Марсель Пруст: злая эротика

Марсель Пруст: злая эротика

Мы не свободны перед лицом произведений искусства.

М. Пруст

Как говорил Флобер, содомия практикуется в банях. Все равно где: в Париже или Каире. Между 1834 и 1840 годами парижской полиции пришлось констатировать, что восточные нравы достигли и французской столицы, так как в то время некто С., прозванный «мамашей педерастов», открыл на улице Гренель-Сен-Оноре под видом бани мужской публичный дом.

Традиция была начата, и парижские бани стали известными и за границами Франции. «Что это за пресловутые бани, о которых говорят даже в Америке? Отведи меня в баню», — просил своего друга Жюльен Грин. (…) Я впервые попал в заведение подобного рода, и перед моим входом тут же автоматически предстало видение ада. Этому соответствовало все: и красноватое освещение, и пар, и тишина, и тела, которые я не сразу различил и которые бродили туда-сюда в зыбком свете, и уродство всего того, что я наконец-таки увидел, уродливые пуза и лысые черепа.

Клиентом подобного рода заведении какое-то время был и Марсель Пруст. Отель Нариньи, который находился по адресу: улица де л’Аркад, 11, был перестроен в баню неким Альбером де Кюзиа, бывшим слугой русского князя. Пруст принял участие в ее обустройстве, предоставив кое-какую мебель: кресла, канапе и ковры, которые до этого находились в квартире, унаследованной им от матери и расположенной по адресу: улица де Курсель, 45.

Марсель Жунандо рассказывал, опираясь на слова одного из парней, работавшего в этом заведении, что визиты Пруста никогда не заканчивались физическими контактами, поскольку Пруст вел себя очень странно. Когда он приходил, издалека показывал хозяину предмет своего выбора, а затем поднимался в комнату. «Через четверть часа, — рассказывал собеседник Жунандо, — я постучал, вошел и обнаружил, что Марсель уже лежал, натянув простынь до подбородка. Он мне улыбался. Я получил приказ полностью раздеться и оставаться возле закрытой двери, где я удовлетворял себя сам под страстным взглядом Марселя, который также онанировал самостоятельно. Сделав свое дело, я вышел от него, предварительно улыбнувшись, не увидев ничего, кроме его лица и даже не прикоснувшись к нему.

Если же он не мог получить оргазм, делал мне знак уходить, и Альберт приносил две клетки. В каждой из них находилось по крысе; животные не ели три дня. Клетки соединялись при помощи двух ловушек прямо на кровати. Тут же два голодных животных бросались друг на друга, издавая душераздирающие крики и разрывая друг друга когтями и зубами.

Тогда удовольствие Марселя Пруста находило свой выход».

Если верить Андре Жиду, Пруст, чтобы испытать оргазм, должен был объединить в один пучок крайне разнообразные ощущения. «Стравливание крыс, помимо прочего, должно было найти в этом свое объяснение. Во всяком случае, Пруст приглашал меня посмотреть на это, — поясняет Жид. — Я столкнулся со своего рода физиологической несостоятельностью. Чтобы довести себя до пароксизма, каких только стимуляторов ему не требовалось! Но все это служило для его книг…»

Ясность сознания никогда не мешает, предаваясь удовольствию, тешить себя иллюзиями, которые в обилии дарят бани. Все устроено так же, как в балете и опере. «Ждали только меня? Вся эта роскошь, все эти зеркала, все эти рука и лица в моем распоряжении! Сладострастие, возведенное до уровня работы, профессия ласки, обращенная в своего рода медицинский ритуал, окрещенный «массажем» или «лечением», все эти бесконечные жесты, которые накапливаются, смешиваются друг с другом, запутываются, сменяют друг друга, не повторяясь (…) и в один момент кавалер и рассыльный оказываются одним лицом».

И как не искать любви во всем этом? Это сфера чистого наслаждения, где подчиняются лишь тому, что заставляет сильнее дрожать. Каждый день приносит нового партнера, а это божественно. Так как он знает это, ибо испытал на себе, он проходит мимо лиц, как если бы это были пейзажи. Таких, которые хороши лишь раз, очень много. Вероятность того, что ты увидишься с кем-то еще раз, практически равняется нулю. А на следующий день уже забываешь и оказываешься неспособным вспомнить своего партнера. Каждому — своя дорога.

