. Брат Анны вспоминал: «Аня окончила курсы сестер милосердия… Очень похорошела, и ей очень шел костюм сестры милосердия с красным крестом на груди… Любила гулять в Летнем саду… с томиком Ахматовой в руках». Однажды за ней зашел Гумилев, в форме и с изогнутой саблей. «Он был мужественный, с серыми глазами, смотревшими открыто ласковым и немного насмешливым взглядом. Я расшаркался (гимназист III класса), он сказал мне несколько слов, взял сестру под руку, и они ушли, счастливые, озаренные солнцем»…
Короче, уже в сентябре Ольга Арбенина узнала: у Гумилева роман и с Энгельгардт. Дневник Арбениной чуть ли не криком кричит: «Он возил ее на острова в автомобиле, они ели в “Астории” икру и груши… безумно целовал ее – как меня… Эти руки! Ее! Эти губы! Ей посвятил пьесу. О ней думал! А я?» Ольга Арбенина, да и Аня, будущая жена его, даже не подозревали, что в это время у Гумилева еще роман и с поэтессой Маргаритой Тумповской, и с Ларисой Рейснер и что последней он тоже говорит: пьеса «Гондла» – о ней. А в Париже, куда скоро уедет, у него возникнет еще один роман, на этот раз с Еленой Дюбуше – «синей звездой», той как раз, которой перепосвятит стихотворение про «голос в телефоне». Но Аня (румяная девушка с белокурыми волосами и наивными голубыми глазами, только не золотая медалистка, как Оля, а, напротив, скверная ученица, шумная и, по словам Арбениной, танцевавшая, «как полотер») окажется, как заметит позднее Ахматова, – «танком». Она станет женой Гумилева, и у них родится ребенок. Рождение дочери случится, правда, когда Гумилев будет жить уже в другом доме. Между прочим, в том доме, где наш «обольститель» доведет до конца отношения и с Арбениной. Ольга Арбенина сама пойдет за ним, пойдет, по ее словам, «как овца на заклание»… Но об этом – в следующей главе.
…Отомстит ему только Лариса Рейснер, о чем я обещал рассказать. На мой взгляд, мелко отомстит. Десятилетиями считалось, что «комиссар Лариса» сама порвала с Гумилевым. Даже Ахматова, которая недолюбливала ее, называла за полные бока «подавальщицей в немецком кабачке», и та говорила, что она ушла от Гумилева, кажется, из-за Татьяны Адамович, с которой он встречался одновременно. Но все оказалось не совсем так. Не Лариса бросила его – он, оказавшись в «красном Петрограде», перестал с ней не только встречаться – раскланиваться. Из-за этого она рыдала, о чем рассказал Ольге Арбениной Мандельштам, в гостях у Рейснеров. Арбенина (повторяю, это стало известно совсем недавно, когда вышли ее мемуары) упрекнула Гумилева: какой же вы джентльмен, если так ведете себя с женщиной, с которой у вас был роман. Имела в виду Ларису. И поэт ответил: «романа не было… а не кланяется с ней потому, что она была в убийстве Шингарева и Кокошкина». Это точные его слова, подчеркнет Арбенина.
Да, в январе 1918 года в Мариинской больнице (Литейный, 56) прямо на больничных койках были зверски убиты (задушены и заколоты штыками) А.Шингарев и Ф.Кокошкин, недавние министры Временного правительства, лидеры кадетов, депутаты Учредительного собрания. Убили их, как тогда же было установлено, разъяренные революционные матросы. В больницу приехали тридцать, а ворвались в палаты пятнадцать моряков, вызванных из флотского экипажа. Имена их ныне известны, но суд, учрежденный советской властью, так и не наказал виновных. Главных из них, О.Крейса и Я.Матвеева, даже не поймали, моряки экипажа так и не выдали их чекистам. Убийство было столь жестоко, что официально его осудил даже Ленин. Но была ли замешана в этом деле Лариса? И как?
Известно, уже в ноябре 1917 года она участвовала в боях под Гатчиной, где познакомилась с будущим мужем Федором Раскольниковым. Известно, что 26 ноября 1917 года Раскольников стал комиссаром революционного морского штаба. Известна фраза наркома юстиции И.Штейнберга по поводу варварских убийств, в том числе Шингарева и Кокошкина: «Стреляли матросы и красноармейцы, но поистине ружья заряжали партийные политики и журналисты». Наконец, известно, что в казармах флотских экипажей как раз и «хозяйничали» Ф.Раскольников и Л. Рейснер. Так что подстрекательство к убийству, возможно, и было. Но прямое участие? Может, Гумилев знал об убийстве в Мариинской больнице нечто большее, чем другие? Знал именно про Ларису? Ведь сказал же – «была в убийстве»?..
Впрочем, не он, повторяю, Лариса отомстит ему, своему Гафизу. По-бабски, трусливо отомстит. Узнав, что Гумилев, спасая себя и семью в годы Гражданской войны, зарабатывал продуктовые пайки лекциями в десятках организаций, в том числе в литературной секции Балтфлота, Лариса, комиссар штаба этого самого Балтфлота, в самый разгар голода отдаст приказ: лишить матросского пайка Гумилева[161]. Так пишут ныне. Но ни ей, ни всему морскому флоту, ни даже победоносной советской власти не удастся другого: сделать его, первого по жизни, последним. Подвести под приговор – удастся, удастся – расстрелять, но сделать последним – нет… Он ведь сказал уже: «Я хочу, чтобы не только мои стихи, но и моя жизнь была произведением искусства».
Символично, но он даже в смерти станет первым из череды убитых потом властью поэтов. Опять – первым!
Данный текст является ознакомительным фрагментом.