«Борщу и не спрашивай!»

«Борщу и не спрашивай!»

Талантливые молодые люди собирались в столицах империй, в больших и богатых городах или университетских центрах. Представители одной национальности на чужбине тянулись друг к другу. Первые кружки хорватских националистов появились не в Загребе или Вуковаре, а в Граце, Вене, Пеште. Первые славяно-македонские националистические организации появились не в Македонии, а в Белграде и Петербурге. «Отец» македонского национализма Крсте Мисирков начнет издавать свой журнал «Вардар» в Одессе[1126]. Сама атмосфера чужого города пробуждала тоску по родине: «Петербург мне показался вовсе не таким, как я думал, я его воображал гораздо красивее, великолепнее, и слухи, которые распускали другие о нем, также лживы», – пишет Н. В. Гоголь своей маменьке в январе 1829-го, прожив в столице только несколько дней. А уже в апреле-мае он будет просить маменьку писать ему об «обычаях и нравах малороссиян». Гоголь еще надеется на успех «Ганца Кюхельгартена» (убийственная рецензия Полевого в «Московском телеграфе» выйдет лишь в июне), но уже разочарован в Петербурге, чужом, холодном, неуютном городе.

Шевченко писал своему другу Якову Кухаренко: «Спасибо тебе, голубь мой сизый, что не забываешь меня, одинокого, на чужбине»[1127].

С малороссийской точки зрения, город слишком велик и к жизни не приспособлен. По крайней мере, к жизни простого человека. Роскошные дворцы – для панов, а не для народа.

Церкви, та палати,

Та пани пузаті,

І ні однісінької хати[1128].

Господа пузаты,

Церкви да палаты

И ни одной мужицкой хаты!

(Перевод В. Державина)[1129]

Не только жилья привычного нет, нет и привычной еды. Всё тот же Тарас Шевченко просил Якова Кухаренко даже не напоминать о варениках: закроешь глаза – вареники снятся: «перекрестишься, ляжешь спать»[1130], а вареники снова лезут. Не заказать вареники в Петербурге.

В то время небогатые люди заказывали обед у кухмистера.

Бежит к кухмистеру Евгений

И там, без дальних объяснений,

Велит к столу себе подать

Обед, копеек в тридцать пять[1131].

Если бы в тридцать пять копеек! В тридцатые годы цена обеда из четырех блюд у кухмистера на Петербургской стороне, то есть на далекой и неблагоустроенной окраине, доходила до рубля ассигнациями. Но, по словам Гребенки, здоровый человек, «съевший все четыре кушанья, если не заболеет», то не наестся и захочет еще что-нибудь съесть. И не один лишь Гребенка, а очень многие его соотечественники, от Гоголя и Квитки-Основьяненко до Руданского и Шевченко, жаловались на питерскую еду.

Для нас эти жалобы теперь кажутся капризами. Русские люди в Петербурге, как и по всей России, любили хорошо поесть. Состоятельные господа ели рябцов в легком супе, затем индейку «с прибором и эссенциею», жареных цыплят или бекасов, французские трюфели, баварские хлебцы, крем, померанцы, ананасы да еще много всякого. Люди попроще обходились щами с кашей, блинами, расстегаями, кулебяками. По праздникам ели окорок, зажаренный в печи, приправленный хреном, разведенным квасом или уксусом. Но еда и припасы в глазах приезжих из сытой Малороссии были непривычно дороги. «Жить здесь не совсем по-свински, т.е. иметь раз в день щи да кашу, несравненно дороже, нежели думали»[1132]. Хуже того, щи и каша для малоросса – непривычная, невкусная, чужая еда. Украинцы и в гоголевские времена (как и в наши дни) издевались над русскими щами с тараканами. То ли дело борщ!

Из романа Евгения Гребенки «Чайковский»: «Для нас, привыкших к легким кушаньям французской кухни, здоровый борщ – покажется мифом, как Гостомысл или голова медузы древних; многие не поверят существованию здорового борща…»[1133]

Борщ – слава и гордость украинской кухни, один из столпов национального самосознания. В Киеве начала XIX века, по свидетельству Долгорукого, малороссияне (даже благородного происхождения) приглашали друг друга на борщ[1134]. Вадим Пассек, рассказывая о типичной сцене семейной ссоры между жинкой и ее «чоловиком» (мужем), замечает: в ответ на брань мужа жена «грозит ему <…> борщом без сала»[1135]. Угроза не пустая!

«Борщ с кормленою птицею, чудеснейший, салом свиным заправленный и сметаною забеленный…»[1136] Кто же его приготовит? Чухонка или какая-нибудь «проклятая московка» и не знает, как сварить настоящий борщ, правильно заправить его салом и чесноком. Она не жила на Украине и просто не может представить, что такое украинская кухня, украинский быт, образ жизни.

Из повести Григория Квитки-Основьяненко «Пан Халявский»: «Я и обедал с ними, если можно назвать петербургские обеды обедами. Это не обед, а просто так, ничто, тьфу! Как маменька покойница говаривали и при этом действовали. Вообразите: борщу не спрашивай, потому что никто и понятия не имеет, как составить его»[1137].