«Я один, наедине с самим собой и моей идеей, моим коньком. Больше ничего нет. Даже в наслаждении я не хочу иметь дела ни с кем, кроме меня самого и Ее, моей природы и Природы, моего конька и просто Конька. Сообщники — это случайные неизбежные пособники, сменяющие друг друга посредники. С ними я имею д?ло, и мне ничего не остается, кроме как нуждаться в них. Расскажите мне об их очаровании, оплачиваемом наличными».

Поль Моран рассказывает, что однажды вечером в одном модном месте он увидел молодого Пруста, погруженного в созерцание «принцесс любви», которых преследовали «старики-прохожие»: Марианны де Ланей, Лилиан Клифтон, «пикантной дьяволицы» с восхитительным профилем, достойным гравера Роти, которая могла бы закутаться в свои волосы. «Мили, которую я узнал, поскольку она жила напротив меня, и которую я видел с моего балкона в светлом дезабилье луны, когда она, растянувшись, лежала на ложе из монгольской козьей шерсти, Мили, чей запах иланг-иланга, смешанный с запахом навоза, перелетал через улицу Мабеф… Кто из них стал госпожой Сван?»

Повествователя «В поисках утраченного времени» в первый раз в бордель привел Блох, один из его друзей. Там он и встретил Рахиль, некрасивую брюнетку с худым длинным лицом, которая, однако, имела интеллигентный вид и которая возбуждала клиентов, беспрестанно водя кончиком языка по губам. «Рахиль-ты-мне-дана» — реминисценция на знаменитую оперу «Еврейка» (авторы — Скриб и Галеви. Этими словами начинается одна из арий…).

Тот, кто испробовал ревность и кому приходилось смаковать ее, знает, что мало женщин вызывают это чувство так же сильно, как это делают куртизанки. Это чувство, которое подпитывается ненавистью к другим людям, находит очень сильное подкрепление в многочисленности соперников. Этот острый привкус является основным элементом любой мало-мальски серьезной страсти, которую Флобер называл «главнейшей, насильственной, высокой, редкой — великой тетивой великих дней». Никто не переживал мучения ревности интенсивнее молодого Пруста в период его связи с Рейнальдо Ханом в 1894–1895 годах. «Удовольствие, которое дает любовь, не стоит счастья, которое она разрушает», — признается впоследствии музыкант.

«Это чувство, состоящее из чувственного наслаждения и неспокойной грусти, которую встречает в развлечениях с женщиной, которую он ревнует, мужчина, не любящий по-настоящему, мужчина, которому тот факт, что женщина, которой он обладает, изменяет ему с другими, примешивает к его сладострастию ностальгию, сожаление, так что возникает своего рода чувство, но какое-то неопределимое, которое глубоко задевает нервы, как происходит каждый раз, когда в глубине удовольствия есть нечто печальное, отчего оно становится более живым», — писал Марсель Пруст.

Образ Шарля Свана, этого утонченного, сверхчувствительного человека, несколько пресыщенного и неспособного любить без мучений ревности, был создан Прустом не без опоры на эту историю любви. Весьма примечательно, что Сван, уже женившись на Одетте де Креси, признался себе, что потратил зря годы своей жизни, желая умереть и любя больше всего в жизни женщину, которая ему больше не нравится и которая, в конечном счете, совсем не в его вкусе.

Когда один из его друзей представил его Одетте, она была лишь представительницей полусвета, какими был переполнен Париж того времени.

Они ехали в фиакре, и Сван попал под обаяние Одетты и ее светло-сиреневой орхидеи-каттлеи. С тех пор он позабыл об отдыхе. Перед лицом этой выскочки-кокотки, глупой и необразованной, он, художник, эрудит, специалист по голландской живописи, потерял всю свою критичность, попав под чары ее вульгарного вкуса и абсурдных убеждений. Он забросил свою работу о Вермеере, избрав путь, диаметрально противоположный тому, по которому пошел Генри Миллер. Проститутка, благодаря которой американец пережил метаморфозу и стал творцом, стала для Свана могилой его артистических амбиций. Его интересы были ограничены чувством, которое глодало его, ревностью, без которой эта противоестественная любовь не просуществовала бы и мгновения и которая питалась вопросами, которые он задавал себе относительно того, как Одетта использует свое время. Однажды вечером, когда она отказала ему и выставила его за дверь, он, пожираемый ужасным подозрением, вернулся и бродил под ее окном. Оно должно было быть темным, но светилось: свет проникал сквозь щели ставен. Тут послышался мужской шепот. Комичность ситуации не остановила его, и он постучался в ставни. Открыли. Появились два пожилых господина, очень удивленные. Оказалось, что Сван из-за своего плохого зрения ошибся окном.

Спустя некоторое время предательство Одетты стало очевидным. Любовь Свана еще больше окрепла из-за осознания того, как он несчастен. И вскоре он оказывается в смешном положении главного любовника, а иначе говоря — ручной собачки, которую ласкают или отчитывают в зависимости от настроения и выгод. Она за короткое время перессорила его со всем светом. Постепенно благодаря доверительным признаниям и анонимным письмам он понял, что Одетта вела распущенную жизнь, в которой принимало участие множество любовников и несколько лесбиянок. Но Сван по-прежнему, будучи вовлеченным в адский вихрь, упорно вырывал у Одетты признания, которые подпитывали его любовь, ослабевание которой он начинал чувствовать. Признание в собственной гомосексуальности было прекрасным топливом, которое на время усилило огонь, как усиливали его шатания по закрытым заведениям, в посещении которых он ее подозревал.

Но однажды наступил конец. Одетта совершила все, что она могла совершить. Ничего нового больше не происходило, ничто более не поддерживало внимания, и старые факты постепенно приобретали свой подлинный смысл. Не будучи постоянно возделываемым, поле его ревности стало приходить в упадок. В душе Свана установился мир, и вместе со страданием оттуда ушла и любовь. Ревность, которая поддерживала его страсть, иссякла. Иногда, при упоминании имени, которое могло бы содержаться в послужном списке Одетты, она оживала, но все равно не приносила ничего, кроме вялого возбуждения, «как мрачному парижанину, который покидает Венецию, чтобы вернуться во Францию, последний комар доказывает, что Италия и лето еще не совсем далеки».

В образе своей героини Пруст вывел свое ощущение тайной стороны этого общества, которое существовало где-то на периферии того, к которому он принадлежал. «Этот бандитский мир с его специфичными нравами кажется нам настолько же чуждым и ввергает нас в такую растерянность, как и индейцы Фенимора Купера и японцы Лоти», — говорил своему другу Дюпле, большой любитель проституток и великий грешник.

Есть ли в романе Пруста более аристократичный персонаж, чем Робер де Сен-Лу? Зачем нужно было, чтобы это был он, чей успех у женщин теперь не берут в расчет, который влюбился в «Рахиль-ты-мне-дана», с которой повествователь познакомился в борделе несколькими годами раньше? Это была девушка посредственной внешности, которая не прощала Сен-Лу его потрясающей красоты. «Сен-Лу не показал мне ее карточку: во-первых, она не красавица, а во-вторых, она не выходит на карточках, это моментальные фотографии, ее снимал я, у вас создался бы искаженный образ».

Пораженный этой безрассудной любовью, рассказчик, присмотревшись к ней внимательнее, замечает, что Сен-Лу вело в первую очередь болезненное любопытство. Беспокойство и терзания, которые вызывала у него полная загадок жизнь Рахили, придают ее образу необходимую плотность. «Я понимал, что за нее я не дал бы и двадцати франков в публичном доме… не дал бы!»

В этой невозможной любви есть тайное наслаждение, примешивающееся и тесно связанное с тем сладко-терпким удовольствием, которое некоторым мужчинам доставляет ревность.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.