Разумеется, если малоросс – сенатор Стороженко или сам князь Варшавский, то неудобств никаких нет. Слуга, выписанный из Полтавы или Киева, приготовит ему и борщ Собеского, и борщ Скоропадского. Украинцы были уверены, будто польский король и малороссийский гетман в самом деле тратили драгоценное время на составление рецептов нового борща, который позволил им оставить свое имя не только в политической, но и в кулинарной истории. Но как быть бедным чиновникам, вольнослушателям Академии художеств, студентам Медико-хирургической академии и Петербургского университета?

А у хаті на постелі

У сурдуті і плащу

Сидить студент медицини

Другий місяць без борщу[1138].

Не только быт и нравы, но и сама природа была, кажется, полной противоположностью природе и климату благословенной Украины. «Здешний климат – не Малороссия»[1139], – пишет Гоголь и просит прислать ему к зиме шерстяных чулок.

Любого южанина пугают мороз и холодный ветер, ветер, который так страшен именно в Петербурге, с его прямыми проспектами, огромными, пустынными площадями, широкой, холодной Невой и Финским заливом. Ледяной дождь переходит в снег, холодная осень в раннюю зиму, а уж зима продолжается целую вечность: «Всё снег да снег, куды как весело, не выходи из дому, не закутавшись наперед в шубу»[1140].

Украинец, даже лояльный Российской империи, давно оставивший мову ради «владычного» русского языка, все-таки не может удержать своей неприязни к стране северной, холодной, чужой. И вот уже в историческом романе Даниила Мордовцева, потомка старинного украинского козацкого рода, появляется авторское отступление: «Неприглядна московская сторонка… Тяжело, безотрадно оставаться долго мыслию в этой суровой стороне. Томительно и невыносимо витать воображением по этой неприветливой земельке с ее мрачным историческим прошлым, носиться мыслию по земляным тюрьмам Пустозерска и Мезени да холодной Даурии <…> Мысль невольно тянется к жаркому югу, к яркому солнцу, к чарующей природе <…> Воображению хочется отдохнуть на Украине…»[1141]

Климат в начале XIX века был несколько холоднее, чем теперь, морозы случались и в Малороссии. Но там они, кажется, совершенно не досаждали ни Гоголю, ни гоголевским героям: «Трудно рассказать, как хорошо потолкаться в такую ночь между кучею хохочущих и поющих девушек и между парубками, готовых на все шутки и выдумки, какие может только внушить весело смеющаяся ночь. Под плотным кожухом тепло. От мороза еще живее горят щеки, а на шалости сам лукавый подталкивает сзади»[1142].

Как же непохож этот веселый малороссийский мороз на пронизывающий холод Петербурга, знакомый и тем, кто не бывал на брегах Невы. Знакомый благодаря петербургским повестям Гоголя и в особенности «Шинели». Да не одного Гоголя. Украинец наверняка припомнит хрестоматийные стихи Степана Руданского:

Зима люта. Вітер свище;

Сніг по вікнах брязкотить;

Мороз душу обіймає,

Мороз тіло каменить[1143].

Но и весна здесь не похожа на весну. Гоголь удивлен: 1829 год, его первая весна в Петербурге. Уже 30 апреля, а деревья еще не покрылись листьями. И Гоголь будет с сожалением вспоминать о «малороссийской весне»[1144]. В мае 1836-го «кажется, сама Сибирь переехала в Петербург»[1145].

А летом ночи нет вовсе, вместо нее «только промежуток между захождением и восхождением солнца бывает занят столкнувшимися двумя зарями, вечернею и утреннею, и не похож ни на вечер ни на утро»[1146].

Это написано за четыре года до «Медного всадника», где почти те же слова, но совершенно другие интонация и взгляд.

И не пуская тьму ночную

На золотые небеса,

Одна заря сменить другую

Спешит, дав ночи полчаса.

Но и петербургская жара не в радость южанину. В городе душно, «как в бане. Солнце тиранствует, а не греет»[1147]. Раскаленный воздух «хочет уничтожить, а не оживить»[1148], а настоящего (то есть южного) лета нет как нет. Это в родной Васильевке Гоголь «как добрый пес, вылеживался на солнце»[1149]. Малороссийское лето продолжалось и в сентябре, а в Петербурге уже шли осенние дожди, начинались холода: «А мы пропадаем в этом проклятущем Питере, чтоб он замерз навеки, тут теперь 10° морозу»[1150], – писал Шевченко 30 сентября 1842 года. О поздней осени и говорить нечего, она производит тягостное впечатление не только на южан.

Через полтора года петербургской жизни Гоголь уже выносит ей приговор: «самые растения утратили здесь свой запах, как пересаженные насильственною рукою на неродную им почву; всё лето и весна продолжаются здесь только три месяца; остальными девятью месяцами управляют деспотически зима и осень»[1151].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.